✋ Жизнь не всегда проста, но у нас есть один секретный инструмент — юмор. Он помогает пережить трудные моменты, сгладить острые углы и сохранить веру в лучшее.
Смех работает как маленькая терапия: меняет восприятие, снимает напряжение и дает силы двигаться дальше.
Поэтому предлагаю ненадолго отвлечься и зарядиться позитивом. Ниже вас ждет подборка ярких мемов — те самые картинки, что умеют моментально поднимать настроение.
Но есть и особенность: среди них написана мудрая притча. Её обязательно нужно прочитать до конца. Поверьте, она стоит того: вы не только улыбнётесь, но и возьмёте с собой важную мысль. 😉
Верёвка, которая держит небо
Пролог. О табаке, коврах и одной царапине, которая не заживает двадцать лет
Знаешь, есть такая штука: сидишь после обеда в тени своего же склада, куришь дешёвый табак, который дерёт горло, но выбрасывать жалко - привык, да и табак этот, если честно, единственное, что осталось от тех времён, когда базар был другим. Не то чтобы я ностальгирую - ностальгия, она для тех, у кого всё в порядке с памятью. А у меня с памятью как раз порядок, и это хуже. Потому что я помню каждую верёвку, каждый узел, каждую трещину на деревянном прилавке соседа.
Передо мной - базар. Не тот базар, что показывают на открытках: чистенький, с фонтанами и улыбчивыми торговцами в накрахмаленных тюбетейках. Нет. Настоящий базар - это гомон, блеск потных лбов, запах жареного мяса, который мешается с вонью верблюжьей мочи и вдруг - откуда ни возьмись - тонким, почти неуловимым облачком мятного чая из чайханы напротив. Это когда идёшь между рядами, и кто-то хватает тебя за рукав, кричит: «Эй, почтенный, посмотри, какой ковёр! Он из самого Тебриза!», а ты знаешь, что ковёр этот ткали в подвале за южной стеной, и ворс там через год вылезет, но покупатель всё равно счастлив, потому что ему нравится цвет. И это тоже верёвка - связь между обманом и радостью, знаешь? Странная такая верёвка, скользкая.
И вот сидишь, щуришься на солнце, и вдруг думаешь: а ведь каждая из этих сотен мечущихся между рядами теней тащит свою верёвку. Кто привязан к ней, кто её перерезает, кто пытается связать концы, а кто уже давно запутался и даже не помнит, где начало. Я тебе так скажу: за тридцать лет торговли коврами я перевидал верёвок побольше, чем любой канатоходец на праздничной площади. Бывали верёвки из шёлка - скользкие, красивые, но ненадёжные. Бывали из пеньки - грубые, честные, они натирают ладони, но держат мёртво. Бывали такие, что казались крепче железа, а потом оказывалось - внутри гниль. И всё равно одна история, вот какая история, вылезла из памяти спустя двадцать лет и царапает внутри, как колючка, которую проглотил вместе с базарной лепёшкой. Не вытащить. Не забыть. И, знаешь, уже и не хочется забывать, потому что в этой царапине - правда. Та самая, которую обычно прячут под ковёр, под пыль, под дежурную улыбку «всё хорошо».
Часть первая. Базар как отдельное государство, где время течёт по своим законам
Начиналось всё обычно. Наш город - не столица, не порт, не перекрёсток торговых путей. Так себе, городок у подножия холмов, где главное богатство - пыль и упрямство жителей. Пыль здесь особая. Она не серая, как в других местах, а рыжая, с золотистым отливом. Когда ветер дует с холмов, кажется, что город накрывает покрывалом из сусального золота. Только это золото лезет в глаза, скрипит на зубах и оседает на коврах тонким слоем, который я, бывало, счищал специальной щёткой из верблюжьей шерсти. И каждый раз, счищая, думал: вот так же и с правдой - её сначала засыпает пылью, а потом удивляются, почему никто не видит.
Базар здесь - это отдельное государство со своим языком, законами и, главное, временем. Утром он просыпается с первым криком ишака - таким надрывным, будто ишак всю жизнь только и ждал этого мгновения, чтобы объявить всему миру о своей невыносимой судьбе. Этот крик - сигнал. После него торговцы открывают ставни, выносят товар, начинают поливать землю перед лавками - чтобы пыль не поднималась. Днём базар замирает, как большая ящерица на раскалённом камне. Торговцы спят, привалившись к мешкам с рисом, мухи кружат над засахаренными фруктами, и воздух становится густым и тягучим, как неостывший мёд. В этот час даже воришки не воруют - лень. А к вечеру базар снова кипит, но уже другим кипением - усталым, почти домашним. Люди не бегают, а бредут, перекидываются короткими фразами, смеются сквозь сон, и кажется, что весь этот огромный муравейник вот-вот вздохнёт и повалится на бок, но не падает. Держится. На чём? Вот об этом я и хочу рассказать.
Я тогда держал лавку в южном ряду, там, где пахнет пылью, старой шерстью и почему-то всегда мятой, хотя никто из соседей мяту не продавал. И никто не мог объяснить этот запах. Красильщик Хасан, старик с фиолетовыми от хны ладонями и с такими глубокими морщинами на лице, что в них можно было хранить орехи, говорил, что раньше, сто лет назад, здесь было поле, и на нём росла дикая мята, и корни её ушли так глубоко, что теперь пахнет сама земля. «Земля помнит, - говорил Хасан, почёсывая бороду. - Она вообще всё помнит. Только не говорит, потому что ей надоело». Повар из чайханы, толстый и вечно потный Ахмед, который вытирал лицо подолом своего фартука и никогда не худел, сколько бы ни потел, клялся, что это его секретный рецепт чая просачивается сквозь стены. «Я кладу туда мяту, кардамон, имбирь и ещё одну траву, которую не скажу, потому что это тайна. И запах такой сильный, что даже соседи чувствуют». А я думал: а может, это вообще не запах, а память. Память о тех временах, когда здесь ещё не было крытых рядов, когда кочевники пригоняли овец прямо к городской стене, и воздух был чистым, и верёвки для юрт плели из того, что под руку попадётся - из конского волоса, из коры, из женских кос. Кто теперь вспомнит? Никто. И только запах остался, как верёвка, привязанная к прошлому.
