Остались позади строгий распорядок, когда каждый день был разложен по минутам, тихие часы, лечебные процедуры, игры с новыми — первыми
по-настоящему своими — друзьями, детские ссоры, которые вспыхивали и гасли так же быстро, и взрослая несправедливость, которая запоминалась надолго и жгла сильнее любого наказания.
Настал день отъезда. За мной снова приехали мои тёти — Роза и Тамара. Я хорошо помню это чувство: вроде бы радость, что всё заканчивается, что больше не будет общих спален, строгих санитарок и вечного ощущения, что ты «не такой», но вместе с тем — странная тяжесть. Я уезжал не просто из места, я уезжал от людей, с которыми прожил целую маленькую жизнь.
В электричке до Москвы мы ехали вместе с той самой девочкой, которая когда-то держала мне горшок, стараясь помочь, несмотря на собственную слабость. Мы уже почти не разговаривали — слова были не нужны. Мы просто улыбались друг другу и смотрели в окно. За стеклом проплывал весенний пейзаж: серый снег уже сошёл, земля темнела, на ветках появлялись первые намёки на зелень. Для меня это была не просто весна за окном — это была весна внутри, ощущение, что что-то тяжёлое осталось позади.
Потом снова была дедушкина квартира. Всё, как и в первый раз: взрослые жили своей взрослой жизнью — разговаривали, решали какие-то дела, обсуждали работу, заботы, планы. А мы с сестрой снова были просто детьми. Это ощущение — быть «просто ребёнком», а не пациентом, не подопечным, не объектом лечения — было бесценным.
Но на этот раз дедушка подготовился к моему приезду особенно основательно. Он подошёл к делу по-инженерному, по-хозяйски, как умел только он. По его заказу сделали специальную конструкцию: единый детский столик и стульчик, намертво скреплённые между собой. Вся эта конструкция стояла на небольших колёсиках. Это было нечто среднее между мебелью и транспортным средством.
Когда я увидел это чудо техники, у меня перехватило дыхание. Для кого-то это был просто стол и стул на колёсах, а для меня — настоящий кабриолет, почти спортивный автомобиль. Я садился в него, упирался ногами в пол и мчался по дедушкиной квартире, отталкиваясь изо всех сил. Коридор превращался в трассу, комнаты — в повороты, а я сам — в гонщика, который наконец-то может двигаться быстро, свободно и сам.
Я носился по квартире, смеялся, чувствовал ветер — пусть и воображаемый — и впервые за долгое время ощущал не ограничения, а возможности. В этот момент я был не ребёнком с диагнозом и не бывшим пациентом санатория.
Я был просто счастливым мальчишкой на своём первом в жизни
«спорткаре», подаренном не магазином, а любовью и заботой моего дедушки.
На этой конструкции я под присмотром бабушки заезжал даже на балкон. Балкон был для меня почти отдельным миром — переходом между квартирой и улицей, местом, где чувствовался настоящий воздух, а не тот, что стоял в комнатах. Бабушка всегда внимательно следила, чтобы колёсики не застряли и чтобы я не подъехал слишком близко к краю. Она двигалась рядом неторопливо, уверенно, словно знала: здесь всё под контролем, здесь опасности не будет.
Мы подолгу сидели на балконе, ожидая с работы тётю Тамару и дедушку. Это было особое время — время ожидания. Внизу шумел двор, хлопали двери подъезда, иногда слышались голоса соседей, детский смех или лай собаки. Солнце медленно клонилось к закату, освещая балкон тёплым, косым светом, и пыль в воздухе казалась золотистой.
Мы сидели рядом, и главным нашим занятием были семечки. Бабушка заранее обжаривала подсолнечные семечки на сковороде, слегка подсолив их — ровно настолько, чтобы вкус был насыщенным, но не резким. Запах жареных семечек для меня навсегда остался запахом уюта и спокойствия.
Бабушка расщепляла семечки чистыми ногтями своих натруженных рук. Эти руки многое видели и многое пережили — работа, дом, война, потери, заботы.
Но двигались они удивительно ловко и бережно. Она аккуратно доставала ядрышки и складывала их в небольшую кучку прямо на моём столике.
Делала она это неторопливо, словно понимала, что важен не только результат, но и сам процесс — совместный, тихий, почти медитативный.
Когда бабушка считала, что кучка уже достаточно большая, она сгребала ядрышки в ладонь и протягивала мне. Я брал их, как мог, стараясь не рассыпать, и ел, чувствуя себя почти взрослым участником этого ритуала. Иногда же бабушка нарочно оставляла кучку совсем маленькой — всего несколько ядрышек. Я сразу понимал: это задание для меня.
Тогда я начинал сам пытаться брать их по одному. Пальцы слушались плохо, руки были скованы параличом, движения получались неловкими, медленными. Я злился, иногда упрямо сопел, иногда ядрышко
выскальзывало и падало на пол. Бабушка никогда не торопила и не одёргивала. Она просто сидела рядом и ждала, словно была уверена, что у меня получится. И это молчаливое доверие придавало сил больше любых слов.
В такие моменты балкон превращался для меня в маленькую тренировочную площадку жизни. Здесь не было врачей, методик и указаний, но была любовь, терпение и вера. Мы сидели, щёлкали семечки, ждали родных с работы, и казалось, что именно так — спокойно, без суеты
— и должно быть в семье.
В конце мая приехали тётя Роза и дядя Фарид. Их приезд сам по себе всегда был событием, но на этот раз чувствовалось: они задумали что-то особенное. Они приехали не просто в гости — они решили подарить мне настоящую прогулку, маленькое путешествие, выезд «на природу», как тогда говорили. А если точнее — поездку в берёзовую рощу, которая раскинулась между компрессорным заводом и Дербышками. Для меня, ребёнка, редко покидавшего пределы двора и квартиры, это было почти приключение.
Поскольку это был выходной день, решили одеть меня нарядно. В Советском Союзе для мальчика «нарядно» означало вполне определённый набор: светлая, почти праздничная рубашечка, чёрные шортики, белые гольфики или такие же белые колготки. Меня именно так и одели.
Рубашка была аккуратно заправлена, шорты выглажены, бабушка особенно тщательно расправляла складочки, словно я собирался не в лес, а на важное торжество. Мне это нравилось — я чувствовал себя особенным, «выходным».
И вот мы едем на лимонного цвета «Москвиче-412». В машине — я, бабушка, тётя Роза и дядя Фарид. Дедушка, как настоящий командир и хозяин дома, провожал нас с балкона. Я хорошо помню, как он стоял, опершись на перила, и смотрел вслед машине, пока мы не свернули за угол двора. Это было похоже на немое благословение дороги.
В машине меня посадили за водительским сиденьем, прямо за спиной уже опытного водителя дяди Фарида. Рядом с ним, на переднем сиденье, устроилась тётя Роза. На заднем сиденье, придерживая меня и время от времени поправляя мою одежду, сидела бабушка. В салоне пахло машинным маслом, весенним воздухом и чем-то ещё знакомым — запахом дороги.
Сидя за дядей Фаридом, я, как всегда, просил его обгонять попутные машины. Мне казалось, что так и должно быть: наш «Москвич» — самый быстрый, а дядя Фарид — лучший водитель. Но это было почти невозможно. Был выходной день, и половина города, казалось, выехала за
город: кто копать, кто сажать, кто просто отдохнуть на своих заветных шести сотках. Машины ехали плотным потоком, неторопливо, терпеливо. Я расстраивался, но всё равно гордился тем, что еду именно с ними.
Наконец мы свернули с основной дороги и въехали в рощу. Машина медленно пробиралась по грунтовке, колёса шуршали по прошлогодним листьям. Берёзы стояли светлые, тонкие, с только-только распускающейся листвой. Солнечные пятна прыгали по капоту, по стёклам, по нашим лицам. В поисках удобной поляны мы заехали довольно глубоко в рощу, туда, где уже не было слышно дороги, а только птицы да ветер в ветвях.
Подходящая полянка была найдена. Машину остановили, взрослые вышли, распрямили спины, огляделись — и, кажется, остались довольны. Начали собирать пикник: доставали из багажника покрывало, сумки с едой, термос. Всё делалось неспешно, с каким-то особым, выходным настроением.
