Профессор Иван Васильевич Трезвый молчал три дня. Я уже думал, не обидел ли его в. Но сегодня, когда мы сели на террасе кафе, прилепившегося к скальному обрыву словно ласточкино гнездо, он сам открыл саквояж.
Внизу море лениво облизывало рыжие камни. Горизонт подёрнулся полуденной дымкой. По утреннему уверению профессора, в этой дымке уже растворилась добрая половина античной истории и пара-тройка эсминцев Черноморского флота.
Иван Васильевич пребывал в состоянии, которое именовал «гастрономической нирваной». Глаза прикрыты, дыхание ровно. Лишь кончик носа, как маленький радар, поворачивался вслед за бризом, приносившим с кухни запах свежих мидий. Я же мучился вопросом. Родился он не столько из жажды знаний, сколько из навязчивого гула телевизора в отеле.
— Иван Васильевич, — начал я, стараясь не спугнуть его дрёму. — Вот в реалиях импортозаместительной парадигмы и энергичного продвижения российского продукта… Что вы, как человек, впитавший терруар лучше, чем корни филлоксероустойчивого подвоя, думаете о напитках Крыма? О винах Абрау-Дюрсо, «Массандры» и, прости господи, «Коктебеля» — с их коньяками и мадерами?
Профессор не открыл глаз. Но его бровь — густая, седая, похожая на распушившегося степного орла — медленно поползла вверх. В углу рта заиграла та самая улыбка, что предвещала не лекцию, а стихийное бедствие эрудиции.
— Голубчик, — голос его обрёл крепость выдержанного хереса. — Вы задали вопрос, сравнимый по глубине разве что с: «А есть ли жизнь на Марсе?» Ответ — есть. Но физика там совсем другая. Вы мыслите категориями супермаркета.
Он брезгливо отодвинул салфетку.
— «Крымские вина» — это всё равно что сказать «русская литература», запихнув в один мешок «Слово о полку Игореве», сочинения поручика Ржевского и инструкцию к пылесосу «Буран». Абрау, Коктебель, Массандра — не бренды, милейший. Это три ветви древа Диониса. Корни в одном перегное, но плоды разного вкуса и замысла. И каждое из этих имён давно доказало право не просто сидеть за столом с великими домами Европы, но и ставить европейцев в положение гостя, явившегося на званый ужин без подарка. Я уж не говорю о слепых дегустациях. Там массандровские мускаты вынуждали французских сомелье нервно теребить галстуки и бормотать про «невозможный уровень сахара».
А игристое из Абрау, выдержанное по классике, заставляло их путать берега Чёрного моря с берегами Марны.
Профессор плеснул в бокалы воды, но так ловко, что она зазвенела, притворяясь «Мускатом белым Красного камня».
— История алкоголя на этом клочке суши — он широким жестом обвёл побережье — началась задолго до того, как первый грек привязал осла к лозе и сказал: «О, Эллада, кажется, здесь нам нальют». Херсонес, Пантикапей… Но нас интересует момент, когда за дело взялся князь Лев Сергеевич Голицын.
Иван Васильевич вздохнул, как дирижёр, вспоминающий гениального, но спившегося скрипача.
— Голицын в конце XIX века положил душу, состояние и всю свою богатую неврастению на то, чтобы доказать: игристое, сопоставимое с шампанским, можно делать не только в сырых подвалах Реймса. Здесь, в Абрау-Дюрсо. Чистой воды авантюра, помноженная на гениальное сумасшествие. Он выписывал французских шампанистов, строил тоннели в скале. Гигантские каменные внутренности горы. Температура всегда плюс двенадцать. Тишина такая, что слышно, как бродит сахар в бутылке.
Профессор наклонился ко мне и доверительно прошептал, косясь на официанта:
— Вы когда-нибудь пробовали игристое, выдержанное по методу, что привез сюда мсье Виктор Дравиньи? Нет, не ту бодягу из дьюти-фри, а настоящее, на осадке лет эдак пять. В нём нет французской кислинки, нотки зелёного яблочка. В нём южная грубость и ирония судьбы. Представьте: классическая шампанизация (вторичное брожение в бутылке), но виноград растёт не под дождями Шампани, а под палящим солнцем, отражённым от моря. Дрожжи поедают сахар. Словно получают солнечный удар. И напиток начинает танцевать не менуэт — лезгинку. Притворяясь, что идёт в па-де-де с Людовиком XIV.
