Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Что ты скрываешь даже от себя / рассказ /

11.04.26. / В этом рассказе — попытка заглянуть в тихую комнату, где женщина на склоне лет встречается со своей самой большой виной, чтобы наконец решить: дать ли прошлое себе простить или переписать его заново во сне, где всё ещё можно исправить.
Пальцы помнили. Ногти — коротко стриженные, без лака — впивались в рыхлую цедру, и масло брызгало в стороны мельчайшими иголками. Горько-сладкий запах
Оглавление

11.04.26. / В этом рассказе — попытка заглянуть в тихую комнату, где женщина на склоне лет встречается со своей самой большой виной, чтобы наконец решить: дать ли прошлое себе простить или переписать его заново во сне, где всё ещё можно исправить.

"Что ты скрываешь даже от себя" / рассказ
"Что ты скрываешь даже от себя" / рассказ

Апельсин она чистила так, будто сдирала с себя кожу.

Пальцы помнили. Ногти — коротко стриженные, без лака — впивались в рыхлую цедру, и масло брызгало в стороны мельчайшими иголками. Горько-сладкий запах ударил мгновенно, заполнил маленькую кухню, где не было ничего — ни хлеба, ни сахара, только чайник с известковым налётом и старая клеёнка на столе, помнившая ещё её детство.

— Вкусненькое, — сказал ребёнок. Не попросил. Констатировал.

Она держала его на левом бедре — вес почти не чувствовался, килограммов десять, не больше. Чистые волосы, пахнущие чем-то незнакомым. Чужая рубашка, перекрученная на худом теле. И огромные глаза, которые смотрели на апельсин, как на чудо.

— Сейчас, сейчас, маленький.

Она чистила и чувствовала, как мать смотрит с порога. Молчит. Такое с ней бывало только когда она не знала, что сказать. При жизни Галима-апа говорила всегда и по любому поводу — соседям, продавщицам в хлебном, даже бездомным кошкам под подъездом. А тут стояла в синем халате, подпоясанная бельевой верёвкой, и молчала. Только губы шевелились, будто пережёвывали что-то невысказанное.

— Ну, — сказал любовник,

— сколько у меня их будет?

Он сидел на табурете, привалившись плечом к холодильнику, который не работал уже лет двадцать — во сне всё всегда работает или не работает так, как нужно именно сейчас. Руки он скрестил на груди. Не расслабленно, а так, будто пытался удержать себя от того, чтобы не встать и не уйти.

Мать открыла рот.

— У него больше не будет, — сказала женщина, не поднимая головы.

— Ни одного.

Долька отошла легко, прозрачная, дрожащая. Ребёнок открыл рот, как птенец, и она вложила апельсин на язык — осторожно, кончиками пальцев, будто причастие.

Любовник не спорил.

Мать закрыла рот.

А женщина проснулась.

🕛

Звали её Зухра Мансуровна. Ей было шестьдесят три, и она жила в однокомнатной квартире на улице Татарстан, где за тонкой стеной сосед-пенсионер каждый вечер смотрел «Поле чудес» на такой громкости, будто надеялся, что Якубович его услышит.

Она вышла на пенсию три года назад, и три года утро начиналось одинаково: будильник на семь, чай без сахара, творог (обезжиренный, если забыла купить — то йогурт), проверка телефона на наличие пропущенных. Их никогда не было. Но Зухра Мансуровна проверяла, потому что если перестать проверять, то можно пропустить тот день, когда кто-нибудь вдруг вспомнит, что она существует.

Дочь звонила раз в две недели. Сын — раз в месяц, и то чаще по ватсапу. Внучка, студентка в Москве, отправляла голосовые сообщения на татарском, который знала плохо, но упрямо пыталась говорить — Зухра Мансуровна слушала эти «Зур эни, мин сине яратам» (Большая мама я тебя люблю) и каждый раз плакала, потому что слышала себя тридцать лет назад.

Она не была старой. По крайней мере, не чувствовала себя старой, пока не смотрела в зеркало. Но смотрела она редко — только чтобы расчесать волосы (ещё густые, соль с перцем, как говорила парикмахерша) и мазнуть тональным два прыщика, которые, казалось, решили остаться с ней навсегда. Шея предательски дрябла, но шарфы и высокие воротники были изобретены не просто так.