Пока они хлопотали, я сидел и смотрел вокруг. Для меня эта роща была целым новым миром. Высокие берёзы казались колоннами огромного зала, небо между ними — потолком, а трава под ногами — мягким ковром.
Где-то вдалеке стучал дятел, рядом стрекотала неизвестная мне птица, и всё это сливалось в спокойную, живую музыку.
Одно меня злило это огромные лесные комары , которые своими длинными хоботками на сквозь протыкали неплотную ткань белых колгот , а я не мог от них отбиться из-за своего Д ЦП.
Когда покрывало было расстелено, меня аккуратно пересадили поближе к центру поляны. Бабушка сразу же оказалась рядом, словно незримая защита. Мы ели простую, но удивительно вкусную еду: хлеб, яйца, что-то ещё домашнее. Я ловил обрывки разговоров взрослых, их смех.
После пикника дядя Фарид неожиданно разрешил мне самое главное — посидеть в водительском кресле. Для меня это было почти как попасть в кабину самолёта или на капитанский мостик корабля. Меня осторожно пересадили на переднее сиденье, и я
впервые оказался там, где обычно сидят только взрослые. Передо мной был настоящий руль — не игрушечный, не нарисованный, а самый что ни на есть настоящий, круглый, чуть потёртый, пахнущий кожей и дорогой. Я взялся за него обеими руками и осторожно покрутил, чувствуя, как под моими ладонями движется что-то большое и серьёзное. В этот момент я чувствовал себя почти водителем, почти хозяином машины.
Тётя Роза, улыбаясь, сделала несколько фотографий на память. Я видел, как она ловит момент, стараясь сохранить его навсегда — меня за рулём, в нарядной рубашке, с важным видом, на фоне берёз и весеннего неба. Эти
снимки потом станут для меня доказательством того, что это всё было по-настоящему.
Но майская погода в средней полосе России коварна и переменчива. То, что утром было ясным, тёплым и солнечным, к вечеру начало меняться. Сперва небо слегка потемнело, затем появились тучи, а потом они плотно заволокли всё пространство над рощей. Свет стал другим — тусклым, сероватым, словно день начал медленно угасать раньше времени. Подул прохладный ветер, листья зашуршали тревожнее, чем раньше.
Взрослые переглянулись и решили, что пора собираться домой. Пикник свернули быстро, уже без утренней неторопливости. Покрывало сложили, сумки убрали, меня снова усадили на заднее сиденье рядом с бабушкой.
Всё было готово к отъезду.
Дядя Фарид сел за руль, вставил ключ в замок зажигания и повернул его. Но вместо привычного урчания мотора машина лишь слабо щёлкнула. Он попробовал ещё раз. И ещё. Ничего. Машина молчала, словно решила остаться в этой роще навсегда.
Сначала дядя не придал этому особого значения — вышел, открыл капот, что-то посмотрел, что-то покрутил, попросил тётю подать ему тряпку. Я наблюдал за всем этим с заднего сиденья, чувствуя, как в воздухе появляется напряжение. Попытки ремонта на месте продолжались, но каждая из них заканчивалась неудачей. Машина упорно не заводилась.
Тогда тётя Роза и дядя Фарид решили идти за помощью. Они пошли через лес, к дороге, где можно было поймать другую машину. Я остался в машине с бабушкой. Вдруг стало тихо.
Мы сидели в неподвижной машине посреди рощи, под тяжёлым серым небом. Ветер шелестел листвой, где-то вдалеке раздавался глухой шум — возможно, от дороги, а может, просто от ветра. Мне было тревожно. Я смотрел в окно, надеясь увидеть знакомые силуэты тёти и дяди, но лес оставался пустым.
Бабушка была рядом, она старалась говорить со мной спокойно, рассказывала что-то, отвлекала, гладила меня по голове.
Её голос был спокойным, ровным, и именно он не давал страху взять верх. Но внутри всё равно жило чувство ожидания и неизвестности — когда же они вернутся? Что, если помощь не придёт?
Спустя, как мне тогда казалось, долгое время, вдалеке показались люди. Это были тётя Роза и дядя Фарид — не одни, а с помощью. Подъехала другая машина. Меня охватило огромное облегчение. Машины сцепили тросом, и наш лимонный «Москвич» медленно, тяжело тронулся с места —
уже не своим ходом, а на буксире.
Дорога домой была длинной и тёмной. Уже сгущались сумерки, потом наступила настоящая ночь. Фары впереди идущей машины освещали дорогу, а мы тихо катились за ней, словно за поводырём. Я сидел рядом с бабушкой, усталый, притихший, почти засыпал, но всё равно чувствовал, что это событие — необычное, важное, словно маленькое приключение с тревожным, но благополучным концом.
Когда мы наконец подъехали к дому, было уже поздно вечером. В окнах горел свет. Дедушка встретил нас встревоженный, напряжённый. Он волновался — настолько, что уже хотел звонить в милицию, думая, что с нами что-то случилось. Увидев нас, он сразу подошёл, стал расспрашивать, проверять, все ли целы, живы ли, всё ли в порядке.
Этот вечер запомнился мне не только сломанной машиной и дорогой на буксире, но и тем, как сильно взрослые переживали друг за друга — и за меня.
Пришло лето — то самое время, когда воздух становится тёплым, дни длинными, а ожидание чего-то хорошего будто разлито в самом свете. Я жил у дедушки и бабушки, дни тянулись спокойно, размеренно, вдруг в этой привычной тишине появилось волнение: мама должна была прилететь с Дальнего Востока.
Её ждали не просто как гостя — её ждали как возвращение дома. Но на этот раз она прилетала не одна. Вместе с ней должны были прилететь мой брат Валька и старшая сестра Света — та самая Света, которая в детстве
«помогала» мне есть, когда я капризничал, съедая всё, что я не осиливал, а потом тётя Клара хвалила её, думая, что это я так хорошо поел.
День прилёта был особенным. В доме с самого утра чувствовалось оживление: бабушка суетилась на кухне, дедушка то выходил на балкон, то снова заходил в комнату, словно проверяя, всё ли готово к встрече. Тётя Тамара тоже была взволнована — ведь приезд мамы и детей означал, что дом снова наполнится голосами, смехом, движением, жизнью.
Когда пришло время ехать в аэропорт, я чувствовал это всем телом — словно внутри что-то тянулось вперёд, навстречу. И вот — долгожданная встреча.
Я увидел маму первой: она шла быстро, уверенно, но в глазах у неё была та самая мягкая радость, которая бывает только у матерей, возвращающихся к детям. Рядом с ней шёл Валька — уже подросший, загорелый, с живыми глазами, полными впечатлений дальневосточной жизни. А чуть поодаль — Света, старшая, уверенная, с той самой хитрой улыбкой, которую я помнил с детства.
Когда они подошли ближе, я уже не сомневался — это действительно они, настоящие, не во сне, не в воспоминаниях, а здесь, рядом. Мама наклонилась ко мне, обняла, поцеловала, и в этом объятии было всё: дорога, разлука, тревоги, надежды, любовь. Валька тут же стал что-то рассказывать, перебивая сам себя, Света смеялась, поправляла волосы, и дом словно снова наполнялся знакомыми голосами.
Для меня приезд Светы был особенно радостным. Я помнил, как она
«помогала» мне есть, когда я капризничал — ловко и незаметно доедала за меня, а взрослые думали, что я вдруг стал таким послушным и старательным. В этом была её особая, детская хитрость и забота одновременно. Теперь она была старше, но в её взгляде всё равно оставалась та самая тёплая, озорная Света из моего детства.
Возвращение всей семьи сделало лето особенным. Дом наполнился шумом, разговорами, смехом, воспоминаниями, планами.
Мама снова была рядом — не на расстоянии писем и редких встреч, а здесь, в квартире, в кухне, в комнате, в каждом дне. Брат Валька принёс с собой дыхание Дальнего Востока, свои истории, свои привычки, свою энергию. Света — лёгкость, заботу и ту самую способность быть рядом так, что становится легче даже без слов.
