— Алло! Оля! Ты меня слышишь?! Тут такое дело… Я в тебя верю, как в родную дочь, но твой борщ — это преступление! Я сейчас плакала, честное слово, плакала! Он же свекольно-красный, как мой позор!
Я отодвинула трубку от уха на вытянутую руку. Голос Галины Петровны, моей свекрови, вибрировал и искрил, как оборванный высоковольтный провод. На часах было десять утра субботы.
— Галина Петровна, — осторожно начала я, — я не варила борщ. У нас вообще вчера были пельмени.
— Пельмени?! — взвизгнула трубка. — Вот! Вот оно, потребительское отношение! Я тут душу в него вкладываю, свеклу на балконе выращиваю, унитаз «Кометом» драю, пока вы там пельменями давитесь! А борщ стоит! Красный! Как… как флаг революции! И смотрит на меня! Осуждающе!
— Галина Петровна, вы, наверное, свой борщ из холодильника забыли…
— Олин! — перебила она трагическим шепотом. — Ты меня за дуру-то не держи. Я его на экспертизу отправила.
— Куда?!
— В мусорное ведро! Он не прошел проверку боем! Кот отказался есть! А у меня, между прочим, давление! Мне нервничать нельзя! Я за себя не отвечаю!
Тут в динамике что-то загремело, послышался звон стекла и победное «А-а-а, вот ты где, зараза!».
— Всё! — голос свекрови стал подозрительно ласковым и объемным, словно она говорила в пустую трехлитровую банку. — Не отвлекай меня. Я нашла лекарство. Валерьяночку. Лечебную. На боярышнике. Почти гомеопатия. Так и передай своему мужу, моему сыну, что мать умирает, а он женился на женщине, которая не умеет варить борщ. И пельмени ваши эти… наверняка с кошатиной!
Гудки.
Это был стандартный утренний звонок. К полудню мы с мужем Димой, вооружившись тортиком и тонометром, уже стояли у дверей ее квартиры. Дима вдохнул, как ныряльщик, и открыл дверь своим ключом.
В коридоре витал дух ремонта, смешанный с ароматом жженого сахара и фирменных духов свекрови «Красная Москва». Сама Галина Петровна стояла на табуретке посреди кухни и дирижировала кухонным полотенцем, разговаривая с большим кактусом на подоконнике.
— …и ты, колючая твоя душа, меня не осуждай! Я, может, единственная женщина в этом доме, у которой еще остались принципы! Принципы и валерьянка. Ой, Димочка пришел! А я тут с этим… с Эйнштейном беседую.
Она величественно кивнула на кактус, пошатнулась и была поймана мужем. «Валерьянка» на боярышнике, судя по всему, имела градус повыше, чем обещала этикетка.
— Мам, мы же договорились. Ты обещала — только по пятницам, и то под присмотром, — Дима усадил ее на стул, а она тут же сфокусировала на мне мутный, но цепкий взгляд.
— А я что? Я ничего. Я в пятницу и начала. А что сегодня суббота, я не виновата. Время — понятие относительное. Вот спроси у своей жены, если мне не веришь! — она снова повернулась к кактусу. — Правда, Эйнштейн? Ты же у нас умный. Только молчишь всё время. Зануда.
— Мам, какой Эйнштейн? Это кактус, — устало сказал Дима.
— Ага! «Кактус»! — передразнила она. — А то я не вижу, что ты своего деда Колю сюда перевез! Думаешь, я совсем уже? А дед Коля, если хочешь знать, мне сам признался! Вот этим своим взглядом колючим сказал: «Зина, ты была права, а эти все — идиоты». Только он меня Зиной назвал почему-то. Конспирация.
Я тихо достала из шкафчика початую бутылку с надписью «Настойка боярышника. Для сердца» и молча показала мужу. Он только вздохнул.
— Так! — Галина Петровна внезапно хлопнула ладонью по столу так, что подпрыгнула солонка. — Раз уж вы здесь, будем решать семейные вопросы. На повестке дня — неправильный борщ и развал института брака!
— Галина Петровна, ну не варила я борщ, — в сотый раз повторила я.
— Не варила? — она прищурилась. — А это что? Улика!
Она театральным жестом распахнула холодильник. Нас обдало холодом. На средней полке, и правда, стояла кастрюля с чем-то красным.
Дима заглянул внутрь, понюхал и заржал.
— Мам, это же вчерашний кисель! Который ты сама варила! Ты им еще скатерть залила, помнишь?
В кухне повисла пауза. Галина Петровна переводила взгляд с меня на Диму, с Димы на кактус-Эйнштейна. В ее глазах медленно, как разбавленный сироп в стакане, проступало осознание.
— Кисель? — переспросила она упавшим голосом. — Точно… А я думаю, чего борщ дрожит. И вкус у него какой-то… виноватый. Дим, а Дим?
— Что, мам?
— А кот его ел.
— Ну и слава богу, — пожал плечами Дима.
