Представьте, вы – юная талантливая барышня, робкая, но впечатлительная, пишете стихи, баллады, живёте в Питере. Жадная до жизни, пробуете себя немножко в ораторском мастерстве (преподаватель – великий Кони!), немножечко в актёрском, слушаете лекции Луначарского по эстетике, увлекаетесь гимнастикой, театральными этюдами. И вдруг выпадает возможность показать свои стихи – Ему.
Он странный, несуразный. Ходит в самоедской дохе, полы которой развеваются вокруг тощих ног как платье. В шапке какой-то смешной, с ушами. С дурацким африканским разноцветным портфелем. На первую лекцию опоздал на два часа! Читает с таким самодовольным видом, таким заумным языком, что невозможно слушать. Все друзья над ним потешаются.
«Всё в нём особенное и особенно некрасивое. Продолговатая, словно вытянутая вверх голова с непомерно высоким плоским лбом. Волосы, стриженные под машинку, неопределённого цвета. Жидкие, будто молью траченные брови. Под тяжёлыми веками совершенно плоские глаза... Острое разочарование – Гумилёв первый поэт, первый живой поэт, которого я вижу и слышу, и до чего же он не похож на поэта!».
Но... Но.
У этого человека тысяча лиц, тысяча ипостасей. Он был на войне. Перед его камином шкура хищника, убитого своими руками. Он «колдовской ребёнок,
словом останавливавший дождь». «Угрюмый и упрямый зодчий
Храма, восстающего во мгле»,
«конквистадор в панцире железном»
«зачарованный викинг», «рыцарь с цепью», это он, тоже он, отражения, дробящиеся в зеркалах. В его стихах трепещет страсть, экзотика, принимают кровавые жертвы мрачные боги, танцуют юные красавицы чужих племён, «сыплется золото кружев с розоватых брабантских манжет».
Кто, как не Он, поймёт, проникнет в вашу душу и оценит... И вы, трепеща от страха и предвкушения, отдаёте подруге переписать своё стихотворение красивым почерком. Для Него.
Здесь остановимся.
Открываю «На берегах Невы» и сразу проваливаюсь туда, на набережную со сфинксами, к окованным прямоугольникам каналов, к ажурным кандалам мостов над рекой, которые размыкаются лишь ненадолго, ночью, и никогда не отпустят совсем.
Питер покорил меня гораздо раньше, чем увидела его в реальности. Я воспринимаю его слоями, по книгам Алексея Толстого, Фёдора Достоевского, Даниила Гранина, Алеся Адамовича, Михаила Веллера. Когда смотрю на какое-нибудь здание или памятник, о котором читала, у меня такое ощущение, когда, знаете, бабушка вам рассказывала про своё детство, а потом вы впервые попадаете в те места, уже взрослой, и удивляетесь, какое всё непохожее на то, что у вас в голове. И вдруг замечаете какой-то яркий предмет, с которым связана бабушкина история. Вишнёвое какое-нибудь дерево, с которого она зелёные ягоды рвала. Или бочку под ливневым стоком, где чуть не утонул её котёнок. Щёлкает в голове, поворачивается, скрепляется. И бабушкина история становится частью твоей.
У меня так было с Двенадцатью коллегиями. Я читала, конечно, о том, как Меньшиков впихал её торцом к Неве, потому что на месте, указанном Петром, отгрохал себе дворец. Это и в учебнике, по-моему, даже есть. Рассматривала открытки, фотографии. Но когда стоишь на набережной и видишь это восхитительное расположение вживую, невольно – через Гранинский текст «Вечеров с Петром Великим» – сразу попадаешь в унисон с восторженным гневом разъярённого монарха, пинками гоняющего этого каналью Меньшикова по длиннющим коридорам Коллегий.
Ирина Одоевцева, которая (повезло – скажут те, кто не прочёл этой истории с изящным стихом, переписанным красивым почерком с завитушками) стала ученицей Николая Гумилёва, рассказывает свою историю соприкосновения с эпохой, с людьми, которые для нас сейчас – перечень фамилий из школьного учебника, – Мандельштам, Ахматова, Маяковский, Блок, Сологуб, – рассказывает, как счастливый свидетель того, что и представить невозможно, в великом, торжественном городе, в эпоху, где всё перемалывалось и разлеталось.
Она бродит с Гумилёвым по промозглым заснеженным улицам, а я иду за ними, пряча отстывающий нос в высокий воротник, и слушаю, слушаю. Она провожает забавного и беспомощного Мандельштама, норовящего заночевать у неё под дверью на коврике, лишь бы не возвращаться через весь ледяной город в своё одинокое ночлежное место. Она сидит с букетом сирени в Летнем саду на скамейке с Андреем Белым и слушает его страстный рассказ, который потом отступает, развеивается, как дым, будто та ночь им обоим привиделась.
А я теперь даже в солнечный день, слепящий зеленью и светом, замечаю краем глаза, будто картинку диапроектора, эти два неподвижных силуэта на скамье.