И лето началось по-настоящему — не по календарю, а по ощущению. Мама уже тогда жила мыслями о новой поездке в Евпаторию. Опыт прошлого лета показал, насколько важным и полезным для меня было это лечение
— море, грязи, процедуры, солнце, воздух. Она верила, что именно там у меня есть шанс на улучшение, на развитие, на движение вперёд, пусть даже маленькими шагами. Поэтому решение ехать снова было твёрдым, выстраданным и продуманным.
Но на этот раз мама подошла к делу особенно основательно. Она прекрасно помнила, как тяжело было в прошлый раз: жить в старом городе, каждый день добираться на трамвайчике до курортной поликлиники, тащить меня, коляску, простыни, полотенца, сменную одежду, всё необходимое для процедур и пляжа. Даже с помощью Светы, которой тогда было семнадцать лет, это превращалось в настоящий ежедневный подвиг. Поэтому мама решила: в этот раз мы должны поселиться как можно ближе к курортной поликлинике, буквально в шаговой доступности, чтобы силы уходили не на дорогу, а на жизнь, лечение и отдых.
Возникал только один вопрос — что делать с Валькой. Мама не хотела оставлять его без присмотра, но и брать его с собой в такую сложную поездку было бы крайне тяжело. И тут судьба словно сама протянула руку помощи: брату Вальке смогли предоставить короткую путёвку в элитный
загородный детский сад от обкома партии. В те времена это было почти невероятной удачей. Такие путёвки доставались немногим, и считались знаком большого доверия и признания заслуг родителей.
Этот детский сад был не просто обычным садиком — это был загородный комплекс с просторной территорией, чистым воздухом, хорошим питанием, внимательным персоналом, занятиями, прогулками и режимом, который считался образцовым. Валька попал туда на короткий срок, но именно этого было достаточно, чтобы мама могла спокойно уехать, не беспокоясь за него каждую минуту.
Так сложился наш «передовой отряд»: мама, я и двоюродная сестра Света. Мы ехали в Евпаторию не просто отдыхать — мы ехали с задачей.
Осмотреться. Разведать. Найти жильё как можно ближе к курортной поликлинике. Убедиться, что условия подходят, что путь будет удобным, что я смогу без изнурительных переездов получать процедуры, ходить на пляж, заниматься ЛФК и проходить массаж.
Мы ехали, как настоящие разведчики, отправленные вперёд перед основными силами.
Это была своего рода «разведка боем»: не теоретический план, не мечта, а практическая проверка — сможем ли мы устроить себе жизнь в Евпатории так, чтобы она стала не борьбой за выживание, а настоящим лечением, настоящим детством, настоящим морем.
Мама была сосредоточенной, собранной, но в то же время в ней жила надежда. Света, хоть и была совсем юной, уже чувствовала ответственность — она понимала, что едет не просто отдыхать, а помогать, поддерживать, быть рядом. А я, хоть и не осознавал всех этих стратегических задач, чувствовал главное — впереди снова море, солнце, дорога, перемена, и рядом со мной будут мама и Света. И этого было достаточно, чтобы внутри рождалось тихое, светлое ожидание.
Маме в этот раз действительно повезло — и, пожалуй, дважды. Сначала ей удалось найти комнату всего в трёхстах метрах от моря. Она находилась в стареньком доме из ракушечника, на втором этаже. Дом был простой, южный, с толстыми стенами, которые хранили прохладу даже в зной, с узкой лестницей, по которой ступени скрипели под ногами, и с запахом моря, впитавшимся в камень за десятилетия.
Да, это была комната без удобств: туалет находился во дворе, воду нужно было носить из колонки, умываться и мыться в тазике . Но всё это с лихвой компенсировалось близостью моря и курортной поликлиники.
До пляжа можно было дойти за несколько минут, до процедур — тоже. И для мамы это было главным: меньше дороги — больше сил на меня.
Первые дни были тяжёлыми. Я видел, как мама по нескольку раз в день поднималась на второй этаж, неся меня на руках, потом — коляску, потом
— ведро с водой, потом — сумки, полотенца, простыни, продукты. Я чувствовал, как напрягаются её плечи, как тяжелеет дыхание, но она ничего не говорила, не жаловалась, не вздыхала — просто делала. Делала всё это молча, с какой-то внутренней собранностью, будто для неё не существовало другого варианта.
Люди в этом доме оказались сердечными и внимательными. Они наблюдали за мамой несколько дней: как она носит меня по лестнице, как таскает воду, как возвращается с процедур усталая, но всё равно улыбается мне.
И однажды хозяева другой квартиры, расположенной на первом этаже, подошли к маме и предложили:
— Переезжайте к нам. Вам будет легче.
Это была семья врача скорой помощи — чистоплотная, интеллигентная, тёплая. В их семье было четыре человека: отец — врач скорой помощи, человек спокойный, сдержанный, уверенный; мама —
Наталья Сергеевна, мягкая, заботливая, с тихим голосом и внимательными глазами; и две дочери — Света, тёзка и ровесница нашей Светы, и Алина — моя ровесница.
И вот мы переехали. Комната на первом этаже сразу изменила всё. Больше не нужно было носить меня по лестнице, не нужно было таскать воду ведрами — в квартире были удобства, был свой санузел, был кран, из которого текла вода, была кухня, где можно было спокойно готовить. Для мамы это стало настоящим облегчением, почти подарком судьбы.
Но главное — это были не просто удобства, а атмосфера. В этом доме было тепло не только физически, но и по-человечески. Здесь не чувствовалось отчуждённости, равнодушия или формального отношения. Здесь было ощущение, что мы не постояльцы, а гости, почти родственники.
Девочки — Света и Алина — сразу отнеслись ко мне по-доброму, без жалости, без снисхождения, а просто — как к ребёнку. Света, ровесница нашей Светы, была уже подростком, но в ней не было ни высокомерия, ни усталости от младших — наоборот, она умела быть внимательной и терпеливой. А Алина, моя ровесница, смотрела на меня с искренним интересом и радостью, как на возможного друга, а не как на «особенного» ребёнка.
Наталья Сергеевна часто помогала маме — то словом, то делом, то просто присутствием.
Иногда она присматривала за мной, пока мама уходила по делам или в поликлинику, иногда приносила что-нибудь вкусное, иногда просто садилась рядом и разговаривала — спокойно, по-доброму, как разговаривают люди, которым небезразлично.
Так у нас появился не просто новый адрес, а маленький островок поддержки, человечности и участия. И именно в этом доме, рядом с морем, процедурами, пляжем и заботливыми людьми, началась для меня вторая, более осознанная, более тёплая, более светлая глава моего евпаторийского лета.
У нашей Светы в то лето случился первый, тихий, трепетный, по-детски чистый платонический роман. Его звали Тимур — черноглазый, смуглый парень из одной из южных республик Союза. В нём было что-то восточное: мягкий голос, вежливость, спокойствие, какая-то врождённая деликатность, которая сразу располагала к себе. Он не был ни шумным, ни дерзким — скорее задумчивым, застенчивым, но внимательным.
Света буквально расцвела. В её походке появилась лёгкость, в голосе — новая интонация, в глазах — постоянное ожидание. Она начинала дольше причёсываться, тщательнее подбирать платье, чаще смотреться в зеркало, будто хотела быть не просто девочкой, а девушкой — красивой, заметной, достойной того, чтобы её ждали.
Ей, конечно, хотелось ходить на свидания — как в фильмах, как в книгах, как у старших. Но она была несовершеннолетней, и мама безапелляционно сказала, что все встречи должны происходить под нашим окном, на лавочке во дворе, чтобы всё было на виду и под присмотром.
— Настоящая любовь, — сказала мама строго, — проявляется и на расстоянии.
Для Светы это звучало как приговор. Ей хотелось тишины, интимности, прогулок вдоль моря, разговоров без чужих ушей, а вместо этого — лавочка под окном, где то хлопала форточка, то кто-то проходил мимо, то мы с мамой невольно оказывались свидетелями её робких разговоров.
Но Света всё равно ходила. Она садилась рядом с Тимуром, стараясь держаться достойно, не показывать, как ей неловко, как она смущается, как замирает сердце, когда он смотрит на неё. Они разговаривали тихо, иногда долго молчали, иногда смеялись, иногда просто сидели рядом, не зная, что сказать, но чувствуя, что быть вместе — уже счастье.