— Дим! — в ее голосе зазвенели слезы. — Ты не понимаешь! Я кота обругала! Сказала, что он предатель, раз не ест Олин борщ! Что у него вкуса нет, только шерсть и гонор! Я перед ним извиняться должна! Кис-кис-кис, иди сюда, мой хороший, мама дура…
Она сползла со стула и на четвереньках отправилась на поиски кота. Кот, мудрое животное, сидел на шкафу и смотрел на происходящее с выражением стоического презрения, которому позавидовал бы император в изгнании.
— Сволочь ты, Барсик, — подняв голову, констатировала свекровь. — Видишь, что мать страдает, и не слезешь. Правильно Эйнштейн говорил… то есть дед Коля… что доверять можно только тем, кто сам по себе. Колючим. Ну-ка, Дима, подсади меня к деду. Я ж не могу с ним с пола разговаривать, это неуважение.
Дима крякнул, подхватил мать и усадил обратно на стул.
— Сиди уж, поговори отсюда.
— Хамло, — беззлобно бросила она сыну и повернулась к подоконнику. — Деда Коль! А деда Коль! Ну чего ты молчишь? Обиделся, что я тебя с борщом перепутала? Так с кем не бывает! Ты просто бурый такой же был, когда сердился, и ворчал вечно. Скажи хоть слово!
И тут Эйнштейн-дед-Коля слово сказал. Точнее, заговорил пьяным басом моей свекрови. Она придвинулась к кактусу вплотную, наставила на него палец и ответила сама себе, но измененным, низким, скрипучим голосом:
— «Галька, отстань. Дай пожрать спокойно».
— Ой! — икнула Галина Петровна уже своим голосом и отпрянула. — Видели?! Дима, Ольга, вы видели?! Он заговорил! Дед Коля, ты же три года как помер!
— «А мне и тут неплохо», — снова басом, чуть раскачиваясь, ответила она за кактус. — «Подкормка у тебя хорошая, „Бона Форте“. Но валерьянкой не поливай, дура, корни спалишь».
— О господи, — выдохнула я и присела на край табуретки. Это было даже для нее новым уровнем. Кукольный театр одного актера с участием суккулента.
— Деда Коль, а что мне делать с молодыми? — жалобно спросила она, сложив руки на груди. — Борщ не варят, пельменями питаются.
— «А пусть живут как хотят. Ты вон, когда молодая была, меня вообще окрошкой с килькой кормила. И ничего, жив остался».
Тут свекровь выпала из образа деда, всхлипнула и посмотрела на нас совершенно трезвыми и несчастными глазами. Это был момент истины, короткий, как вспышка, за которой следовало новое погружение.
— Димочка, — прошептала она, хватая сына за руку, — ты слышал? Папа меня простил. За окрошку. А ты, Ольга…
Я напряглась.
— А ты, Ольга… я тебя тоже прощаю. За кисель, — и, окончательно расчувствовавшись, добавила. — Хороший кисель был, зараза. Красный. Только дрожал очень. Налей-ка мне, дочка, еще сто пятьдесят… за упокой деда Коли и за здоровье Эйнштейна.
— Мам, может, хватит?
— Это не мне! — возмутилась она. — Это деду! Ты что, не видишь — человек с того света пришел, а ты его сушняком держишь! Им, там, наверху, знаешь как подают? В рюмках с вакуумной крышкой, потому что наливают, а оно вытекает! Неудобно жутко!
Мы с Димой переглянулись. Он махнул рукой, взял с подоконника кактус и торжественно поставил его в центр стола.
— Ладно, деда Коля. На посошок. Но только по одной.
Галина Петровна просияла, схватила пустую рюмку, чокнулась с кактусом и залпом выпила воображаемую жидкость. Кот на шкафу демонстративно чихнул.
— Не одобряет Барсик, — вздохнула она. — Ревнует. Ладно, дети, вы идите. У нас с дедом еще мужской разговор. Про политику и про то, кто гвоздь в стену на кухне криво забил. А ты, Ольга, на следующей неделе заходи. Борщ варить учить буду. И пельмени ваши дурацкие… с кошатиной…
Она не договорила, уже отвернувшись к кактусу и наливая воображаемую вторую. Мы на цыпочках вышли из кухни.
В прихожей Дима взял меня за руку и тихо спросил:
— Как думаешь, сколько в этой «валерьяночке» градусов?
— Не знаю, — честно ответила я, — но судя по тому, что с ней сейчас разговаривает растение, а три года как умерший родственник отвечает, градусов там достаточно, чтобы поднять мертвого и уложить обратно, но уже в горшок.
Из кухни донеслось два голоса — высокий, возмущенный, и низкий, ворчливый бас.
— Деда Коля, положи «Москву» обратно! Это духи, их нюхать надо, а не пить!
— «Отстань, женщина. Ты в моей смерти не разбираешься».
Мы закрыли дверь и дали волю истерическому хохоту только в лифте.