Моим соседом справа был Юсуф - мастер по плетению верёвок. Представь себе человека, который всю жизнь делает одно и то же, но каждый раз по-другому. Он сидел на низкой скамеечке, ноги скрестив так, что колени почти касались ушей, и пальцы его летали как птицы - не как хищные ястребы, нет, как мелкие, быстрые птахи, которые клюют зёрнышки. Льняные нити, пенька, иногда конский волос - всё шло в дело. Я любил смотреть на его руки. В них не было красоты: мозоли, трещины, ногти обломанные, кожа в мелких шрамах от порезов. Но эти руки умели такое, чего не умели даже пальцы самых искусных ковровщиц. Юсуф мог взять три мокрых соломинки, скрутить их так, что они становились твёрже дерева, и связать ими хоть быка. Мог из старой, истлевшей верёвки, которую другой выбросил бы, вытянуть одно здоровое волокно и сплести из него нить, тонкую как паутина, но крепкую как истина. Однажды я видел, как он чинил оглоблю у телеги. Просто обмотал треснувшее место верёвкой, затянул узел, и телега проехала ещё два года. «Как это работает?» - спросил я. Он пожал плечами: «Верёвка помнит, что ей доверили. И не подводит».
Юсуф был молчалив. Это я тебе точно говорю: за десять лет соседства мы обменялись, может быть, сотней фраз. Но когда он говорил, то слова выходили тяжёлыми и круглыми, как галька, которую перебираешь в руке. Ни одного лишнего. Ни одного случайного. Я часто подшучивал над ним - по-соседски, без злобы. Говорил: мол, твои верёвки только удавку держать годятся, а мои ковры - целые судьбы. Люди приходят, выбирают ковёр, и каждый ковёр - это история: вот этот, с красным узором, постелили на свадьбу; этот, с выцветшим синим, простоял сорок лет в доме старого купца, и на нём умерла его мать, и теперь купец не продаёт ковёр, потому что на нём осталось пятно - единственное, что напоминает о матери; а этот маленький, драный, - знаешь, чей? Мальчика, который вырос и уехал за море, а ковёр остался, и мать каждый вечер гладит его рукой, потому что так ей кажется, что сын рядом. Юсуф слушал, усмехался в усы - усы у него были пышные, седые, с жёлтыми кончиками от табака, он тоже курил, но не такой дрянь, как я, а хороший, чёрный, из Аравии - и показывал мне свою самую тонкую работу. Верёвочку из шелка-сырца, тоньше мизинца, но такую, что, говорил он, может удержать ишака, если тот вздумает брыкаться на краю обрыва.
- Ты проверял? - спрашивал я, прикуривая новую папиросу.
- Зачем проверять? - отвечал Юсуф, не поднимая головы. - Верёвка либо держит, либо нет. Третьего не дано. Как и человек.
И тогда я задал ему вопрос, который мучил меня давно, но я всё не решался, потому что боялся показаться глупым:
- Скажи, Юсуф, а почему ты не делаешь верёвки для виселиц? Тебе бы заказывали. Палач наш - он человек не бедный.
Юсуф поднял голову, посмотрел на меня долгим взглядом - тем самым, от которого мне всегда хотелось стать лучше, чище, аккуратнее. И сказал:
- Потому что верёвка для виселицы - это верёвка, которая убивает надежду. А я плету только те, что её держат. Даже если человек не знает, на что надеяться.
Вот и всё. Я тогда не придал этому значения. А зря.
Часть вторая. Пропавший мастер, странная табличка и холод темницы
И вот какая история приключилась с этим самым Юсуфом. Вернее, с его верёвкой, но сначала с ним самим.
Однажды утром, ещё до того, как муэдзин закончил первый призыв - тот самый, что плывёт над крышами, как тёплый хлеб на воде, - я увидел, что лавка соседа закрыта. Это было настолько странно, что я даже протёр глаза. Мало ли, показалось? Солнце всходило с другой стороны, тени лежали непривычно, может, просто взгляд упал не туда. Нет. Деревянный ставень был опущен, прилавок пуст, и только ветер гонял по доскам сухой цветок - тот самый, что неделю назад Юсуф воткнул в щель, чтобы отпугивать мух. Цветок давно завял, но мастер не выкидывал его, говорил: «Пусть висит, он мне напоминает, что всё живое имеет свой срок, даже верёвка».
Я посидел, поглядел на пустое место. Потом подошёл поближе, заглянул в щель между ставнями. Внутри было темно, но я разглядел, что скамеечка стоит ровно на своём месте, а на полу валяются обрезки нитей - льняных, пеньковых, даже один шелковый обрывок, которого Юсуф обычно не бросал, а собирал в мешочек «для особых нужд». Странно. Очень странно.
Юсуф никогда не пропускал торговлю. Никогда. Даже когда у него болели суставы так, что он не мог сжать пальцы, он всё равно сидел на своей скамеечке и плёл - медленно, со свистом через стиснутые зубы, но плёл. Даже когда жена ругалась - а жена у него была женщина громкая, с таким голосом, что в соседних кварталах останавливались споры, - он просто сидел и плел, и ругань оседала на его плечах как пыль, которую потом можно стряхнуть одним движением. Я как-то спросил его: «Как ты терпишь?» Он ответил: «А что мне делать? Правда - она как верёвка. Если её перерубить, концы не сойдутся. А если перетерпеть - узел затянется сам». Я тогда не понял, но запомнил.
Но в тот день на деревянном прилавке лежала только одна верёвка - толстая, грубая, из нечёсаного льна, с торчащими во все стороны волокнами, похожая на змею, которую переехала телега. И рядом глиняная табличка с корявыми, детскими буквами. Юсуф не умел писать красиво, он говорил: «Мои буквы - это узлы, если узел крепкий, слово дойдёт». На табличке было выведено: «Продаётся. Кто возьмёт - получит всё».
Я тогда не сразу понял, что это значит. Подумал - шутка. Такая тёмная, грубоватая шутка, какие любят старые мастера. Потом подумал - болезнь. Может, у него в голове что-то сломалось? Бывает, знаешь, когда человек слишком много молчит, его мысли начинают закручиваться сами в себя, как верёвка без конца, и тогда он может сделать что угодно. Я хотел уже идти к его дому - он жил недалеко, в тупике за мечетью, - как вдруг услышал крики со стороны главной площади.