Самым тяжёлым для Светы было осознание, что это ненадолго. Тимур должен был скоро уехать — в свой далёкий южный город, к своей семье, в свою жизнь. Эта мысль давила на неё, как тяжёлое, тёплое, но неотвратимое облако. Она старалась не говорить об этом вслух, но я видел, как она иногда становилась задумчивой, как взгляд её вдруг уходил
куда-то далеко, как улыбка замирала на губах.
Она страдала — тихо, без истерик, без слёз напоказ, по-настоящему, глубоко. Страдала не только от будущей разлуки, но и от того, что это чувство было таким светлым и таким хрупким, что его страшно было даже тронуть словами. Это была любовь, любовь взгляда, ожидания, присутствия.
И в этом была своя особая красота — первая любовь, чистая, как море ранним утром, как песок, ещё не нагретый солнцем, как тот летний воздух, в котором всё кажется возможным, даже если сердце уже знает, что всё это — временно.
Последнее свидание Светы и Тимура всё-таки состоялось — но уже не на той самой лавочке под окном у Натальи Сергеевны, а на улице, возле дома, где мы жили. И произошло оно почти как в сериалах — таинственно, тревожно и, как и положено у влюблённых, по-настоящему романтично.
Дело было так. У моего брата Вальки закончился срок пребывания в загородном, обкомовском детском садике. Пришло время снова воссоединить семью. Дедушка решил отправить Вальку «зайцем» — то есть с договорённостью — в кабине пилотов ночным рейсом из Казани в Симферополь, а мама должна была встретить его сама. Из Евпатории она вечером выехала на такси в главный аэропорт Крыма. Перед отъездом она строго наказала нам со Светой ложиться спать и никуда не выходить.
Но в тот вечер никто не собирался спать. Как только такси отъехало и его огни растворились в темноте улицы, Света словно ожила. В её движениях появилась поспешность, в голосе — напряжение, в глазах — тревожное сияние.
Она быстро одела меня, усадила в мою прогулочную коляску, накинула на меня лёгкое одеяльце — вечер уже был прохладным, — и мы тихо, стараясь не шуметь, вышли за пределы дворика дома, где нас так радушно приняли.
Ночь была тёплой, крымской, с запахом моря, пыли, цветов и нагретого за день камня. Фонари горели редкими жёлтыми пятнами, между которыми тянулись тени деревьев и домов. Улица была почти пустой — редкие прохожие, отдалённые шаги, далёкие голоса, шум листвы.
Света шла быстро, но осторожно, будто боялась спугнуть этот момент. Я сидел в коляске и чувствовал, что происходит что-то важное, особенное, хотя до конца и не понимал — но в воздухе было напряжение, как перед грозой, и вместе с тем — странная, тихая радость.
Тимур уже ждал.
Он стоял чуть в стороне от дома, под деревом, в полутени, словно не хотел быть сразу заметным. Когда он увидел нас, его лицо просветлело, и он шагнул навстречу. Света остановила коляску, выпрямилась, словно собираясь с духом, и они встретились взглядами.
Несколько секунд они просто молчали.
Не было слов. Было только это — понимание, что сейчас происходит прощание, что это последняя встреча, что дальше их дороги разойдутся, и каждый пойдёт в свою сторону, унося в сердце этот короткий, но важный кусочек жизни.
Света первой нарушила молчание. Она сказала что-то совсем простое — кажется, «ты пришёл». Тимур кивнул и ответил так же просто —
«конечно». Но за этими словами стояло гораздо больше, чем можно было выразить.
Они говорили тихо, почти шёпотом. О том, как быстро пролетело лето. О море. О том, как жаль, что всё заканчивается. О том, что, может быть, когда-нибудь… И каждый раз, когда разговор подходил к слову «прощай», они отводили его в сторону, будто старались оттянуть неизбежное.
Света стояла, сцепив пальцы перед собой, будто удерживая себя от того, чтобы не расплакаться, не броситься вперёд, не обнять его. Тимур держался спокойно, но в его глазах было видно — ему тоже больно, ему тоже тяжело. Я сидел рядом и был свидетелем этого молчаливого, взрослого, настоящего чувства. И, как ни странно, я ощущал не только грусть, но и какую-то светлую торжественность момента — будто происходило нечто важное и правильное, пусть и печальное.
Потом Тимур вдруг протянул Свете маленький свернутый листок — записку. Она взяла его, не разворачивая, прижала к груди и кивнула. Он что-то сказал — кажется, пожелал ей счастья. Она ответила тем же.
И всё.
Без поцелуев. Без объятий. Без громких слов.
Они просто стояли друг напротив друга ещё несколько секунд, потом Тимур сделал шаг назад, ещё один, и, не оборачиваясь, пошёл по улице, растворяясь в темноте.
Света смотрела ему вслед, пока он не исчез совсем. Потом медленно опустилась на край тротуара рядом с коляской и несколько мгновений просто сидела, не двигаясь. Я не слышал, чтобы она плакала — но я видел, как её плечи дрогнули, как она глубоко вдохнула и выдохнула, будто стараясь удержать внутри то, что вырывалось наружу.
Потом она встала, взяла коляску и тихо сказала:
— Пойдём домой.
И мы пошли обратно — по той же улице, под теми же фонарями, но уже в другой тишине, в которой было меньше ожидания и больше воспоминаний.
Это было прощание — не только с Тимуром, но и с детством Светы, с первой любовью, с той частью лета, которая уже никогда не повторится.
С возвращением Вальки моя жизнь в Крыму стала ещё ярче, ещё насыщеннее, словно кто-то прибавил света и красок в уже солнечный мир. Рядом снова был брат — тот самый, которым я восхищался без оглядки, которому верил, за которым тянулся, как за настоящим героем.
Он прилетел в кабине пилотов — и это звучало для меня как настоящее приключение, почти как полёт в космос. Я смотрел на него с открытым ртом, слушал его рассказы и представлял, как он сидел рядом с лётчиками, как видел небо сверху, облака под собой, огни городов внизу. Для меня он был не просто братом — он был путешественником, почти легендой.
Но на этом его чудеса не заканчивались.
Он привёз с собой новую песню — песню про Щорса. Он пел её так уверенно, так звонко, будто она жила в нём давно, будто он не просто выучил слова, а сам был частью этой песни. Я слушал, затаив дыхание, и уже через несколько дней я тоже знал её наизусть.
А на море Валька был королём волн.
Он умел брызгать морской водой выше всех — так мне тогда казалось. Он забегал в набегающую волну, ловил её в самый нужный момент и взмахом
рук поднимал в воздух целый фонтан брызг, которые разлетались в стороны и ловили солнечные лучи. Я смеялся, визжал от восторга, а он только смеялся в ответ, довольный тем, что снова может быть старшим братом, героем, примером.
Рядом с ним я чувствовал себя защищённым, нужным, счастливым. Мы вместе шли на пляж, вместе возвращались, вместе ели мороженое, вместе слушали шум прибоя и рассказывали друг другу самые важные детские секреты.
Кстати, о песне.
После возвращения Вальки домой — сначала в его детсад, а потом и во все детсады Комсомольского района — вдруг словно разлилась одна и та же мелодия. «Шёл отряд по берегу, шёл издалека…» — звучало отовсюду.
Пели дети, пели воспитатели, пели на прогулках, на праздниках, в коридорах, во дворах. И везде эта песня была связана с Валькой — потому что именно он стал её заводилой, тем, кто первым начинал, а за ним уже подхватывали все остальные.
Он умел зажигать — не криком, не приказом, а своей радостью, своей уверенностью, своей открытой, светлой душой. Где появлялся Валька — там сразу становилось шумно, веселее, живее. Там начинались песни, игры, смех, движение.
И для меня это было самым главным: рядом был мой брат — настоящий, живой, яркий. И с ним Крым стал не просто местом у моря, а целым миром счастья.
Время в Крыму летело удивительно быстро — будто его кто-то тайком подгонял.
Только вчера мы радовались морю, солнцу, песку и ветру с солёным запахом, а уже пришла пора возвращаться домой — в наш привычный дальневосточный город, Комсомольск-на-Амуре.
Мы уехали, и вместе с нами словно уехало лето.
