Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Дмитрий Новиков

«Пушкин слишком прозрачен»: Как Василий Розанов судил русскую классику

Василий Васильевич Розанов (1856–1919) — фигура в русской культуре уникальная и, пожалуй, самая неудобная для любых классификаций. Религиозный философ, который разрывался между Ветхим и Новым Заветами; консервативный публицист, писавший в «Новом времени» и одновременно сочувствовавший революции 1905 года; литературный критик, который отказывался быть «объективным» и превратил рецензию в исповедь. Современники не знали, что с ним делать. «Сознательная беспринципность и двусмысленность его высказываний» — так аттестовала его советская энциклопедия . Владимир Соловьев дал ему убийственную кличку «Иудушка Головлев» . Сам же Розанов о своей манере писал с предельной откровенностью: «Поэтому, мудрый: никогда не своди к единству и „умозаключению“ своих сочинений, оставляй их в хаосе, в брожении, в безобразии. Пусть. Все — пусть. Пусть „да“ лезет на „нет“ и „нет“ вывертывается из-под него» Эту установку — «пусть „да“ лезет на „нет“» — нужно усвоить, прежде чем читать любую его статью о русской
Оглавление

Вместо предисловия: парадоксалист по призванию

Василий Васильевич Розанов (1856–1919) — фигура в русской культуре уникальная и, пожалуй, самая неудобная для любых классификаций. Религиозный философ, который разрывался между Ветхим и Новым Заветами; консервативный публицист, писавший в «Новом времени» и одновременно сочувствовавший революции 1905 года; литературный критик, который отказывался быть «объективным» и превратил рецензию в исповедь. Современники не знали, что с ним делать. «Сознательная беспринципность и двусмысленность его высказываний» — так аттестовала его советская энциклопедия . Владимир Соловьев дал ему убийственную кличку «Иудушка Головлев» . Сам же Розанов о своей манере писал с предельной откровенностью:

«Поэтому, мудрый: никогда не своди к единству и „умозаключению“ своих сочинений, оставляй их в хаосе, в брожении, в безобразии. Пусть. Все — пусть. Пусть „да“ лезет на „нет“ и „нет“ вывертывается из-под него»

Эту установку — «пусть „да“ лезет на „нет“» — нужно усвоить, прежде чем читать любую его статью о русской литературе. Розанов не стремился к непротиворечивости. Он стремился к правде момента, к фиксации мысли такой, какой она приходит — сырой, парадоксальной, часто противоречащей тому, что он писал вчера. И именно в этой противоречивости, как ни странно, проступает система.

Часть 1. Биография как ключ: учитель, неудачник, бунтарь

Чтобы понять розанoвские оценки Пушкина, Гоголя или Достоевского, нужно понять его самого. А его самого он вывернул наизнанку в книгах «Уединенное» (1912) и «Опавшие листья» (1913–1915) — гениальных дневниках-фрагментах, где нет ни связного сюжета, ни приличной дистанции между автором и читателем.

Розанов родился в Костромской губернии, в семье чиновника лесного ведомства. Рано потерял отца, рос в бедности. Окончил историко-филологический факультет Московского университета и… долгие 13 лет (1880–1893) проработал учителем истории и географии в провинциальных гимназиях — Симбирске, Ельце, Белом, Вязьме .

Этот «гимназический период» — ключ к очень многому. Розанов на собственном опыте познал, что такое казёнщина, тупость системы, разрыв между живым знанием и мертвой программой. Не случайно его первые громкие статьи — не о литературе, а о школе: «Сумерки просвещения» (1893) и знаменитая полемика «Классицизм или экстемпоралии?» (1900). В последней он с яростью обрушился на систему классического образования, где вместо изучения «идей, духа, строя жизни и мысли древнего мира» детей мучили бессмысленными грамматическими упражнениями (экстемпоралиями — так назывались письменные переводы с русского на латынь и греческий). По его словам, защитники этой системы откровенно признались: «Задача классического образования заключается в том, чтобы… приучить детский ум к анализу и обобщению… именно языка, совокупности этимологических и синтаксических конструкций, а вовсе не идей» . Розанов был в ярости: так вот ради чего тридцать лет мучили детей? Ради пустой формы?

Он ненавидел формализм, схему, «мертвечину». И эту ненависть он перенес на литературу. Классик для Розанова никогда не был «школьным классиком». Чем больше писатель напоминал гимназическую программу — чем он был «правильнее», «яснее», «благороднее» — тем подозрительнее он был для Розанова.

В 1893 году он навсегда уходит из гимназии и становится профессиональным журналистом — одним из ведущих публицистов консервативного «Нового времени» . Парадокс: либеральная интеллигенция его ненавидела за черносотенство, а правые — за ересь в религиозных вопросах (он, например, требовал «пересмотра христианских воззрений на сексуальные и семейные отношения» , чем шокировал всех). Он был «свой среди чужих, чужой среди своих». В 1917 году, когда рухнула привычная Россия, Розанов написал «Апокалипсис нашего времени» — книгу-крик, полную отчаяния и безнадежности. Он умер в 1919 году в Сергиевом Посаде, в нищете и забвении.