А к полудню ко мне прибежал запыхавшийся мальчишка из чайханы напротив - Зин, сын Ахмеда, такой шустрый, с вечно перепачканной в саже физиономией и с вечно торчащими из кармана шнурками, которые он собирал по всему базару. Он схватил меня за рукав и выпалил, путая слова, глотая окончания:
- Дядя Рашид, дядя Рашид, Юсуфа увели! Стражники! Пришли утром, двое, в медных шлемах, с такими дубинами - ух! - и увели. Он даже не сопротивлялся, только верёвку свою взял с собой, ту, что плёл вчера вечером. И ещё он сказал стражникам: «Возьмите и ту, что на прилавке. Она кому-то нужна». А они засмеялись и не взяли.
- За что? - спросил я, хотя внутри уже похолодело. Базар - это ухо, он слышит всё, но иногда ухо врёт. Иногда нарочно врёт, чтобы поглядеть, как ты будешь выкручиваться.
- Говорят, он перерезал канат на городском колодце. Тот самый, который держит бадью. И бадья упала вниз, а вместе с ней - сын начальника стражи. Мальчишка лет двенадцати, такой веснушчатый, всё время бегал вокруг колодца и дразнил старух. Ногу сломал. И ещё говорят - начальник стражи в ярости, обещал Юсуфа повесить на той же верёвке, если мальчик останется хромым. А если не останется - то просто высечь и выгнать из города.
- А мальчик?
- Жив, - Зин махнул рукой. - Вода была глубокая, смягчила. Но нога - всерьёз. Лекарь сказал, может, хромать будет.
Я закрыл лавку. Не сразу - сначала расплатился с покупателем, который долго торговался из-за старого ковра с выцветшим павлином. Покупатель был упрямый, старый торговец пряностями, который знал цену всему, кроме, видимо, своей жадности. Он сбил цену на треть, я согласился - лишь бы быстрее уйти. Потом велел своему помощнику, немому Али, присмотреть за товаром. Али был глухонемой с рождения, но понимал всё с полуслова, вернее, с полужеста. Я показал ему на лавку, на прилавок, на верёвку Юсуфа, которая так и лежала в пыли, и сделал знак: «Ничего не трогать». Он кивнул. Потом я пересчитал мелочь в кошельке - всё это машинально, чтобы унять дрожь в руках. Дрожь не унялась.
И пошёл к темнице. Темница в нашем городе - не то чтобы страшное место. Скорее сырое и забытое богами. Она прилепилась к северной стене, где никогда не бывает солнца, и стены её покрыты зелёным мхом, пахнущим лягушками и старой тоской. Мох этот, говорят, растёт только в тех местах, где человек потерял надежду. Если верить этому, то темница должна была заросли мхом до самой крыши, но нет - рос только у основания, будто надежда не поднималась выше колена. Внутри - несколько камер с железными дверями, решётки, и всегда, даже в самый жаркий день, оттуда тянет холодом, как из погреба, где протухло молоко. И ещё запах - не то сырости, не то старого страха. Знаешь это чувство, когда воздух становится густым и липким, как невысохший клей? Вот такой там воздух.
Я сунул стражнику медяк - тот самый, с дырочкой, который я носил на удачу, - и меня пропустили. Стражник был молодой, с прыщавым лицом и с таким равнодушным взглядом, будто он уже видел всё, что можно увидеть, и ничего его не удивляет. Он даже не спросил, зачем мне Юсуф. Просто взял монету, сунул за щёку и махнул рукой: «Вторая камера, налево».
Юсуф сидел в углу на соломе и, представь себе, плёл верёвку. Из того, что нашёл: из обрывков собственной рубахи - он разодрал подол на тонкие полосы, из соломинок, которые вытягивал из тюфяка, даже из собственных волос, которые выдирал по одному, не морщась. Пальцы его двигались с той же спокойной точностью, что и на базаре, будто ничего не случилось. Только свет в камере был другой - серый, сквозь решётку падал на пол квадратами, и в этих квадратах плясала пыль. Он сидел, скрестив ноги, и верёвка росла из его рук - странная, лохматая, неравномерная, но в ней чувствовалась какая-то жизнь.
- Ты что наделал, старик? - спросил я через решётку. Голос у меня сел - то ли от табака, то ли от страха. Я сам испугался своего голоса - таким чужим он прозвучал.
Он поднял голову. Глаза у него были спокойные, даже какие-то… просветлённые, что ли. Как у человека, который уже решил всё, что мог решить, и теперь просто ждёт, когда мир догонит его решение. Или когда верёвка доплетётся до конца.
- Я ничего не резал, - сказал он тихо, но твёрдо. - Та верёвка перетёрлась сама. Я её менял три дня назад. Поставил новую, самую крепкую, из конского волоса, с тройной скруткой, на совесть. Я такие верёвки делаю для караванов, которые идут через перевал. Они выдерживают и камнепад, и снег, и даже если их точат об острые скалы - держат месяц. Но кто-то её надрезал ночью. Тонко так надрезал, чтобы она порвалась под тяжестью, а не сразу. Понимаешь? Если резать верёвку медленно, она сначала держит, потом начинает трещать, волокно за волокном, и человек, который на неё опирается, чувствует эту дрожь, но не успевает испугаться. А потом - раз. И всё.
- И кто? - спросил я. - Кто мог это сделать? У тебя есть враги?
Юсуф пожал плечами. Потом помолчал, глядя в стену, где мох напоминал очертания какой-то карты - может, несуществующей страны, может, страны мёртвых.
- У меня есть враг, - сказал он наконец. - Тот, кому моя верёвка поперёк горла. Но я не знаю, кто. Может, кто-то из торговцев платной водой. Может, тот, кому старый колодец мешает зарабатывать. А может… - он вздохнул и посмотрел на свою верёвку из соломы и волос, - может, тот, кто просто ненавидит, когда что-то держится без его разрешения. Такие люди есть. Они думают, что мир - это их личная верёвка, и они имеют право решать, кому на ней висеть, а кому падать.
- А начальник стражи? - спросил я. - Он тебе не поверил?
- Начальник стражи, - Юсуф усмехнулся, - хороший человек, когда не злой. А злым он бывает, когда кто-то угрожает его семье. Ему сказали, что я чуть не убил его сына. Он поверил. Кто бы не поверил? Если бы твоему сыну сломали ногу из-за чужой небрежности, ты бы стал разбираться? Нет, ты бы сначала ударил, а потом спрашивал. Он ударил - посадил меня. Может, завтра спросит. А может, и нет.
