Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Отвращение как защита

О нём редко говорят с той же серьёзностью, с какой говорят о любви, вине, тревоге или стыде. Между тем именно отвращение нередко оказывается одной из самых точных психических реакций на вторжение, смешение границ и попытку присвоения там, где должно оставаться различие.
На поверхностном уровне его функция понятна. Отвращение защищает организм от того, что может оказаться вредным: испорченной
Оглавление

Отвращение — одно из самых недооценённых чувств.

О нём редко говорят с той же серьёзностью, с какой говорят о любви, вине, тревоге или стыде. Между тем именно отвращение нередко оказывается одной из самых точных психических реакций на вторжение, смешение границ и попытку присвоения там, где должно оставаться различие.

На поверхностном уровне его функция понятна. Отвращение защищает организм от того, что может оказаться вредным: испорченной пищи, дурного запаха, чего-то разлагающегося, липкого, заражающего. Но психическая жизнь устроена сложнее тела, и потому отвращение довольно быстро перестаёт быть только реакцией на физическое. Оно начинает работать и на границе психологического пространства — там, где возникает переживание: в меня пытается войти нечто чужое, несоразмерное, навязчивое, не признающее моей отдельности.

В этом смысле отвращение всегда возникает на границе. Между внутренним и внешним. Между своим и чужим. Между тем, что может быть принято, переработано, присвоено, и тем, что психика отказывается впускать, потому что это переживается не как дар, не как обмен, не как контакт, а как вторжение.

Именно поэтому отвращение так часто появляется в ответ не просто на грубую агрессию, а на особую форму инфантильной жадности. Не той жадности, которая открыто требует и хватает, а той, что приходит под видом нужды, восхищения, зависимости, просьбы, как будто бы невинного желания «иметь то же самое». На самом деле в этой жадности нередко скрыта гораздо более радикальная фантазия:

не просто получить что-то от другого, а завладеть тем, что делает другого им самим.

Инфантильная жадность начинается очень рано.

Она уходит корнями в тот этап развития, когда ребёнок ещё не способен в полной мере переживать другого как отдельное существо. Фигура матери в этот период существует не как автономный другой со своей жизнью, желаниями и пределами, а как источник удовлетворения, тепла, насыщения, успокоения. Ребёнок хочет не просто любви, а полного обладания. Не просто отклика, а гарантии, что источник жизни будет доступен всегда и целиком. Это не моральный дефект младенчества, а его устройство. Раннее желание всегда в каком-то смысле тотально.

Развитие требует постепенного отказа от этой тотальности. Ребёнок начинает сталкиваться с тем, что другой не принадлежит ему полностью, что удовлетворение не приходит мгновенно, что мир не совпадает с желанием, что любовь не равна обладанию. И именно здесь происходит очень важная психическая работа: человек учится переживать нехватку, отсрочку, отдельность другого, не разрушаясь от этого и не пытаясь отменить саму реальность различия.

Но если эта работа оказывается недостаточно пройденной, ранняя жадность не исчезает — она только меняет форму. Во взрослом возрасте она редко выглядит как примитивное «дай». Чаще она становится более завуалированной, но не менее цепкой.

  • Она может проявляться как стремление копировать чужую жизнь вместо того, чтобы искать свою;
  • как убеждённость, что можно перенять чужую форму, не проходя собственный путь;
  • как фантазия, что другой должен поделиться не только опытом или теплом, но и самими источниками своей субъективности — своим временем, вниманием, силой, талантом, правом быть собой.

Это и есть один из самых тяжёлых аспектов инфантильной жадности: она не признаёт границу между желанием и присвоением. Она хочет не встречи, а доступа. Не контакта, а проникновения. Не обмена, а захвата.

И потому взрослый человек, способный хотя бы в какой-то мере ощущать свои границы, очень часто отвечает на неё не только раздражением или усталостью, но именно отвращением.

Почему? Потому что в этой форме жадности есть что-то глубоко несоразмерное. Она бессознательно требует от другого отказаться от своей автономии. Как будто другой должен перестать быть собой и стать источником питания, подтверждения, насыщения, бесконечной выдачи ресурса.

Именно это и переживается как психически «неперевариваемое».

Отвращение здесь становится реакцией не на слабость другого, а на его скрытое посягательство. На попытку пройти внутрь без признания границы. На фантазию, что чужое можно просто взять, если очень хочется.

В этом смысле отвращение — не только реакция, но и защита.

Оно говорит: нет, это не может быть впущено без ущерба. Нет, здесь нарушается важное различие. Нет, другой требует не любви и не помощи, а отмены моей отдельности. Отвращение в таких случаях защищает не от контакта, а от формы контакта, в которой контакт уже перестаёт быть отношением и начинает становиться вторжением.

Но у этого чувства есть и другая, более трудная сторона. Очень часто нас особенно сильно отталкивает именно то, что в каком-то виде существует и в нас самих, но не признано, не осмыслено, не интегрировано. В навязчивом, жадном, присваивающем другом человек может вдруг с болезненной ясностью узнать что-то, что сам в себе не выносит: собственную зависимость, собственную зависть, собственную нужду, собственное желание взять без оплаты, без времени, без пути. Тогда отвращение становится не только защитой от чужого вторжения, но и защитой от встречи с собственным вытесненным материалом.

Это делает его особенно сложным чувством. Оно редко бывает «чистым». В нём часто смешаны очень разные слои: реальное нарушение границы, тревога перед зависимостью, защита автономии, невыносимость чужой жадности и одновременно — бессознательное узнавание чего-то своего, когда-то отвергнутого в себе. Поэтому аналитически важно не только доверять отвращению как сигналу, но и исследовать его: от чего именно оно защищает? где здесь действительно чужое вторжение? а где — собственная вытесненная жадность, слабость или страх быть нуждающимся?

И всё же, даже при всей своей сложности, отвращение выполняет важную работу. Оно не позволяет человеку слишком быстро рационализировать то, что должно быть остановлено. Оно охраняет форму. Оно возвращает различие там, где другой пытается бессознательно его стереть. Оно помогает не растворяться в чужой инфантильной проекции и не принимать на себя роль бесконечно доступного объекта, который должен всё выдержать, всё отдать и ничего не потребовать взамен.

Поэтому отвращение нельзя понимать только как нечто грубое, примитивное или «нехорошее». Иногда это одно из самых взрослых чувств. Не в том смысле, что оно всегда право, а в том, что оно способно вовремя обозначить: здесь нарушается граница, здесь контакт становится присвоением, здесь любовь подменяется потреблением, здесь другой хочет не быть рядом, а поглотить.

И, возможно, одна из задач зрелости состоит не в том, чтобы вовсе избавиться от отвращения, а в том, чтобы научиться различать его. Понимать, когда оно действительно защищает жизнь психики, а когда служит прикрытием для собственной неинтегрированной части. Потому что только в этом различении отвращение перестаёт быть слепой реакцией и становится тем, чем оно нередко и является на самом деле: формой охраны внутренней целостности.