Наступила осень. Сопки, окружающие город юности, окрасились в яркие жёлтые, оранжевые, багряные цвета прекрасной дальневосточной тайги. Леса словно горели тихим, тёплым огнём, и воздух стал прозрачным, прохладным, наполненным запахом листвы, хвои и дальних рек. Город снова жил своим размеренным ритмом, привычным и родным.
Жизнь вернулась в обычное русло. Валька снова ходил в садик, а я оставался дома. Когда брат возвращался, мы сразу начинали играть. Он был тогда таким затейником — мог придумать игру, историю, целое приключение буквально из ничего. Иногда он любил прихвастнуть тем, как проводил время в своём обкомовском детском садике — для меня это было место почти сказочное, далёкое и загадочное.
Однажды он придумал историю, что в лесу рядом с садиком нашёл настоящий пистолет времён гражданской войны. И будто бы отстреливался из него, забравшись на берёзу в сосновом лесу, когда на их садик напали бандиты. Он рассказывал это так убедительно, с такими подробностями, что я верил ему безоговорочно. Ведь он действительно посещал другой, неведомый мне мир — без мамы, без Галины, без сестры Светы. Мир, где он был самостоятельным, смелым, почти взрослым.
Игры он придумывал мастерски.
Пол нашей квартиры превращался в океан, по которому мы плавали на своих корабликах. В роли кораблей выступали два матрасика от наших колясок, оставшихся ещё с младенчества. Мы усаживались на них, и вот уже пол становился бескрайним морем, по которому мы ходили, будто настоящие мореплаватели. Мы бороздили волны, попадали в шторма, спасались от воображаемых чудовищ и, конечно, охотились на «рыбу».
А рыбой у нас были мамины печеньки.
Мама пекла их сама и придавала им формы звёзд, полумесяцев и рыбок. Мы «ловили» их, делили добычу, радовались каждой печеньке, будто это был настоящий улов. Ах, какие вкусные были эти печеньки… Никогда и нигде я больше не ел таких, как тогда, в детстве. В них было всё: тепло маминой кухни, запах дома, радость игры, смех брата и ощущение, что весь мир — добрый, тёплый и принадлежит нам.
Приходила к нам и Света. Помню, один раз она зашла вдруг сказала маме, что хочет погулять со мной, покатать меня в коляске. Для меня это было целое событие — ведь Света была старшей, красивой, взрослой в моих глазах, и с ней всегда было интересно и волнительно.
Мы выехали из нашего П-образного двора и направились к центральной площади города — площади Металлургов.
Тогда по ней ещё можно было пройти напрямую, просто перешагивая трамвайные пути, которые кольцом окружали всю площадь. Трамваи тихо звенели где-то рядом, рельсы поблёскивали в сером осеннем свете, а город жил своей размеренной жизнью.
В центре этой круглой площади стояли кубические формы, выставленные в четыре ряда. На верхних трёх рядах были размещены агитационные плакаты: «Слава КПСС», «Слава труду», и другие такие же лозунги, строгие, большие, с красными буквами, словно наблюдающие за всем происходящим с высоты.
Света катила меня по площади. Под колёсами коляски тихо шуршали мокрые, слегка пожелтевшие опавшие листья. Они прилипали к асфальту, скользили, хрустели, и от этого движения казалось, будто мы едем не просто по городу, а по осенней дорожке из звуков, запахов и красок.
И вдруг — словно по волшебству — из динамиков зазвучала песня. Раймонд Паулс: «Листья жёлтые над городом кружатся…»
Эта музыка разлилась по площади, по рельсам, по деревьям, по воздуху. Казалось, что она звучит прямо из самого неба, сливается с шелестом листьев под колёсами коляски, с холодным дыханием осени, с движением трамваев, с моим дыханием и шагами Светы.
Это было феерично.
Я сидел в коляске и смотрел вверх, на серо-голубое небо, по которому медленно плыли облака, а вокруг — город, листья, музыка, Света рядом. В тот момент всё совпало: звук, движение, настроение, и казалось, что весь мир вдруг стал тёплым, красивым и наполненным каким-то особым смыслом, который тогда ещё нельзя было объяснить словами, но который чувствовался сердцем.
За осенью наступала зима. На Дальнем Востоке она приходила раньше календаря — словно торопилась вступить в свои права. Уже к началу ноября земля была припорошена снегом: не глубоким, но стойким, не тающим, как знак того, что холод пришёл всерьёз и надолго. И главный советский праздник — 7 ноября — почти всегда проходил уже под снежным покровом.
Наш дом стоял в самом центре города, в точке, где сходились четыре главных направления, словно четыре большие дороги ведущие в будущее . В одну сторону тянулась прибрежная зона — с речным портом и судостроительным заводом. В другую — привокзальная часть города, шумная, суетливая, с запахом поездов и угля. Третье направление вело к Амурстали — району металлургических и машиностроительных предприятий, где город ковал свою мощь. И, наконец, четвёртое — к Дзёмгам, полностью совпадавшим со вторым Ленинским районом, где находились авиазавод имени Юрия Гагарина и нефтеперерабатывающий завод — гордость и опора города Юности.
В те далёкие советские годы 7 ноября был не просто праздником — это было событие всей страны. Каждый трудовой коллектив обязан был быть представлен на праздничном шествии. Колонны рабочих, инженеров, служащих, студентов, учителей шли от своих предприятий и учреждений в центр города. И три таких колонны проходили прямо мимо нашего дома — через площадь Металлургов — и дальше, к площади Ленина.
Нас с братом одевали потеплее: шарфы, шапки, варежки, детские черные мутоновые шубы, пахнущие. И выводили на лоджию нашей квартиры, которая находилась на третьем этаже пятиэтажного дома. Мы стояли там, прижавшись к поручню , и смотрели вниз, на живую, движущуюся реку людей.
Я чувствовал себя причастным к чему-то огромному, почти вселенскому. Внизу проходили трудящиеся — с красными бантами на верхней одежде, с транспарантами, прославляющими людей труда, партию, страну. Были макеты продукции, которую выпускали предприятия: самолёты, детали, машины, модели кораблей — всё то, что делало город нужным, сильным, живым. Из динамиков звучала радостная музыка — бодрые марши, песни о Родине, о труде, о счастье. Дикторы громко и торжественно произносили лозунги, прославляя партию, труд, Советский Союз. Их голоса разносились по площади, отражались от домов, поднимались вверх, к нашему балкону, будто обращались и к нам тоже.
И в тот момент я ощущал себя значимым человеком. Почти как правительственные лица, которые стояли на возвышении — только не на нашей лоджии, а на трибуне Мавзолея Ленина на главной площади страны. Я стоял выше толпы, смотрел на неё сверху, и казалось, что я тоже часть этой великой сцены, этой огромной картины, где каждый человек — важен, нужен, замечен.
Легкий морозец щипал щёки, пар шёл изо рта, снег лежал на крышах и ветках, а внутри было тепло — от гордости, от ощущения принадлежности к большому, сильному, общему миру. Это был не просто праздник. Это было чувство того, что ты — часть страны, часть истории, часть огромного движения вперёд. После праздничного шествия всегда следовал праздничный обед — особенный, долгожданный, пахнущий теплом, домом и чем-то родным. На столе обязательно были салаты, отварная картошка и курица — если её удавалось купить. А курица чаще всего всё-таки была, потому что Тамара Григорьевна работала в торговле и умела доставать хорошие продукты через свои связи. В такие дни еда казалась особенно вкусной: простые блюда, но приготовленные с заботой, с ощущением праздника.
Праздничную атмосферу дополняла музыка с виниловых пластинок. Их ставили на радиолу «Эстония» с отдельными колонками — звук был
тёплый, чуть шуршащий, живой. В комнате звучали песни, марши, эстрадные мелодии, и казалось, что праздник не только на улице, но и в каждом уголке дома.
Праздник заканчивался, и жизнь постепенно возвращалась в привычный ритм. Но перед Новым, 1980 годом произошло настоящее телевизионное чудо — 25 декабря по телевизору показали фильм «Д’Артаньян и три мушкетёра». О премьере мы узнали заранее — из программы телепередач, которую советские газеты печатали на неделю вперёд. Мы ждали этот фильм как настоящего события, как подарка.