Я постоял ещё немного, сунул ему через решётку краюху хлеба и кислую лепёшку, которые захватил из лавки, и кусок брынзы в тряпице. Он взял, кивнул, и снова склонился над своей безумной верёвкой. Уходя, я услышал, как он бормочет себе под нос - не молитву, нет, а что-то вроде счёта: «Один оборот, два, три, узел на восьмом, пропустить через петлю, затянуть, но не слишком, чтобы дышала…» Он никогда не работал по схеме, он чувствовал верёвку спиной, что ли. Или сердцем.
Часть третья. Синяя краска, племянник начальника стражи и одна очень глупая мысль
Вернувшись на базар, я первым делом посмотрел на прилавок Юсуфа. Табличка исчезла, а верёвка лежала на земле, в пыли, и по ней уже прошлись чьи-то сандалии - следы перекрещивались, размазывали грязь, и один след был особенно глубоким - будто кто-то наступил намеренно, с силой. Я поднял верёвку. Грубая, жёсткая, с заусенцами, которые царапали ладонь. В некоторых местах - узлы там, где Юсуф сращивал концы из разного сырья: кусок льна, кусок пеньки, снова лён, узел на узел. На одном из узлов я заметил странную отметину. Крошечный кусочек синей краски, въевшейся в волокна, будто кто-то тёрся об эту верёвку синими пальцами. Такая краска продавалась только в двух лавках. У красильщика Хасана - он делал яркую синюю для праздничных халатов, но его краска была жидкая, она пропитывала ткань насквозь, оставляя мягкие, размытые пятна. И у меня. Да, я сам держал несколько банок с твёрдой синей краской, которой подкрашивал потёртости на старых коврах. Краска была твёрдой, как воск, и если потереть ею верёвку, остаётся именно такой след - не пятно, а царапина цвета индиго, чёткая, с острыми краями.
Я сел на свой прилавок, положил верёвку перед собой и долго смотрел на неё. Внутри закипало то самое чувство, которое я ненавижу больше всего - чувство, что правда рядом, но она скользкая, как рыба, и никак не даётся в руки. Я перебирал в памяти последние дни, каждого покупателя, каждую случайную фразу. И тут меня осенило. Осенило так сильно, что я даже вскочил с места и чуть не опрокинул медный поднос с чашками.
За три дня до того, как случилась беда, ко мне в лавку заходил племянник начальника стражи. Молодой человек лет двадцати пяти, холёный, с мягкими, почти женскими руками - такими белыми и гладкими, что на них было больно смотреть. Он носил шёлковый халат с золотой вышивкой - не золотой нитью, а настоящим сусальным золотом, которое крошилось и блестело на солнце, - и пахло от него не потом и не пылью, как от нормальных людей, а розовым маслом. Я таких не люблю, честно скажу. Они смотрят на тебя как на пустое место, а когда им что-то нужно, вдруг становятся ласковыми, как котята. Но деньги у них не пахнут, верно? Так я тогда думал.
Он долго выбирал ковёр для своего нового дома - перебрал штук двадцать, топтал их своими чистыми сапогами из мягкой кожи, брезгливо морщил нос, отряхивал ворс. Потом вдруг спросил, как бы между прочим, не глядя на меня, а разглядывая собственные ногти:
- Скажи, а где здесь можно достать верёвку? Такую, чтобы не рвалась. Очень крепкую. Надёжную, как жизнь, знаешь? Чтобы уж точно.
Я, не подумав, махнул рукой в сторону Юсуфа. Мне было лень объяснять, да и не хотелось болтать с этим розовым господином.
- Вон, сосед мой, лучший мастер в городе. У него и спроси. Он такие верёвки делает - век не порвутся.
Он кивнул, купил в итоге самый дорогой ковёр - персидский, с шёлковой основой, с рисунком «охота на льва», который я берёг для особого покупателя - и ушёл, волоча ковёр за собой, как шлейф. А вечером того же дня я видел его разговаривающим с одним из базарных оборванцев. Того оборванца звали Косой, потому что у него один глаз смотрел вперёд, а другой - куда-то в сторону, но слыл он человеком ловким и безжалостным. За медную монету он готов был сделать любую пакость: подсыпать песок в масло, перерезать подпругу у лошади, стащить кошелёк, а если заплатить больше - то и похуже. Я тогда ещё подумал: странно, зачем такому господину знаться с Косым? Но отбросил мысль, потому что мало ли какие дела у богатых. Может, хотел купить у него какую-то редкость. Косой иногда приносил с базара краденое - браслеты, пряжки, старые монеты.
Теперь же, глядя на синюю краску на узле, я сложил два и два. Племянник - верёвка - Косой - надрез - падение мальчика. Всё сходилось. Даже слишком хорошо сходилось. Я тогда подумал: а что, если я пойду к начальнику стражи и всё расскажу? Всё, как есть. Про племянника, про Косого, про синюю краску на узле. Но потом я вспомнил слова Юсуфа в темнице: «Твоё слово ничего не докажет». И понял, что он прав. Я торговец коврами, пусть и уважаемый, но кто я против племянника начальника стражи? Меня выгонят вон, а то и посадят за клевету. А Косого и подавно не найдут - он исчезает, когда пахнет жареным.
Но я всё-таки решил попробовать. На следующий день я пошёл к начальнику стражи. Его дом стоял на холме, белый, с синими ставнями и с садом, где росли гранатовые деревья. Я просидел у ворот три часа, пока слуга наконец не сказал, что хозяин меня примет. Начальник стражи оказался крупным мужчиной с седыми висками и с усталыми глазами. Он сидел в кресле, пил зелёный чай и массировал переносицу. Сын его, мальчик с загипсованной ногой, лежал в соседней комнате и стонал во сне.
- Что ты хочешь? - спросил начальник стражи. Голос у него был низкий, уставший.
Я рассказал всё. Про племянника, про верёвку, про синюю краску, про Косого. Он слушал молча, не перебивая, только пальцы его сжались в кулак, потом разжались. Когда я закончил, он долго смотрел на меня, потом сказал:
- Ты понимаешь, что ты обвиняешь моего племянника? Моего родного племянника, сына моей сестры, которую я люблю больше жизни?
- Я обвиняю не его, - сказал я. - Я говорю, что видел и что знаю.
- А что ты знаешь? Синяя краска? Это может быть где угодно. Косой? Он с полусотней людей разговаривает каждый день. Верёвка? Она лежала в пыли, её топтали, на неё могли наступить чем угодно. Уходи. И не приходи больше с такими речами. Юсуф виноват. Его верёвка порвалась. Всё.