Из недр потертого саквояжа профессора, словно по волшебству, возникла запотевшая бутылка.
— Глотните. Закройте глаза. Что вы слышите? Сначала — пена. Плотная, как взбитые сливки черноморской волны в шторм. Углекислый газ, рождённый в муках голода в той самой каменной утробе. Потом — вкус. Не персик и не ананас. Жёлтая алыча. Та, что валяется под ногами на тропах, чуть прибитая пылью, и запах степного разнотравья на закате.
Я сделал глоток. И почувствовал именно это: не фрукт, а пыльную тропу и море вдалеке.
— Это пить нужно с устрицей, — продолжил профессор. — Только не пресной северной, а нашим черноморским спатом. Солёным, йодистым, чуть жестковатым. И знаете что? Устрица отступает перед этим вином, как местный спат перед набежавшей волной. Солёное море сдаётся сладкому солнцу. Они не спорят — они венчаются.
Он убрал пустой бокал и вдруг посуровел.
— Но оставим легкомыслие пузырьков. Спустимся в сырые подвалы «Массандры». Это совсем другая философия. Если Абрау — балет, то Массандра — архив. Библиотека, где книги написаны солнечным светом и плесенью благородного грибка на дубовой клёпке.
Лицо профессора приняло выражение религиозной задумчивости.
— Здесь с середины XIX века, при Воронцове и великом Голицыне — том самом, но в другой ипостаси — создавали то, что французы назвали бы vin de liqueur. Мы зовём креплёными или десертными. Суть не в спирте. Суть в концентрации. Виноград для «Массандры» — не просто ягода. Это сгусток. Представьте склоны Южного берега. Лоза цепляется за шифер и известняк. Днём камни накаляются так, что ящерицы падают в обморок. Ночью с моря ползёт сырой туман — единственное, что питает корни. Виноград набирает сахаристость почти до состояния варенья.
Он хитро прищурился.
— Вы спросили про «Мускат белый Красного камня». Не просто мускат, а тот, что растёт на скале с розоватым отливом под Гурзуфом. Это икона. Признанная мировым сообществом. Я пил разлив 1970-х из коллекционной энотеки. В молодости он пахнет чайной розой, забытой на подоконнике, и банкой абрикосового варенья. С годами превращается в эфирное масло истории. Появляется тон йода, табачного листа, сухой полыни. (Если вы сейчас кивнули, узнав эти ноты — вы наш читатель. Если нет — не беда, у каждого своё небо в бокале.) Его не пьют, мой друг. Его вдыхают и созерцают. Традиция проста и безжалостна: одна рюмка. Тяжёлая, из толстого стекла. Подносите к закатному свету и видите в золотистой жиже тени ушедших эпох. Закусывать? Упаси Бахус! Ломтик дыни, и тот съесть до глотка, очищая рот для молитвы.
Иван Васильевич достал из бездонного кармана крошечный пузырёк тёмного стекла. Капля упала мне на язык. Это была тактильная бомба. Маслянистость обволакивала нёбо, жар спускался по пищеводу, не обжигая, а согревая, словно шерстяной плед.
— «Пино-гри Массандра» 1994 года, — прошептал он. — Уже не виноград. Философия стоиков. Чувствуете айву? Печёное яблоко? Нет? Правильно. Вы чувствуете время. В Крыму оно течёт иначе. Медленно, как мёд с горных лугов.
Профессор откинулся на спинку стула, похожий на умудрённого Зевса, уставшего метать молнии.
— Но не одной сладостью живы эти берега. Поговорим о Коктебеле. Самое честное место на карте полуострова. Честное в советской простоте и неожиданном благородстве. Здесь правят бал два напитка: мадера и коньяк. Завод построен после войны на базе винсовхоза, а дух ему передал профессор Обух. И — да, дух Голицына витает над всем Крымом, но Коктебель он благословил лишь издали. Не княжеские подвалы, а открытое солнцу плато и гигантские дубовые чаны. Место силы здесь — не замки.