Но тут — как назло — сломался наш старенький ламповый телевизор
«Берёзка». Был вызван мастер из дома быта, но он мог прийти только на следующий день. Мама не хотела, чтобы мы пропустили премьеру, и договорилась с соседкой, жившей этажом выше, — певицей Раисой Михайловной — что первую серию мы посмотрим у неё.
Поскольку соседка была заслуженной артисткой РСФСР, мама начала одевать нас так, словно мы шли на званый ужин. Она погладила комбинезоны и рубашечки, аккуратно одела меня и проследила, чтобы правильно оделся брат Валька. Мы спешили, волновались, и когда пришли, фильм уже шёл. Мы попали на момент, когда Д’Артаньян играл в шахматы с кардиналом Ришелье. Больше половины первой серии было уже позади, но мы смотрели её на цветном телевизоре — ярком, живом, словно окно в другой мир. И вместе с фильмом мы сблизились с чудесным человеком — Раисой Михайловной, которая тепло нас приняла, как родных.
На следующий день наш телевизор починили, и мы уже у себя дома смотрели оставшиеся две серии. А я вообще посмотрел фильм дважды — потому что вечерний показ дублировали утренним для тех рабочих, кто работал во вторую или третью смену. Советские люди любили кино, иногда просто сживались с героями фильмов, будто те становились частью семьи.
Помню, мы с Тамарой Григорьевной как раз смотрели повтор серии мушкетёров, и в эпизоде, где Миледи просит её простить, тётя Тамара сказала с неожиданной прямотой: «Кто ж тебя простит, курва». Это было сказано не со злостью, а с каким-то народным, искренним возмущением, словно речь шла о живом человеке, а не о персонаже фильма.
После фильма мы с братом начали лепить из пластилина мушкетёров и гвардейцев кардинала. Шпагами у них обычно служили спички, но хотелось чего-то более похожего на настоящее оружие. И тут Валька
где-то добыл иглу для капельницы — вот это была уже настоящая шпага! Он вооружил ею своего бойца, и тот сразу стал выглядеть грознее, важнее,
почти как настоящий дуэлянт.
Я злился на то, что у меня нет возможности так же вооружить своих солдат. Мне казалось несправедливым, что у Вальки есть такая «шпага», а у меня — нет. Но я всё равно лепил своих бойцов и мне в этом помогал брат.
Вылепленные фигурки мы поставили под новогоднюю ёлку и условились, что чьи солдатики упадут, тот проиграл сражение.
Это была наша маленькая война, наш театр, наша сказка, в которой мы жили, переживали, радовались и ссорились по-настоящему — как взрослые, но каждый раз мирились .
Прошли новогодние праздники — шумные, сладкие, с мандаринами, ёлкой и бесконечными повторами любимых фильмов. Дом постепенно возвращался в обычное, будничное состояние. Галина уже встречалась с молодым человеком. Я почти не помню, как он выглядел: лицо стёрлось, растворилось во времени, но вот фамилию помню отчётливо — Каламеец. Для меня, ребёнка, это слово почему-то звучало почти так же, как
«красноармеец», и в воображении он невольно приобретал черты какого-то бойца, человека в шинели, хотя на самом деле это был просто молодой мужчина из реальной жизни.
Ближе к лету Тамара Григорьевна и Галина съехали из нашей квартиры. Их уход ощущался не резко, а как постепенное освобождение пространства: стало тише, просторнее и в то же время одиноко. Мы остались втроём — мама, брат Валька и я. Валька продолжал ходить в детский сад, это были его последние месяцы дошкольной жизни, и в нём уже чувствовалась важность: он знал, что скоро станет школьником, и держался чуть увереннее, чуть взрослее.
Мама была вынуждена приходить с работы домой, чтобы накормить меня обедом. Начальство пошло ей навстречу и разрешило продлить обеденный перерыв до одного часа вместо положенных тридцати минут, как у всех работников «Хабаровскгражданпроекта», где она работала почти всю свою жизнь. Это была большая уступка и одновременно проявление человеческого отношения, за которое мама была искренне благодарна.
Теперь наш обычный рабочий день выглядел так: утром, около восьми часов, мама и Валька уходили — он в садик, она на работу.
Мне оставляли еду, аккуратно завернутую в детское зелёное одеяло. Обычно это была небольшая кастрюлька с молочной кашей — тёплой, сытной, приготовленной с вечера или рано утром. Всё было продумано до мелочей, чтобы я мог как-то прожить эти часы один.
Просыпался я часов в девять. Сначала лежал, прислушивался к тишине квартиры — особенной, утренней , когда все взрослые на работе, а город живёт своей отдельной жизнью за окнами. Потом я начинал ползти на попе из спальни в комнату, где стоял телевизор и где мама заботливо оставляла мне завтрак. Этот путь был для меня привычным, почти ритуальным.
Приползая в комнату, я первым делом включал телевизор. Там уже шла утренняя гимнастика: мужчина и женщина в спортивных костюмах показывали упражнения — наклоны, повороты, приседания. Всё это происходило под звуки живого фортепиано, и музыка казалась мне чем-то серьёзным и важным.
Глядя на экран, я, как мог, ел кашу. Комки часто падали на зелёное одеяло, ложка иногда выскальзывала из руки, но никто меня за это не ругал.
Покончив с зарядкой и кашей, я залезал на тахту и начинал смотреть дневной телевизионный поток. Шли новости, потом дневные показы фильмов, передачи, прошедшие в выходные, и мои любимые познавательные программы. «Клуб путешественников» с незаменимым Юрием Сенкевичем открывал для меня миры, в которых я никогда не был и, возможно, тогда даже не мечтал побывать. «В мире животных», который в то время ещё вели два ведущих — Песков и Дроздов, — был настоящим окном в живую, настоящую природу.
Приближалось время обеда, и вскоре приходила мама — запыхавшаяся, с сумкой, с запахом улицы . Она кормила меня обедом и укладывала спать. Делала она это всегда удивительно нежно: под предлогом, что и сама приляжет рядом, садилась на край кровати, поправляла одеяло, говорила тихим голосом. Я почти сразу засыпал, чувствуя её близость и защищённость.
Просыпался я уже тогда, когда её не было. Квартира уже погружалась в полумрак, в предвечерние сумерки. Я полз в комнату с телевизором, и пока полз, мне было страшно. Страх был неясный, детский, без конкретной причины, просто от тишины и одиночества. Но стоило мне включить телевизор, как страхи будто отступали, растворялись в свете экрана.
В это время по телевизору показывали серьёзные, «взрослые» передачи:
«Шахматную школу», где умные мужчины в строгих костюмах разбирали партии великих гроссмейстеров; потом программу «Сегодня в мире» — обострённая международная обстановка, загнивание капитализма, борьба повстанцев, мятежи, сепаратисты. Всё мелькало перед глазами, как в калейдоскопе, и хотя я не всё понимал, это создавало ощущение, что мир
огромен, сложен и постоянно движется.
Примерно в это время приходили мои самые любимые люди — мама и брат. Зажигались люстры, квартира наполнялась светом и голосами.
Мама начинала готовить ужин, на кухне звенела посуда, шипела сковородка. Мы с Валькой играли, и он делился событиями, которые произошли у него за день: что было в садике, кто что сказал, во что играли, кто кого обидел или рассмешил. Его рассказы были живыми, яркими, и через них я будто проживал ещё одну жизнь — ту, в которой сам не мог участвовать напрямую.
Так проходили наши дни — тихо, неприметно, но наполненные заботой, ожиданием, светом телевизора, запахом каши и ощущением, что вечером всё обязательно станет хорошо, потому что мама и брат вернутся домой.
Когда наступали выходные, к нам почти всегда приезжал дедушка Гриша
— так его называли соседи по частному сектору, прилегавшему к промзоне Ленинского района Комсомольска-на-Амуре.
Для них он был просто Гришей, крепким, славным стариком с военной выправкой и цепким взглядом. Но для меня и Вальки он был чем-то гораздо большим, чем просто дедушка.