Он махнул рукой, и слуга вывел меня за ворота. Я шёл домой и чувствовал, как во рту горчит - то ли от чая, который я выпил перед выходом, то ли от бессилия.
И тогда я решил пойти к Юсуфу. Рассказать ему, что я пытался, но ничего не вышло. Он сидел в той же позе, и его верёвка из подручных материалов выросла уже до длины локтя - серая, лохматая, с торчащими волосками, но, чёрт возьми, в ней чувствовалась какая-то странная сила, будто он сплетал не нити, а время. Или надежду.
- Не ходи больше, - сказал он, когда я рассказал о визите. - Твоё слово ничего не докажет. Ты только настроишь начальника стражи против себя.
- Но я не могу сидеть сложа руки! - сказал я, может быть, слишком громко. Эхо ударилось о каменные стены и вернулось ко мне чужим, злым голосом. - Ты здесь гниёшь, а виноватый ходит на свободе!
- А ты знаешь, какая самая крепкая верёвка? - спросил он, не поднимая глаз от своей странной работы.
Я вздохнул. Мы уже говорили об этом. Но он повторил свой вопрос, будто в первый раз.
- Льняная? Шёлковая? Из конского волоса? - перечислил я, чувствуя, что ответ будет не из этого списка.
- Нет, - сказал Юсуф. - Самая крепкая - та, которую не видно. Которая держит небо, чтобы оно не упало на землю. Её никто никогда не режет, потому что никто не знает, где она проходит. Только чувствуют. Иногда - спиной. Иногда - когда теряют что-то важное. Иногда - когда сидят в темнице и плетут из собственных волос.
- И как её найти? - спросил я.
- А никак. Она сама тебя находит. Когда ты готов её держать.
Я не понял его тогда. Решил, что старик тронулся умом от горя, от сырости, от одиночества. Кивнул, оставил ему ещё хлеба и ушёл. Но внутри засела заноза. И эта заноза не давала мне спать три ночи. Я ворочался на своей жёсткой постели, слушал, как жена посапывает рядом, и думал: что бы я делал, если бы меня посадили ни за что? Плёл бы верёвку из собственных волос? Или кричал бы от злости? Или молился? Не знаю. Не знаю до сих пор.
Часть четвёртая. Странник, который искал потерянное слово, и три верёвки под прилавком
А на четвёртый день случилось вот что.
На базар пришёл странник. Не торговец, не путник с караваном, не нищий, который просит подаяние. Так, человек в пыльном халате цвета увядшей травы, с посохом из незнакомого дерева - чёрного, с серебряными прожилками, будто внутри него застыла молния. И лицо у него было такое, что трудно было угадать возраст: вроде бы морщины глубокие, как у старика, а глаза - ясные, почти детские. Кожа обветрена, изъедена ветром и солнцем так, что казалась дублёной, как старый седло. Он шёл медленно, не глядя по сторонам, но при этом, как мне показалось, видел всё: и то, как мальчишка Зин тырит лепёшку с чужого прилавка, и то, как красильщик Хасан разбавляет краску водой, и то, как у меня под прилавком завалялся ковёр с браком, который я всё никак не решусь продать за полцены. Он шёл, и люди расступались перед ним, не потому, что боялись, а потому, что он двигался так, будто знал, куда идёт, а они - нет.
Странник подошёл к моей лавке, долго смотрел на ковры - не щурясь, не прицениваясь, а так, будто читал по ним чью-то жизнь. Потом перевёл взгляд на пустой прилавок Юсуфа, на сорванную табличку, на пыльную верёвку, которую я так и не убрал - лежала свёрнутая в углу, как спящая змея, и на ней всё ещё виднелся синий след.
- Здесь был мастер, - сказал странник. Не вопрос, а утверждение. Голос у него оказался низким, чуть хриплым, но приятным - как скрип старой двери, которую не смазывают нарочно, потому что привыкли к этому звуку.
- Был, - ответил я. - Теперь его посадили.
- За что?
- Верёвка порвалась на колодце. Мальчик упал.
Странник кивнул, будто это было самое обычное дело в мире. Потом сказал:
- Мне нужна верёвка. Длинная. Чтобы хватило от городской стены до старого колодца.
Я чуть не рассмеялся ему в лицо. От городской стены до старого колодца - это шагов двести, не меньше. Такая верёвка нужна разве что для того, чтобы привязать луну к земле, или чтобы измерить расстояние между прошлым и будущим. Но я сдержался - не потому, что вежливый, а потому, что в его глазах было что-то, что не позволяло смеяться. Какая-то глубокая, старая серьёзность, как у человека, который пережил много потерь и теперь ищет не вещи, а смыслы.
- Зачем тебе такая длинная? - спросил я вместо смеха.
Странник помолчал. Потом сказал, и голос его стал тише, будто он рассказывал тайну, которую нельзя произносить громко, чтобы не спугнуть:
- Один человек во сне сказал мне, что если я привяжу конец верёвки к небу, то найду то, что потерял. Я ищу уже семь лет. Потерял я не вещь, не монету, не верблюда. Потерял слово. Одно-единственное слово, которое должно было изменить всё. Но я его забыл. И теперь хожу по городам и привязываю верёвки. К небу, конечно, не получается - слишком высоко. Но если привязать верёвку к самой высокой точке в городе, а другой конец опустить в самый глубокий колодец, иногда память возвращается. Я не знаю почему. Просто бывает. Как будто верёвка - это мостик между тем, что вверху, и тем, что внизу. А слово живёт где-то посередине.
Я смотрел на него и не знал, что сказать. На базаре полно сумасшедших, это не новость. Был у нас один, который утверждал, что он - переродившийся шах из древней династии, и требовал, чтобы ему кланялись. Был другой, который каждое утро кормил ворон с руки и разговаривал с ними на непонятном языке. Но этот… в нём не было безумия. Была какая-то странная, почти детская вера в то, что мир устроен проще, чем кажется. И ещё - была тишина. Знаешь, когда человек много говорит, он шумный, даже если шепчет. А когда молчит - тишина бывает разной. У этого странника тишина была глубокая, как тот самый колодец. И тёплая, как шерсть.
- Могу предложить тебе обычную пеньковую, - сказал я, кивая на лавку соседа слева, который торговал снастями для повозок и верблюжьими попонами. - У него верёвки грубые, но крепкие. Или льняные, из северных земель, они тоньше, но держат хуже. Или вообще - возьми шёлковую, у красильщика Хасана есть, он из них ковры развешивает. От моего соседа справа, увы, больше нет. Мастера посадили.