Итак, человек, который судит Пушкина, — это бывший гимназический учитель, возненавидевший казенщину; это публицист, который писал «служи» , но при этом не был спокойным охранителем; это мыслитель, который ставил «святую плоть» выше абстрактных истин; и, наконец, это человек, переживший крушение всего, во что он верил.

Часть 2. Политическая подоплека: «Маркс — противный жид» и «Россия — баба»

Розановские статьи о литературе — это всегда политика. Он никогда не был «чистым эстетом». Его разборы Гоголя или Достоевского постоянно сбиваются на проклятия в адрес интеллигенции, марксистов и западников.

Вот ключевой фрагмент из его «Литературных заметок» (1909), где он пишет уже не о литературе прямо, а о том, кто эту литературу читает и судит:

«Я не могу подумать без ужаса и отвращения… о том, что еще недавно 8/10, а теперь все-таки целая ½ русского образованного общества думает о России, о ее судьбе и будущем… под углом схем и мысли, данной из Берлина евреем Марксом. <…> Маркс, единственно за власть, полученную им над несчастными русскими, есть для меня один и исключительно „противный жид“» .

Антисемитизм Розанова — это особая песня. Он был сложным, не сводимым к погромной агитации. Он мог одновременно писать гадости о «жидах» и восхищаться еврейским собирателем русских народных песен Шейном, которому посвятил отдельную пронзительную статью «А Шейн?..» (1908). Там он пишет:

«Что Шейн был евреем, об этом я узнал только из его некролога. <…> Увидев два тома „Русских народных песен“… я изумился труду и поклонился низко, низко человеку, поклонился от имени всего русского народа!» .

Но в целом его политическая позиция в оценке литературы такова: русская классика — это то, что создано русским духом на русской земле. Интеллигенция же, зараженная марксизмом и космополитизмом, не способна эту классику понять, потому что она «отреклись от своей более чистой природы и восстали против русской земли уже в целом» .

Его знаменитая фраза:

«Россия — баба. И нельзя ее полюбить, не пощупав за груди. Тогда мы становимся „патриотами“»

это не цинизм, а его метод: он хочет не умозрительной любви к абстрактной родине, а плотской, бытовой, «вонючей и шумной». Эту же мерку — плотской быт, «физиологию» — он прикладывает и к писателям.

Часть 3. Суд над классиками: кому «perpetuum mobile», а кому — «паркет»

Теперь перейдем к главному. Как этот противоречивый человек с его биографией и политическими пристрастиями оценивал главных русских писателей? Оказывается, очень неожиданно.

3.1. Достоевский: «вековечный смысл» и культ страдания

Розанов начал свою литературную карьеру с работы, которая сделала его знаменитым: «Легенда о великом инквизиторе» (1891) — комментарий к фрагменту из «Братьев Карамазовых». Достоевский был для него не просто писателем, а «религиозным мыслителем» , пророком. В этом он сошелся с Бердяевым и Булгаковым.

Что ценит Розанов у Достоевского? Глубину, хаос, способность заглянуть в «последние бездны» человеческой души. Достоевский для него — аналитик «всего неустановившегося в человеческой жизни и в человеческом духе» . Он не боится «мути», грязи, противоречий. Он показывает человека на грани — и это роднит Достоевского с самим Розановым.

Однако даже у Достоевского Розанов находит то, что его раздражает. В поздних работах он начинает ворчать на культ «слабого человека», который якобы проповедует русская литература. Он пишет в одном из фрагментов «Опавших листьев»:

«Тургенев, Толстой, Достоевский, Гончаров… все с поразительным единством… возводят в перл нравственной красоты слабого человека, безвольного человека, в сущности — ничтожного человека… который не умеет ни бороться, ни жить… а, вот видите ли, — великолепно умирает и терпит!!!» .

И тут же, в этой же заметке, Розанов связывает это с «Пушкиным и Татьяной», но об этом чуть позже. Пока важно: Розанов любит Достоевского за его бездны, но устал от его (и всей русской литературы) пафоса страдания.

3.2. Толстой: «завершитель форм», но не пророк

В отличие от Достоевского, которого Розанов считал вечно колеблющимся, Толстой для него — художник «жизни в ее уже завершившихся формах» . Это не комплимент, а диагноз. Толстой слишком ясен, слишком «правилен». Он описывает усадебный быт, охоты, дворянские гнезда — мир, который Розанов, городской бедняк и гимназический учитель, чувствовал чужим.

К позднему Толстому, проповеднику непротивления, Розанов относился резко отрицательно. «Левин» из «Анны Карениной» для него — еще один «скитающийся русский человек», но уже застрявший в хозяйственных заботах . Розанову претила толстовская мораль, его попытка «упроститься». Сам Розанов был слишком хаотичен для такого упрощения.

3.3. Гоголь: «гениальное в мерзостях» — и это не комплимент

Вот здесь Розанов особенно интересен. Казалось бы, Гоголь — самый «розанoвский» писатель: иррациональный, темный, полный «мути». Но нет.

«Через гений Гоголя у нас именно появилось гениальное в мерзостях. Раньше мерзость была бесталанна и бессильна. <…> Теперь Чичиковы стали не только обирать, но они стали учителями общества» .