На самом деле звали его Габдулан Тухватович. Он жил вместе с бабушкой Галией в посёлке, преимущественно населённом татарами. Там всё было по-другому: язык, запахи, интонации, уклад жизни. История дедушки заслуживала бы отдельной книги — такой, где были бы и страх, и выбор, и мужество, и тяжёлая цена, которую пришлось заплатить за выживание.
Если коротко, дедушка бежал на Дальний Восток от раскулачивания. Тогда это был не просто переезд — это был побег, попытка исчезнуть, раствориться на краю огромной страны. Он записался добровольцем в Красную армию, понимая, что служба может дать защиту и шанс начать новую жизнь. Вслед за ним приехала совсем юная Галия — ей было всего шестнадцать лет. Она ехала не просто за мужем, а в неизвестность, на край света, где ещё строился город и где каждый день был борьбой.
За время службы дедушка успел повоевать с японцами на озере Хасан. Он редко рассказывал об этом, а если и говорил, то коротко, без бравады, будто речь шла о чём-то обыденном. После армии он осел в Комсомольске-на-Амуре и связал всю свою жизнь с силовыми ведомствами. Сначала стал пожарным — тяжёлая, опасная работа, требующая выносливости и хладнокровия.
Потом, по просьбе бабушки, поступил на службу в милицию, где и проработал до самой старости. Форма, дисциплина, ответственность стали
частью его сущности.
У них с бабушкой Галией было четверо сыновей. Опасаясь возможных репрессий и желая хоть как-то обезопасить детей, им дали привычные русскому слуху имена: Юрий, Валерий, Владимир и Виталий. Нашим с Валькой отцом был Юрий. Папа умер совсем молодым по сегодняшним меркам человеком — отказали почки. Нам тогда было всего по два с половиной года, и образ отца для меня остался скорее рассказом, чем воспоминанием.
После его смерти все мужские дела в доме мама просила делать деда Гришу. Тогда он был ещё крепким, сильным, уверенным в себе. Он мог починить, прибить, принести, договориться, защитить. Но, кроме всего этого, он нас просто любил. Любил без лишних слов, без объятий и сюсюканья, по-мужски, делом и присутствием.
Он приезжал проверить внуков, посмотреть, как мы живём, и всегда приносил продукты, которые заботливо собирала для нас бабушка Галия. Это были узлы и сумки с домашней едой, с тем, что удалось достать или приготовить. В этом чувствовалась особая забота о «осиротевших внуках», как она нас называла, — тихая, глубокая, настоящая.
Именно с дедушкой Гришей я научился играть в шахматы. Он терпеливо объяснял, показывал ходы, не торопил, позволял ошибаться.
Он не относился ко мне как к «особенному» ребёнку — я был для него просто внуком, которому нужно дать шанс думать, решать, бороться. И именно он позволял мне то, что трудно было бы представить современным родителям детей с ДЦП: не оберегал чрезмерно, не запрещал из страха, не ставил стеклянную стену между мной и жизнью.
С ним я чувствовал себя не больным, не слабым, а просто мальчишкой. И, наверное, именно это ощущение — быть обычным, нужным, принимаемым
— он подарил мне самым ценным образом, даже сам, возможно, не осознавая этого.
Забегая вперёд по отношению к строгой хронологии событий, не могу не вспомнить одно лето, когда мама по каким-то причинам не смогла поехать с нами в Крым. Для меня это тогда казалось почти катастрофой: море уже стало не просто местом, а целым состоянием души, чем-то обязательным для лета и для жизни вообще. Но дедушка решил по-своему, по-солдатски и по-хозяйски, что если ребёнку нужен песок и простор, значит, они у него будут — здесь и сейчас. И он организовал пляж прямо у себя в посёлке.
Однажды к воротам приехали два КамАЗа с речным песком. Огромные, гулкие, пыльные машины, от которых дрожала земля. Водители,
переговариваясь и смеясь, подняли кузова — и песок с глухим шорохом и тяжёлым вздохом высыпался прямо возле дедушкиных ворот, образовав настоящую гору.
Для меня это была не просто куча песка — это был целый мир, пустыня, пляж, строительная площадка и космос одновременно.
После того как бабушка накормит меня вкусным завтраком — обычно это была каша, сваренная с каким-то особым терпением и любовью, — если дедушка был дома, меня выносили во двор и сажали прямо на вершину этой песчаной горы. Я погружал в песок руки, пропускал его сквозь пальцы, строил какие-то свои, одному мне понятные формы. Песок был тёплый, сухой, живой. Он приятно шуршал, лип к колготкам, забивался под ногти, и мне это нравилось.
Когда мне надоедало играть, я мог сам, без посторонней помощи, ползти на попе к крыльцу дома. Это был мой маршрут, мой путь — от «пляжа» к дому. Асфальтированные дорожки вокруг дома делали это путешествие безопасным: гладкие, ровные, они будто специально были созданы для моих попы , ладоней и коленей. Добравшись до крыльца, я стучал или просто ждал, пока меня заметят.
Меня переодевали в чистые колготки и шорты , затем заводили в дом на обед. Дом пах супом, хлебом и чем-то спокойным, надёжным. А после обеда жизнь продолжалась — ведь кроме песочницы был ещё и весь двор, который я постепенно и методично исследовал.
Двор у дедушки был просторный, хозяйственный, настоящий. Сарай, дровяник, крольчатник, лодка, стоящая в палисаднике за гаражом, лестницы, ящики, запахи дерева, железа и сена — всё это манило и притягивало. И, конечно, рядом был Валька.
Когда Валька приезжал, спокойствие двора заканчивалось. Он был генератором идей, зачинщиком приключений и главным подстрекателем. Именно он однажды уговорил меня залезть на чердак сарая, где дедушка хранил сено для кроликов. Там стояла приставная лестница, крутая и, как мне сейчас кажется, совсем не предназначенная для ребёнка, который не умел ходить.
Но тогда я об этом не думал.
Мы с Валькой карабкались наверх: я — медленно, цепляясь руками, подтягивая тело, чувствуя, как напрягаются мышцы, он - меня страховал снизу. Чердак встретил нас запахом сухого сена, теплом и полумраком. Мы забрались туда и затаились, как настоящие партизаны.
Я даже сейчас представляю, какой ужас испытали старики, когда обнаружили, что дети пропали из двора. Нас искали, звали, спрашивали соседей. В конце концов на поиски отправили Сашу — дочь второго сына Габдулана и Галии, Валерия. Именно она нас и нашла.
Влетев на чердак, она сначала облегчённо выдохнула, а потом выдала мне настоящий выговор. — Ладно Валька, — возмущалась она, — он непоседа, с него спрос маленький. Но ты-то куда полез?! Сейчас возьму и скину тебя с сеновала вниз головой!
Я тогда испугался не столько её слов, сколько мысли, что дедушка будет ругаться. Но дедушка не ругался. Он только посмотрел на нас долгим взглядом — таким, в котором было и волнение, и облегчение, и что-то вроде скрытой гордости.
В другой раз Валька уговорил меня спрятаться в алюминиевой лодке. Это была старая лодка, стоявшая во дворе, с отсеком, где обычно хранился пенопласт, чтобы лодка не тонула.
Мы забрались туда, устроились как могли и затаились. Мир снаружи исчез, остался только глухой алюминиевый полумрак и наше сдерживаемое хихиканье.
Дедушка нашёл нас сам. Но он сделал вид, что не знает, где мы. Ходил по двору, звал, ворчал, будто рассуждая вслух. А потом, когда пришло время обеда, подошёл к лодке, резко открыл отсек и сказал самым спокойным голосом: — Ну что, моряки, всплываем. Обед стынет.
И в этом был весь дедушка. Он позволял нам быть живыми, рисковать, исследовать, ошибаться — и при этом всегда был рядом, даже если делал вид, что ничего не знает и ничего не видит.
Возвращаясь в 1980 год, я хорошо помню, как вся страна жила подготовкой к Олимпиаде. Это было не просто спортивное событие — это было нечто большее, почти государственная миссия, праздник, который должен был показать всему миру, какие мы сильные, дружные и современные.
Олимпиаде посвящались сюжеты в газетах и по телевидению, снимались мультфильмы, выходили специальные передачи, плакаты, значки, игрушки. Повсюду уже можно было увидеть символ Игр — весёлого, улыбчивого медвежонка Мишу с поясом, как у штангистов. Он смотрел на нас с витрин, экранов и стен, и казалось, что сам воздух вокруг был пропитан ожиданием большого события.