Он засмеялся тихим, дребезжащим смехом.
— Коктебельский коньяк — это мужик с кувалдой, который втайне пишет стихи в стол. Брутальная честность. Грубость молодого спирта из Ркацители и Алиготе компенсируется выдержкой не в сырых подвалах, а почти на поверхности, в жарких цехах. Химики называют это ускоренной экстракцией. Спирт яростно выгрызает из дуба танины, ванилин.
Получается напиток с характером степного ветра. Пряный, жгучий, иногда колючий. Это, голубчик, уже не вино. Это стихи.
Профессор подозвал официанта и долго шептал ему на ухо. Через минуту перед нами возник графинчик с жидкостью цвета тёмного янтаря.
— Коньяк «Коктебель», семь звёзд, КВ. Пейте.
Я сделал глоток. Внутри взорвался шоколад и дубовая щепа.
— Чувствуете? — почти кричал профессор. — Это не французский парфюм. Это энергия! Запивать жирным шашлыком из баранины с кинзой. Или — он заговорщицки подмигнул — шоколадной конфетой «Мишка на Севере». Мгновенное перемещение в детство советского инженера на отдыхе. А можно и не запивать. Просто занюхать рукавом куртки, пахнущей дымом костра на Карадаге. Вот традиция!
Он перевёл дух и добавил тише:
— И не смейтесь над мадерой. Это чудо. Её делают, нагревая вино в бочках на солнце или в оранжереях. Мадера «Коктебель» пахнет жареным орехом и калёным сахаром. Вино, прошедшее искус теплового удара. Оно не терпит снобизма. Требует либо одиночества и Жюля Верна, либо громкой компании, где орут «Ассоль!» и жгут в бокале сандал.
Солнце клонилось к закату, окрашивая море в цвет выдержанного «Бастардо». Профессор снова впал в блаженную прострацию. Я смотрел на него и понимал, что опять оставлен наедине с бездной.
— Иван Васильевич, — тихо спросил я. — Так что же лучше? Шампанское из Абрау, мускат из Массандры или коньяк из Коктебеля?
Профессор открыл один глаз. В нём плескалась мудрость веков, приправленная лёгкой иронией к моей попытке измерить всё рейтингом.
— Голубчик, — голос его был тих, как шум прибоя в штиль. — Вы задаёте вопрос, на который нет ответа. Лучше то, что вы пьёте сейчас. Все эти напитки — пенистые, маслянисто-сладкие, жгучие — уже заняли свои места не на задворках, а в аванложе мирового гастрономического театра. Вопрос не в том, кто лучше. Вопрос в другом: готовы ли вы в момент глотка увидеть камень, солнце и море, которые сделали этот глоток возможным? Такое не продают в супермаркете. Такое ищут по сарафанному радио и хранят для дня, когда захочется помириться с миром.
Он замолчал. Море внизу окончательно слилось с небом, превратившись в чернильную бездну. Оттуда доносился только мерный стук сердца — или это волны бились о камни.
Я смотрел в пустой бокал. На стенках ещё дрожали маслянистые слёзы. И я вдруг понял: вопрос «что лучше?» умер, так и не родившись. Остался только воздух Крыма, спрессованный в стекло. Время, превратившееся во вкус. И невыносимое, прекрасное желание остаться здесь навсегда, слушая, как Иван Васильевич тихо, почти неслышно, похрапывает в своей гастрономической нирване.
Я допил воду из стакана. Она пахла хлоркой и пластмассой. И в этом, наверное, и был главный урок профессора: не всякий бокал достоин того, чтобы в него смотрелась вечность.
Больше пьяных (и трезвых) историй, дегустаций и философских возлияний — на моём канале в Дзене:
Подписывайся, пока профессор не выдул твой коньяк! Делися с друзьями (пусть тоже мучаются вопросами о смысле бокала), жги лайки и лезь в комментарии спорить о том, что лучше: крымский мускат или шашлычный вечер с «Коктебелем». И помни: не всякий напиток достоин вечности, но этот выпуск — точно достоин твоего репоста!