Странник покачал головой.
- Мне нужна именно его верёвка. Та, что лежала на прилавке три дня назад. Та, на которой была табличка «Продаётся. Кто возьмёт - получит всё». Где она?
Я похолодел. Откуда он знает? Он не мог быть на базаре три дня назад - я бы запомнил такое лицо. Или мог? Базар - это река, люди текут, и не всегда замечаешь каждого. Иногда кто-то проплывает мимо, и ты думаешь - обычный человек, а потом оказывается, что это был ангел или шайтан, или просто старик, который искал слово.
- Она там, - я махнул рукой в угол, где лежала верёвка, истоптанная, грязная, с синим пятном на узле. - Но она уже не такая, как была. Её топтали.
Странник подошёл, поднял верёвку, провёл по ней пальцами - медленно, как слепой, который читает книгу. Закрыл глаза. Стоял так с минуту, потом открыл и сказал:
- Это не та. Эта - только оболочка. Обёртка, которую оставили, чтобы отвести глаза. Настоящая верёвка - там, где он её спрятал. Под прилавком. Есть доска, которая отодвигается.
Я вытаращил глаза. О тайнике Юсуфа знал только я. И то случайно - однажды мы пили чай после закрытия, и старик, захмелев от зелёного чая - бывает же такое, - отодвинул доску и показал несколько мотков. «Для особого случая», - сказал он. «Для какого?» - спросил я. «Когда небо начнёт падать», - ответил он, и мы оба рассмеялись, потому что небо не падает, это же глупость. Потом он закрыл тайник и больше никогда при мне его не открывал. И я забыл. До этого мгновения.
- Откуда ты знаешь? - спросил я шёпотом, оглядываясь по сторонам. Никто не смотрел. Только Ахмед из чайханы протирал медные подносы, да старуха торговалась с мясником из-за бараньего хвоста.
- Он мне сказал, - ответил странник. - Во сне. Как и про слово. Он сказал: «Приди на базар, найди торговца коврами с усталыми глазами, и он покажет тебе мои верёвки». Вот я и пришёл.
Я не стал спорить. Мы со странником отошли в сторону, чтобы не привлекать внимания, я нагнулся, нащупал пальцами щель в полу - ту самую, которую показывал Юсуф, - и отодвинул доску. Под ней лежали три мотка. Не таких, как обычно. Обычные верёвки Юсуфа хранились в ящике, намотанные на деревянные катушки, с ярлыками, где было указано, для какой цели. Эти же были просто свёрнуты в кольца, как змеи, и каждое кольцо пахло по-своему.
Первый моток - из белого шёлка, тонкий, как паутина, но на ощупь упругий, как сталь. Он светился в полутьме, будто внутри него горел слабый огонь. Я дотронулся - и мне показалось, что я держу за руку человека, которого давно не видел и очень скучал. Показалось, что этот человек - мой отец, который умер двадцать лет назад, и что он говорит мне что-то важное, но слов не разобрать.
Второй - из чёрной пеньки, пропитанной чем-то смолистым, пахнущей морем и дёгтем, хотя моря у нас нет за сотни фарсахов. Эта верёвка была шершавой, почти колючей, и, когда я взял её, у меня зачесались ладони - так бывает, когда берёшься за опасную работу. И я почувствовал, что если привязать эту верёвку к чему-нибудь, она никогда не отпустит. Даже если ты сам захочешь её развязать.
А третий - обычный, льняной, серовато-бежевый, ничем не примечательный. Но на ощупь - не верёвка, а какая-то живая мышца, тёплая и пульсирующая. Я даже отдёрнул руку, потому что мне показалось, что верёвка дышит. Или бьётся, как сердце.
- Этот, - сказал странник и взял третий, даже не раздумывая, даже не глядя на два других.
- Почему этот? - спросил я. - Два других выглядят гораздо интереснее. Они светятся, пахнут морем, они… особенные.
- Потому что он дышит, - повторил странник. - А то, что дышит, - оно живое. А живое можно привязать к небу. Мёртвое - нельзя. Мёртвое само падает. А эта верёвка - она как друг, который молчит, но чувствует твою боль. Две другие - они для великих дел. Для подвигов. А эта - для обычной жизни. Для того, чтобы держать небо каждый день, а не один раз в году.
Он заплатил мне серебряной монетой, которую я никогда раньше не видел. С одной стороны на ней была изображена птица - то ли голубь, то ли ласточка, не разобрать, - держащая в клюве ветку. С другой стороны - пустота, только царапины, как будто монету чеканили второпях, или нарочно оставили пустой, чтобы каждый сам дописал то, что ему нужно. Я хотел спросить, откуда она, но странник уже повернулся и пошёл в сторону старого колодца, волоча за собой верёвку. Та скользила по пыли, не пачкаясь, и оставляла за собой странный след - не борозду, а что-то вроде светящейся нити, которая таяла через несколько секунд, как дыхание на стекле.
Я сунул монету в кошелёк - отдельно от остальных, в особый кармашек, который сшила мне жена «для счастливых денег», - и пошёл в темницу. Рассказать Юсуфу про странника и про то, что я отдал его верёвку. Но когда я пришёл, камера была пуста.
- Где Юсуф? - спросил я стражника, того самого, которому дал медяк с дырочкой. Стражник грыз семечки и сплёвывал шелуху на пол, не стесняясь.
- Выпустили, - сказал стражник, даже не поднимая головы. - Час назад. Пришёл начальник стражи собственной персоной. Привёл с собой племянника. И тот, представь себе, во всём признался. Стоял на коленях, плакал, говорил: «Дядя, это я велел Косому надрезать верёвку. Я хотел, чтобы старый колодец закрыли, и все ходили бы к твоему новому, платному. Я думал, что так мы разбогатеем. Я не знал, что мальчик полезет за водой в тот самый момент. Прости меня, дядя». Начальник стражи побелел как мел, потом покраснел как пион, потом выгнал племянника вон - так, что тот кубарем скатился с лестницы, - и самолично отпер решётку. Старик вышел, поклонился и ушёл. Даже не оглянулся. Ни слова не сказал.
- А что, признания было достаточно? - спросил я. - Одних слов?