Наступило лето. Валька последние дни дохаживал в садик, а я
по-прежнему «просвещался» перед телевизором. Телевизор у нас был
старый, чёрно-белый, ещё из шестидесятых, как и почти все вещи в нашей квартире — купленные ещё при жизни папы и задолго до нашего рождения. Этот телевизор, «Берёзка», часто барахлил. Слово, может быть, мало знакомое современному читателю, но точное: хорошая вещь вдруг могла превратиться в рухлядь, в барахло, а потом — после регулировки — снова обретала смысл своей жизни.
Так вот, телевизор нужно было регулировать. Я, благодаря усилиям мамы и других родных, уже мог сам стоять, держась за опору, и мог заползать под комод, на котором стоял телевизор. Встав на ноги, я тянулся к переключателям и крутил их, чем иногда занимался вместо простого просмотра передач. Это было для меня почти игрой — словно я не просто смотрю телевизор, а управляю им, оживляю его.
Тогда, в начале лета, показали семисерийный фильм «Карл Маркс. Молодые годы».
Наверное, для тогдашних идеологов СССР это было событие огромной важности: показать, как формировались взгляды будущего основателя учения, которое определяло жизнь целой страны. Но мне фильм не глянулся — он казался затянутым, без погонь, без стрельбы, без всего того, что обычно удерживает внимание ребёнка. Однако выбора не было: других передач почти не показывали, и приходилось смотреть то, что есть.
Когда шла последняя серия, телевизор опять забарахлил, и я полез его регулировать. Крутил переключатели, настраивал частоту кадров, развертку — звук при этом оставался. И после окончания фильма диктор начал рассказывать о марксизме. Как оказалось, я кое-что из этого запомнил. Тогда я не понимал, что именно запоминаю и зачем, но слова, фразы, образы каким-то образом отложились в памяти.
Это неожиданно всплыло позже — на приёме у психиатра, куда меня повела мама перед тем, как записать в школу.
Мама в тот день отпросилась с работы и пришла домой уже часов в десять утра. Она сказала, что мы идём к доктору и что это важно. В её голосе не было тревоги, но была сосредоточенность и какая-то внутренняя серьёзность, которая сразу передалась и мне. Она одела меня особенно аккуратно: комбинезончик с брюками клёш, белую рубашечку и новые ботиночки. Всё это выглядело торжественно, почти празднично, словно мы собирались не к врачу, а на какое-то важное мероприятие.
Поскольку встреча была важная, я, для солидности, взял с собой пистолет
— игрушечный, конечно. Он был маленький, железный, сделанный под револьвер, удобно ложился в карман комбинезона и придавал мне уверенности. С этим пистолетом я чувствовал себя взрослее,
значительнее, словно у меня есть что-то своё, настоящее, что можно принести с собой в серьёзный мир взрослых разговоров.
Мы вышли из дома и почти сразу сели в такси — хотя ехать было совсем недалеко. Психоневрологическая больница была видна из нашего окна: серое здание за Хабаровским посёлком, словно постоянно присутствующее в жизни, но далёкое по смыслу и ощущению. Для меня это уже само по себе было странно — зачем ехать на машине туда, куда можно дойти пешком и куда я каждый день смотрю из нашей лоджии? Но мама была серьёзна, собранна, и я чувствовал: сегодня всё по-настоящему важно.
В машине я сидел рядом с ней, в своём нарядном комбинезончике, с белой рубашкой и новыми ботинками, и всё время нащупывал в кармане холодный металл игрушечного пистолета. Он лежал там, как маленький талисман, как подтверждение того, что я иду не просто так, что у меня есть своя роль, своё присутствие в этом взрослом деле.
Когда мы вошли в здание, нас встретил знакомый запах — смесь лекарств, мыла, старой мебели и чего-то больничного, неуловимого, но сразу узнаваемого.
Коридоры были длинные, с тусклым светом, с лавочками вдоль стен, где сидели взрослые и дети, кто-то тихо, кто-то тревожно, кто-то с равнодушным лицом. Мне казалось, что здесь всё звучит чуть глуше, чем обычно: шаги, голоса, даже собственное дыхание.
В кабинете детского психоневролога было просто и строго: стол, стул, кушетка у стены, шкаф с папками, ширма в углу и раковина. Доктор был в белом халате, с спокойным, усталым лицом. Он говорил ровно, без резких интонаций, и сразу начал задавать вопросы. Мне они показались странными и, если честно, глупыми.
Он показывал мне картинки с петушками и курочками и спрашивал: — Кто здесь изображён?
Я смотрел на него с недоумением, потом переводил взгляд на маму, словно ища подтверждения: неужели он и правда не понимает, что я вижу? Я отвечал, но без всякого интереса и уверенности, скорее машинально. Мама заметила мою растерянность и осторожно, но настойчиво сказала: — А можно задать ему более сложные вопросы?
Доктор чуть наклонил голову, посмотрел на меня внимательнее и уже другим тоном, почти вполголоса, спросил: — А ты знаешь, как называется город, в котором ты живёшь?
Вот тут что-то во мне щёлкнуло. Как будто я вдруг понял, что это — настоящий вопрос, не для галочки, не для формы, а для меня.
Я выпрямился на стуле, почувствовал, как в кармане снова холодит металл игрушечного пистолета, и начал говорить — сначала уверенно, потом всё быстрее, всё связнее, словно слова сами выстраивались в цепочку:
— Мы живём в Комсомольске-на-Амуре. Это Хабаровский край. Столица СССР — Москва. Советский Союз основал Ленин. Ленин — ученик Маркса. Маркс написал «Капитал», но не закончил его. Его подвергли критике, и Энгельс дописал «Капитал», сказав: «Я не позволю порочить имя моего друга».
Я говорил это не заученно, не как стихотворение, а как рассказ, как нечто логичное, связанное, важное. Я сам удивлялся тому, что говорю, но остановиться уже не мог — слова будто вытекали сами собой, одно из другого, словно вся эта информация давно жила во мне и только ждала момента, чтобы выйти наружу.
Пока я это говорил, за ширмой, где стояла медсестра, вдруг с грохотом что-то упало в раковину — то ли металлический поднос, то ли инструмент. Звук был таким резким, что даже я вздрогнул. Доктор на секунду замер, потом посмотрел на меня уже совсем иначе — не как на ребёнка, которого нужно «проверить», а как на человека, который его действительно удивил.
Он повернулся к маме и спокойно, даже растерянно, спросил: — А зачем вас ко мне направили?
Мама гордо улыбнулась — тихо, с тем особым выражением, в котором было и облегчение, и радость, и материнская уверенность. — Такой порядок, — ответила она.
Домой мы возвращались уже не на такси, а на трамвае. Мы сидели рядом, мама держала меня за руку, а за окном медленно проплывала знакомая улица, дома, деревья, люди. Я был уставший, но спокойный, наполненный каким-то тёплым, тихим чувством — словно внутри меня стало чуть больше места, чуть больше уверенности, чуть больше самого себя.
Вообще 1980 год был для нашей семьи каким-то особенно насыщенным на события — не радостным, не лёгким, но таким, что потом вспоминается как целая отдельная жизнь. Мама, как и раньше, заранее записала нас с Валькой в первый класс соседней школы № 18 и по привычке рассчитывала, что летом мы снова поедем в Евпаторию — туда, где солнце, море, воздух, где мне становилось легче и где жизнь казалась светлее. Но именно в этом году всё вдруг пошло не так, как обычно, и словно кто-то повернул стрелку судьбы в другую сторону.
Во многом эта «чёрная полоса» началась с ухода от нас Тамары Григорьевны и Галины. Квартира, ещё недавно полная людей, голосов, заботливых рук, внезапно опустела. Остались только мы: мама, Валька и я. И почти сразу Валька закончил ходить в детский сад. Теперь в нашей большой по советским меркам трёхкомнатной квартире стало в два раза больше неугомонных мальчишек — и в два раза меньше контроля. Днём за нами никто не присматривал, мама была на работе, и в доме воцарилась настоящая детская анархия.