Вот улица Бассейная, та самая, откуда «человек рассеянный» Чуковского.
«Сверкающий, пьянящий, звенящий от оттепели и капели мартовский день 1920 года. В синих лужах на Бассейной, как в зеркалах, отражается небо и чудная северная весна». Одоевцева с Гумилёвым возвращаются из «Всемирной литературы», вот они остановились, Ирина переминается с ноги на ногу в зябкой снежной каше, а Гумилёв показывает ей подаренный Блоком экземпляр «Ночных часов», с надписью: «Николаю Гумилёву, стихи которого я читаю не только днём, когда не понимаю, но и ночью, когда понимаю».
Вот Таврический сад.
«Снег скрипит под ногами. Как тихо, как безлюдно. Мы одни. Кроме нас, нет никого. Ни у кого нет ни времени, ни желания гулять. Только мы и вороны на снежных деревьях.
Гумилёв читает свои стихи:
–Всё чисто для чистого взора.
И царский венец, и суму,
Суму нищеты и позора, –
Я всё беспечально возьму.
И тем же тоном:
– Воронам не нравится. Вот они и каркают».
И дальше, о Луне, как обойтись без Луны ночью, в Таврическом?
«– Какая прелестная луна!
– Очень она вам нравится? Тогда мне придётся... Вы ведь знаете, – важно заявляет он, – мне здесь всё принадлежит. Весь Таврический сад, и деревья, и вороны, и луна. Раз вам так нравится Луна, извольте...
Он останавливается, снимает оленью ушастую шапку и отвешивает мне церемонный поклон.
– Я вам луну подарю. Подарок такой не снился египетскому царю».
Счастливица! Получила луну из рук самого Гумилёва!
А Невский, где эти двое забавников изображали английских делегатов!
А Знаменская церковь, куда Гумилёв привёл Ирину служить панихиду по Лермонтову:
«–По ком панихида? По Михаиле? По новопреставленному Михаиле? – спрашивает священник.
– Нет, батюшка. Не по новопреставленном. Просто по боярине Михаиле». И свечи во тьме, хор оборванных старух, поющих надтреснутыми, слезливыми голосами. А потом трапеза у камина в доме Гумилёва, где мутный чай и обжаренный на игрушечной сабельке хлеб превращаются в хмельной кавказский пир. Страшный рассказ о том, как юная Мари, в будущем мать Лермонтова, на новогоднем балу обнаруживает мёртвым отца. Впечатлительная Ирина в слезах, и Гумилёв выговаривает ей:
– Вот я бранил вас, а мне вдруг захотелось, чтобы через много лет после моей смерти какое-нибудь молодое существо плакало обо мне так, как вы сейчас плачете...».
Ирина подарила мне свой Питер, где стихи нужны больше хлеба, где время вечных каникул, потому что каникулы – благословенные дни, когда занимаешься самым интересным. Где можно бродить всю ночь напролёт с букетом сирени в руках, читать стихи, обсуждать их с воронами, валяться в сугробах, получить от учителя луну... И ничего, что голод. И не беда, что промозглый холод, и нечем затопить камин. И повод для шуток история Мандельштама, которого чуть в тюрьму не посадили за то, что он пытался обменять яйцо на шоколадную конфету.
Прочитав её книгу, я стала искать стихи Гумилёва о Питере... Он воспел так много городов. Зелёный Киев, «логово Змиево», прекрасные городки Венеции, Ригу и Париж, Стамбул и Рим. А про Питер нашла лишь обморочный, призрачный «Трамвай»:
«...сразу ветер знакомый и сладкий,
И за мостом летит на меня
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня».
Петербург Ирины Одоевцевой – это юность, мечты, стихи, возможность прикоснуться к нездешнему.
А для Гумилёва, наверное, это посвящённые ему «Петербургские строфы» Мандельштама. Тёмная сторона.
«Над желтизной правительственных зданий
Кружилась долго мутная метель,
И правовед опять садится в сани,
Широким жестом запахнув шинель.
Зимуют пароходы. На припеке
Зажглось каюты толстое стекло.
Чудовищна – как броненосец в доке –
Россия отдыхает тяжело.
А над Невой – посольства полумира,
Адмиралтейство, солнце, тишина!
И государства жесткая порфира,
Как власяница грубая, бедна.
Тяжка обуза северного сноба –
Онегина старинная тоска;
На площади Сената – вал сугроба,
Дымок костра и холодок штыка…
Черпали воду ялики, и чайки
Морские посещали склад пеньки,
Где, продавая сбитень или сайки,
Лишь оперные бродят мужики.
Летит в туман моторов вереница;
Самолюбивый, скромный пешеход –
Чудак Евгений – бедности стыдится,
Бензин вдыхает и судьбу клянет!».
А для вас, друзья, Питер – он чей? Чьи силуэты проскальзывают рядом с вами на его мостах и улочках?
Огромное спасибо БиблиоЮлии за очередной прекрасный марафон по моим любимым книгам! На днях выложу ещё одну статью, про Гумилёвские «страшные сказки».