- А кто его знает, - стражник сплюнул шелуху. - Начальник стражи сказал: если мой племянник признался, значит, так и есть. Он у нас человек чести, когда не злой. А сегодня он был скорее испуганный, чем злой. Сказал, что ему приснился странный сон. Будто кто-то привязал верёвку от его кровати к небу, и если он не отпустит Юсуфа, верёвка оборвётся и потолок упадёт ему на голову. Глупости, конечно. Но начальник стражи суеверный, ты же знаешь. Он даже ковры покупает только определённого цвета, потому что его мать сказала, что синий приносит несчастье.
Я вышел из темницы. Солнце стояло высоко, воздух дрожал от жары, и в этой дрожи всё казалось зыбким, ненастоящим - как сон, который помнишь, но не веришь, что он был. Я прошёл к старому колодцу - посмотреть, не оставил ли странник следов. Колодец был пуст. Верёвка, которую он привязал к кольцу, исчезла. И сам странник исчез. Только на краю колодца лежал один-единственный цветок - синий, как та краска на узле, но живой, пахнущий мятой и ещё чем-то неуловимым, сладким и горьким одновременно. Я поднял цветок, понюхал и вдруг заплакал. Не потому, что было грустно. А потому, что внутри, где-то в груди, лопнула маленькая верёвочка, которую я даже не замечал, и стало легко. Очень легко. Как будто я всё это время нёс тяжёлый мешок, а потом вдруг положил его.
Часть пятая. Невидимая верёвка, которая держит небо, и кивок вместо прощения
А Юсуф - я нашёл его у ворот темницы. Он сидел на камне, том самом, нагретом солнцем, и плёл верёвку. Из чего? Из воздуха. Честное слово, его пальцы двигались, перебирая что-то невидимое, и это «что-то» ложилось в ладонь и закручивалось в жгут. Я сел рядом, закурил. Долго молчали. Мимо прошла старуха с кувшином, покосилась на нас, но ничего не сказала. Прошёл мальчишка, пнул камень. Солнце перевалило за полдень, тени стали короткими, почти исчезли.
- Что ты делаешь? - спросил я наконец.
- Плету ту самую верёвку, - ответил он. - Которую никто не видит. Которую не перерезать.
- Но зачем? Небо же и так на месте. И колодец работает. И ты свободен. Чего ещё?
- А ты проверь, - сказал Юсуф. - Потяни.
И он протянул мне конец невидимой верёвки. Я взял его - пальцы ничего не почувствовали. Пустота. Воздух. Но внутри, где-то в груди, где обычно живёт тоска или радость, или пустота, возникло странное ощущение натяжения. Как будто я держу что-то очень важное. Что-то, без чего весь этот базар, весь этот город, все эти крики, споры, сделки, обманы, радости, ссоры и примирения - всё рассыплется в прах. И не только город, а всё - небо, земля, даже пыль под ногами.
- Ну что? - спросил Юсуф. В его глазах плясали смешинки, но не насмешливые, а добрые, как у деда, который смотрит на внука, впервые поймавшего рыбу.
- Держу, - сказал я.
- И я держу, - сказал он. - И тот странник, который купил мою верёвку, тоже держит. И начальник стражи теперь держит, хоть сам ещё не понял. И его племянник - особенно. Потому что нет ничего тяжелее, чем чувство, что ты чуть не перерезал то, что держит небо над чужой головой. Он теперь каждую ночь просыпается в холодном поту и слышит, как трещат волокна. Ничего, привыкнет. Или не привыкнет - это уже его верёвка, не моя. Моя - вот она. - Он погладил невидимую верёвку, и я мог бы поклясться, что увидел, как она слегка блеснула на солнце. - А знаешь, почему я не рассердился на него? На племянника?
- Почему?
- Потому что если бы не он, я бы никогда не сплёл эту верёвку. Ту, что из воздуха. Сидя в темнице, я понял: всё, что я делал раньше - это были только тренировки. Я плел верёвки для телег, для колодцев, для караванов.
А настоящая верёвка - та, которую плетёшь, когда у тебя ничего нет. Ни льна, ни пеньки, ни шёлка. Только собственные волосы, солома и желание, чтобы небо не упало. И когда ты её сплетаешь - ты уже никогда не будешь прежним. Потому что ты знаешь, что она есть. И что ты можешь на неё положиться. Даже если никто её не видит.
Я промолчал. Потому что что тут скажешь? Правда - она как та невидимая верёвка: её не видно, но если перестать держать, мир развалится. И каждый из нас - немножко канатоходец. И каждый из нас - немножко тот, кто надрезает. Но важно не то, что ты сделал вчера. Важно - какую верёвку ты плетёшь сегодня. И из чего.
Часть шестая. Вода, кивки и письмо, которое пришло через двадцать лет
Прошла неделя. Юсуф вернулся в свою лавку, починил прилавок, повесил новый цветок - на этот раз живой, купленный у цветочницы Фатимы, ярко-жёлтый, как цыплёнок. И снова сел плести. Но теперь к нему стали приходить люди. Не за верёвками - за чем-то другим. Приходила старуха, у которой сын уехал в дальние края и не писал. Юсуф молча дал ей кусок тонкой бечёвки и сказал: «Привяжи на ночь к запястью. Утром проснёшься - почувствуешь, живой он или нет». Старуха ушла, а наутро прибежала с плачем: сын жив, приснился ей, смеялся, и верёвочка на запястье стала тёплой. Приходил кузнец, у которого сгорела кузница. Юсуф дал ему обрывок старого каната, чёрного от копоти: «Обвяжи вокруг нового горна. Огонь не будет злым, потому что эта верёвка помнит, как её держали в руках, когда было страшно». Приходил мальчишка Зин, который украл лепёшку и теперь боялся, что его поймают и выпорют. Юсуф дал ему верёвочку из своей бороды - тонкую, седую: «Повесь на шею, и никто не узнает. Но больше не воруй, а то верёвочка затянется и задушит. Не физически, а совестью». Я сам видел, как Зин потом вернул лепёшку и извинился перед Ахмедом. И Ахмед, который обычно ругался как пьяный погонщик, вдруг сказал: «Ладно, бери, я испёк лишнюю». И дал ему ещё одну, горячую, с сыром.
Я как-то спросил Юсуфа:
- Ты что, волшебник? Или это всё обман, чтобы люди верили? Им же просто нужна надежда, а ты даёшь им верёвки.
Он посмотрел на меня долгим взглядом - тем самым, от которого мне всегда хотелось стать лучше, чище, аккуратнее, как его верёвки.