В тот день, после сна, она сидела на кухне с кружкой остывшего чая и смотрела в окно. Март слепил глаза. Снег на крыше гаража напротив ополз мокрым боком, и капель долбила по козырку подъезда с ритмом метронома.

«У него больше не будет».

Она сказала это во сне. Твёрдо. Спокойно. И проснулась с чувством, которое не могла назвать — может быть, облегчение, может быть, горечь, а может, и то, и другое, смешанное в пропорции, которой нет в аптеке.

Зухра Мансуровна встала, вымыла чашку, вытерла столешницу. Достала из холодильника два яйца, помидор и кусок сыра. Сделала омлет. Съела половину. Вторую половину замотала в плёнку и убрала в холодильник — на ужин.

Она всегда так делала. Экономила, растягивала, откладывала. Привычка, которую уже не вытравить: после того, как развелась с мужем в девяносто втором, когда рубль рухнул и зарплату не платили по полгода, она научилась выживать из ничего. Детей поднимала одна. Сын потом скажет: «Мама, мы не замечали, что у нас нет денег. Ты делала так, что казалось — у нас всё есть».

Она не знала, радоваться этому или плакать.

Любовник из сна был не мужем.

С мужем она прожила семь лет, и он запомнился ей запахом дешёвого одеколона «Шипр» и привычкой ставить локти на стол во время еды. Любовника звали Рашит. Она встретила его через два года после развода, когда сыну было четыре, а дочке — два. Рашит работал водителем автобуса, возил маршрут до аэропорта. У него была курчавая борода, которую он постоянно трогал, и смех, похожий на лай — громкий, заливистый, пугающий в тишине.

Он был женат. Зухра Мансуровна знала это с первого дня. «Но мы живём отдельно», — сказал он. «У нас нет ничего общего». «Она меня не понимает». Классический набор. И она, тридцатипятилетняя мать двоих детей, работавшая в две смены в прачечной, купилась.

Потому что Рашит приносил апельсины.

Тогда, в девяностые, апельсины были роскошью. Он приходил вечером, с шумом разувался в прихожей, ставил на кухонный стол жёлтый кулёк и говорил: «Это детям». Но смотрел при этом только на неё. И Зухра Мансуровна таяла — глупая, уставшая, отвыкшая от того, чтобы на неё смотрели как на женщину.

Ребёнок из сна родился через год.

Мальчик. Марат. Родители Рашита — старые, почтенные люди — узнали, конечно. В городе всё узнаётся. И жена узнала. И устроила скандал на весь посёлок: кричала под окнами прачечной, била посуду в квартире Рашита, а потом, через неделю, тихо и страшно сказала: «Либо ты уходишь из семьи, и тогда я забираю детей и уезжаю к матери в Ульяновск. Либо ты забываешь про эту шалаву и её ублюдка».

Рашит выбрал семью.

Зухра Мансуровна не плакала. Она кормила грудью Марата, смотрела на его круглое лицо и думала: ну и чёрт с ним. Я сама. Я справлюсь. Она уже справлялась с двумя, справится и с третьим.

Но мать сказала: не надо.

— Зухра, — сказала Галима-апа, глядя на внука, которого держала на руках, — ты подумала?

Двое уже. Зарплата копейки. Как ты будешь тянуть третьего? А если заболеешь? А если работу потеряешь?

— Я справлюсь.

— Конечно, справишься. Ты всегда справляешься. Но зачем? Он же от этого... от Рашита. Ни фамилии, ни алиментов. А тебе ещё замуж выходить. Кто тебя с тремя возьмёт?

— Мама.

— Я правду говорю. Не сердись. Я старая, мне врать незачем. Отдай в детдом. Временный. А там — видно будет. Пристроишься, встанешь на ноги, заберёшь.

Она не забрала.

Сначала — денег не было. Потом — работа нашлась, но уже не в прачечной, а в магазине, и там сказали: «У тебя двое детей, ладно, но если больничные начнутся — мы тебя не держим». Потом старший пошёл в школу, и нужна была форма, учебники, тетрадки. Потом дочке понадобился логопед. Потом заболела мать, и Зухра Мансуровна ездила в Чистополь, ухаживала, меняла памперсы, варила бульоны.

А потом прошло пять лет, и она поняла, что уже поздно.