Это потрясающее заявление. Розанов обвиняет Гоголя в том, что тот эстетизировал пошлость. В «Мертвых душах», по его мнению, «непрерывное однообразие на всем их протяжении», за внешними формами «ничего в сущности не скрывается, нет никакой души» . Гоголь для Розанова — гениальный живописец пустоты. Он показал русскую мерзость так ярко, что она стала привлекательной, «гениальной». И это, считает Розанов, — проклятие русской литературы.

Почему такая ненависть к Гоголю? Потому что Гоголь — это учитель той самой «обличительной литературы», которую Розанов презирал. Он считал, что Гоголь (вслед за ним — Щедрин и прочие) приучили русское общество к самолюбованию своей грязью, к позированию в лохмотьях.

3.4. Грибоедов: «нет души и нет мысли»

Здесь Розанов беспощаден. «Горе от ума» — хрестоматийная комедия, которую проходят в гимназиях. И Розанов, бывший учитель, мстит ей за все скучные уроки:

«Ведь в „Горе от ума“ нет никакой души и даже нет мысли. <…> Комедия движется на паркете… поразительный недостаток физиологии, жизнеоборота» .

Это убийственно. Розанов отрицает не просто пьесу — он отрицает весь «благородный», рациональный, остроумный слой русской культуры. Ему нужна «физиология», «жизнеоборот» — пот, кровь, секс, рождение и смерть. А у Грибоедова — только остроты в гостиной. «Паркет».

3.5. Пушкин: «слишком прозрачен» и стал «кабинетным божеством»

Самый скандальный пункт розанoвской критики. Казалось бы, Пушкин — «наше всё». Но Розанов, который ненавидит «гладкое» и «правильное», не может простить Пушкину его гармонии. Он пишет:

«Пушкин совершенно никогда не знал такой поры увлечения им, как была пора „Ницше“ в его золотые дни. <…> Если бы Русь зачиталась вдруг Пушкиным, стала его цитировать на перекрестках улиц… — нельзя представить и вообразить!!» .

Пушкин для Розанова — «кабинетное божество», которое чтят, но не любят страстно. Он слишком «понятен», слишком «эллински ясен». В нем нет той мути, того надрыва, который нужен Розанову. Пушкин не болеет, не кричит, не сомневается в себе — он просто творит. Для Розанова-экзистенциалиста (если позволительно так его назвать) это подозрительно.

Более того, Розанов обвиняет Достоевского в том, что тот «навязал» Пушкину несвойственную тому проблематику. В своей знаменитой Пушкинской речи Достоевский объявил Алеко из «Цыган» «русским скитальцем», предтечей Раскольникова. Розанов возмущен: *«Ну, где тут Пушкин, какой Пушкин?.. Это — „Тройка“ Гоголя»* .

И, наконец, знаменитая Татьяна. Для русской критики Татьяна Ларина — «милый идеал», образец нравственной чистоты. Розанов видит в ней другое:

«От Татьяны, сказавшей: „Но я другому отдана и буду век ему верна“ — от этого ужасного слова, в сущности всемирного слова всякого рабства… через „бедных людей“ Достоевского… через Платона Каратаева… проходит один стон вековечного раба» .

Вот она, главная претензия Розанова ко всей русской классике (кроме, может быть, самого Розанова): она прославляет безволие, покорность, смирение. Она учит не жить, а терпеть. И в этом он видит корень русской катастрофы, которая свершилась в 1917 году, когда он писал свои последние «Апокалипсисы».

Заключение: критик, который судил литературу за то, что она не стала жизнью

Розанов — самый несправедливый критик в русской литературе. Он необъективен. Он пристрастен. Он мерит Пушкина своей больной жизнью, а Гоголя — своими политическими фобиями. Он может сегодня превозносить Достоевского, а завтра обвинять его в том, что тот «испортил» русскую душу культом страдания.

Но в этом и есть его ценность. Розанов разрушил миф о том, что критика может быть «объективной». Он показал, что судить книгу можно только собой — всей своей биографией, всей своей болью, всей своей противоречивостью.

Когда он пишет:

«Литературу я чувствую, как штаны»

это не цинизм. Это программа. Он хочет, чтобы литература была такой же необходимой, интимной, «ношеной» и живой, как одежда на теле. И он казнит Пушкина за «прозрачность» именно потому, что Пушкин не врос в его жизнь так, как Достоевский.

Под конец жизни, в революционном аду 1917–1918 годов, Розанов почти перестал писать о литературе. Ему стало не до того. Он писал «Апокалипсис нашего времени» — страшный документ очевидца крушения. И в одном из последних фрагментов есть горькая строка, которая подводит итог всем его спорам с классиками:

«В России так же жалеют человека, как трамвай жалеет человека, через которого он переехал. В России нечего кричать. Никто не услышит» .

Русская классика, по Розанову, слишком долго учила смирению и «жалости», которая не спасает. А он хотел от нее крика, бунта, плоти и — жизни. И простил бы ей все ошибки, если бы она помогла предотвратить тот трамвай, который переехал его Россию.