- Волшебство, - сказал он, - это когда человек сам не знает, как у него получается. А я знаю. Верёвка - она просто помогает вспомнить то, что человек уже знает, но забыл. Что он связан. С чем? С небом, с землёй, с другим человеком. Верёвка - это напоминание. Узел - это обещание. А обещание, если оно честное, держит крепче любого каната. Я не даю им надежду. Я даю им верёвку, чтобы они сами привязали свою надежду к чему-нибудь надёжному.
- А если они привяжут к пустоте?
- Тогда верёвка не затянется. Она просто упадёт. И они поймут, что искали не то. И пойдут искать дальше. Это тоже важно - знать, что пустота не держит.
Я замолчал. И с тех пор перестал задавать глупые вопросы.
А тот странник… Я больше никогда его не видел. Но через неделю после того, как Юсуф вернулся, на стене старого колодца появилась новая верёвка. Обычная, пеньковая, не самая красивая, даже узлы были завязаны кое-как - не по-юсуфовски. Но она была привязана к кованому кольцу - тому самому, что держало бадью, - а второй её конец уходил в небо. Настолько высоко, что глаз не мог различить, где она заканчивается. Просто уходила в голубизну и таяла, как дым. И все, кто подходил к колодцу за водой, невольно оглядывались наверх. Дети показывали пальцами, старухи крестились - по-своему, по-старому, шепча что-то на непонятном языке, - а торговцы с базара, которые раньше не замечали ничего, кроме своей выручки, вдруг останавливались и смотрели. Молча. Долго. Потом опускали глаза и шли дальше, но уже немного иначе - медленнее, что ли. И никто больше не пытался перерезать эту верёвку. Даже тот племянник начальника стражи. Он, говорят, теперь каждый день приходит к колодцу, набирает ведро воды, с трудом, на одной руке - потому что вторая дрожит и никак не может ухватиться за ручку - относит его в дом Юсуфа и ставит у порога. А Юсуф молча принимает воду, кивает и продолжает плести. Ни слова. Ни упрёка. Просто кивает.
Однажды я не выдержал и спросил его:
- Ты не злишься на него? Он же чуть не погубил тебя. Он надрезал верёвку. Он виноват в том, что мальчик сломал ногу. Ты мог умереть в темнице или на виселице. А теперь он приносит тебе воду, и ты киваешь. Это всё?
Юсуф посмотрел на меня. Усмехнулся. Потом отложил свою работу - а он в тот момент плёл верёвку из какой-то тонкой, почти невесомой нити, может, из паутины, может, из лунного света - и сказал:
- Знаешь, когда ты плетёшь верёвку, ты не думаешь о том, кто будет её резать. Ты думаешь о том, кто будет на неё полагаться. А тот, кто режет, - он ведь тоже на что-то полагается. Просто его верёвка оказалась короче. И он боится, что небо упадёт именно на него. И он прав - боится. Потому что если ты режешь чужую верёвку, твоя собственная становится тоньше. Это закон. Не мной придуман.
- И что же, так и будет? Он будет носить воду, а ты кивать - и это называется справедливостью?
- А почему нет? - Юсуф пожал плечами. - Вода нужна. Кивок нужен. Может, через год он перестанет дрожать. Может, через десять лет поймёт, что верёвка, которую он пытался перерезать, была его собственной. Просто он этого не знал. И я не скажу ему. Не потому, что гордый, а потому, что это знание должно прийти само. Как слово, которое искал тот странник. Если тебе скажут - не поверишь. Если сам найдёшь - не забудешь.
Я тогда не понял. А понял только через много лет, когда продал свою лавку - надоело, спина болела от ковров, да и жена ворчала, что я слишком много времени провожу на базаре, а дома меня нет - и переехал в тихий дом на окраине, где вместо базарного шума - только шелест старых тополей да крик петухов по утрам. Сижу на крыльце, смотрю на дорогу, пью чай с мятой - той самой, запах которой преследовал меня на базаре, - и вдруг приходит письмо.
Письмо принёс мальчишка, которого я не знал. Просто сунул в руку и убежал. Конверт из грубой бумаги, запечатанный сургучом - не красным, не чёрным, а синим, того самого оттенка, который въелся в верёвку на узле много лет назад. Я сломал печать. Внутри - один лист, и на нём всего одна фраза, выведенная незнакомым, но твёрдым, спокойным почерком:
«Верёвка, которую ты держишь, - единственная, которая не рвётся. Потому что она сплетена из твоих шагов, а не из чужих слов».
Я долго думал, кто мог его написать. Может, тот странник с лицом, изъеденным ветром, который наконец нашёл своё потерянное слово и теперь рассылает письма всем, кто ему помог. Может, Юсуф, который к тому времени уже ушёл из жизни - тихо, во сне, на своей скамеечке, с верёвкой в руках, оставив после себя только пустую лавку, моток льняных нитей и три узла, вырезанных на косяке двери. Я не знаю, что означали эти узлы. Может, годы. Может, верёвки, которые он сплёл для неба. А может, имена людей, которых он спас - не от смерти, а от отчаяния. А может… может, это я сам себе написал. В тот самый день, когда понял: истинная сила не в том, чтобы идти напролом или командовать, не в том, чтобы быть правым или богатым. Истинная сила - в том, чтобы знать, когда нужно остановиться и осмотреться. Чтобы увидеть ту самую, невидимую верёвку, которая уже у тебя в руках. И не разжимать пальцы. Даже когда кажется, что небо падает. Даже когда кто-то рядом режет. Даже когда сам не веришь, что держишь.
Держишь. Вот и всё.
КОНЕЦ
А за окном уже вечер, и где-то далеко слышно, как мальчишки гоняют мяч на пыльной площади, и ветер доносит запах лепёшек из пекарни, и старуха поливает цветы на подоконнике, и пылинки танцуют в луче заходящего солнца - и кажется, вот она, та самая нить, которую мы все держим, сами того не зная: тихая, незаметная, сплетённая из тысяч маленьких шагов, улыбок, обид, прощений и утренних решений не сдаваться. И пока она в руках - небо не упадёт. И колодец не пересохнет. И всегда найдётся тот, кто подаст тебе ведро воды, даже если ты когда-то перерезал его верёвку. Потому что милосердие - это тоже верёвка. Самая длинная из всех. И самая прочная. И её, как ту, что сплёл Юсуф, не видно, пока не потянешь. А потянешь - и вдруг почувствуешь, что весь мир, весь этот огромный, шумный, грязный и прекрасный мир держится на таких же нитях. И ты в нём - не последний узел. И не первый. Но без тебя - тоже никак.