Она ездила в детдом дважды. Первый раз — через год. Стояла за забором, смотрела на площадку, пыталась угадать, который из детей — Марат. Не угадала. Заплакала и уехала.

Второй раз — когда мать умерла. Ей было сорок два. Она приехала официально, с паспортом и справками, и ей сказали: «Мальчика усыновили. Уехали в другой регион. Данные закрыты».

Зухра Мансуровна села на скамейку у автовокзала, съела пирожок с капустой, выпила тёплый «Фанту» из пластикового стаканчика и решила: больше никогда.

Никогда не возвращаться в этот город. Никогда не говорить про Марата. Никогда не думать о том, как он живёт, помнит ли её, знает ли, что у него есть мать и брат с сестрой, которые даже не догадываются о его существовании.

Она не рассказала никому.

Сыну и дочери — нет. Соседям — нет. Даже священнику в церкви, куда иногда заходила поставить свечку за здравие, говорила: «За всех родных». Не уточняла, каких.

___________________________________

Сон приснился в ночь на воскресенье.

В понедельник Зухра Мансуровна пошла на рынок. Купила килограмм апельсинов — дорогих, испанских, с толстой кожурой. Дома вымыла их, положила в вазу на столе. Каждый день смотрела на них, но не ела.

В среду она достала старый фотоальбом. Тот самый, где на задней странице, за вкладышем с плёнкой, лежала одна-единственная фотография: она держит на руках младенца, завёрнутого в белое одеяло. Снимок сделали в роддоме, плёнка выцвела, и лицо ребёнка почти не видно — только пухлая щека и кулачок у рта.

Она долго смотрела на фотографию, потом убрала обратно.

В пятницу Зухра Мансуровна пошла к врачу. Не потому, что болело — просто решила проверить давление и сдать кровь на сахар. В очереди в регистратуру стояла женщина с мальчиком лет двух. Мальчик тянул мать за рукав и кричал: «Хочу апельсин! Хочу апельсин!» Женщина шипела: «Сейчас, молчи, потом купим». А мальчик не унимался.

Зухра Мансуровна посмотрела на него — чёрные глаза, кудрявые волосы — и почувствовала, как что-то оборвалось внутри. Не боль. Не горечь. Что-то другое. Может быть, давно запертая дверь, которую наконец-то открыли.

Она вышла из поликлиники, не дождавшись очереди, села в автобус, доехала до центра и зашла в большой супермаркет. Купила три апельсина. Дорогих. Красивых. Дома почистила один, съела его медленно, дольку за долькой, и представила, как кормит с рук того мальчика — Марата, которому сейчас уже тридцать с чем-то, у которого, возможно, свои дети, своя жизнь, свои апельсины.

Она представила, как он открывает рот, как вкладывает дольку на язык, как гладит его по голове и чувствует под ладонью мягкие, пахнущие солнцем волосы.

— Прости меня, — сказала она вслух. В пустой кухне, где из крана капала вода, а за стеной Якубович открывал очередную шкатулку.

— Прости.

Никто не ответил.

Но когда она легла спать, ей приснилось, что она снова чистит апельсин. Тот же ребёнок на руках. Та же кухня. Мать молчит на пороге. Любовник сидит на табурете и смотрит.

— Сколько у меня их будет? — спрашивает он.

Зухра Мансуровна поднимает голову. Смотрит ему прямо в глаза — тем же взглядом, которым смотрела на него в молодости, когда верила каждому слову. И говорит:

— Один. Один был. Но он не твой.

Ребёнок улыбается, открывает рот, и она кормит его апельсином — долька за долькой, пока не остаётся только горькая белая кожура.

Проснувшись, Зухра Мансуровна не заплакала. Она просто села на кровати, обхватила колени руками и долго смотрела в окно, где занимался серый мартовский рассвет.

А потом встала, сварила кофе (впервые за месяц), достала телефон и набрала номер дочери.

— Алло, мам? Ты чего так рано?

— Ничего, — сказала она. — Просто хочу сказать... я вас очень люблю.

Пауза. В трубке зашуршало.

— Мам, ты в порядке?

— Да. Всё хорошо. Всё очень хорошо.

Она положила трубку, подошла к столу, взяла последний апельсин — тот, что остался от вчерашнего — и почистила его. Медленно, аккуратно, как тогда, во сне.

Съела дольку.

Горько-сладко.

И как же это было похоже на жизнь.