Деревня Заречье спала крепко, по-деревенски — до первых петухов. Но в доме на окраине, где покосившийся плетень давно просился в землю, огонь в печи погас ещё в полночь. А душа не погасла.
Варвара сидела на крыльце, кутаясь в старую шаль, и смотрела в сторону дома Глеба. Там горел свет. Всегда горел. Глеб — единственный мужик в Заречье, который не пил, не бил жену и чинил чужие крыши просто так. Ему бы памятник при жизни. А Варвара его ненавидела.
Нет, не так. Она его любила. И от этого ненавидела вдвойне.
— Варька, не спишь? — из сеней высунулась мать, худая, как щепка, с вечно мокрыми руками. — Завтра сено ворошить, а ты на ветру сидишь.
— Мам, а ты веришь, что люди могут жить без зла?
Мать помолчала. Потом вышла, села рядом, тяжело оперлась на перила.
— Верю. Только они не в Заречье живут.
Утро началось с крика. Всегда начиналось с крика — соседка Зойка орала на своего Митьку за то, что он опять проспал корову. Митька отмахивался, Зойка кидалась ухватом. Детский плач вплетался в общий гомон, и над деревней вставало солнце, равнодушное, как прошлогодняя трава.
Варвара спустилась к колодцу с двумя вёдрами. У сруба уже стояла Любка — жена Глеба. Точёная, светлая, с косой до пояса. Красивая той страшной красотой, от которой у других женщин внутри всё переворачивается.
— Здорово, Варь, — Любка улыбнулась, и улыбка была настоящая, без подвоха. От этого ещё больнее.
— Здорово.
— Глеб вчера ваши ворота поправил. Сказал, старая петля слетела. Ты не серчай, он без спросу.
— Не серчаю.
Варвара опустила ведро. Внутри всё кипело. Ей хотелось крикнуть: «Зачем он лезет? Зачем он добрый? Почему он женился на тебе, а не на мне?»
Но она молчала. Двадцать лет молчала. С того самого дня, когда Глеб на танцах в сельском клубе взял за руку Любку, а на Варвару даже не взглянул. А ведь они росли вместе. Он её «Варькой-цыганкой» дразнил, за косы дёргал. А потом приехала Любка из города, и всё.
— Слышала, что говорят? — Любка вдруг понизила голос. — Про Галину Петровну.
— А что с ней?
— У ней рак. Нашли в районной больнице. Говорят, месяц остался.
Варвара поперхнулась воздухом. Галина Петровна — бабка-травница, которая никому не отказывала. У которой всегда была горячая краюха и слово, как бальзам. И вот — месяц.
— Кто сказал?
— Доярки. Они всегда всё первыми знают.
Варвара поставила вёдра, прижала ладонь к груди. Сердце стучало часто, будто что-то чувствовало. Не про Галину Петровну — про другое.
Глеб встретился ей на выгоне. Он вёл на водопой двух лошадей — свою гнедую и соседскую сивую. Варвара шла с пустыми вёдрами обратно, потому что у колодца сломалась цепь, и воды не набрать.
— Варь, дай помогу, — он остановился, улыбнулся. Просто. По-свойски. — Тяжёлые.
— Сама донесу.
— Упрямая, как всегда.
— А ты не меняйся.
Он засмеялся. Смех у Глеба был низкий, грудной, от которого у Варвары подкашивались колени. Она стиснула дужки вёдер так, что побелели костяшки.
— Слушай, — он вдруг стал серьёзным. — Ты к Галине Петровне сегодня зайди. Она просила тебя. Говорит, нужное что-то хочет передать.
— Что?
— Не сказала.
Глеб пошёл дальше, а Варвара осталась стоять посреди дороги. Солнце уже поднялось, высвечивало каждую трещину на земле, каждую морщинку на её лице. Сорок два года. Всё сорок два — одна.
Галина Петровна жила в доме с синими ставнями, которые сама каждую весну красила. Внутри пахло мятой, сушёными грибами и чем-то ещё — той особой тишиной, какая бывает только перед большим прощанием.
— Заходи, дочка, — голос у бабки был слабый, но глаза светлые, как у молодой. — Садись. Чайник на плите.
Варвара села на табуретку, обхватила колени. В избе было жарко натоплено, на окнах герань цвела красным, будто назло всему.
— Знаю, зачем позвала, — Галина Петровна вынула из-под подушки старую тетрадь в клеёнчатой обложке. — Тут рецепты. Все мои. Кому — настой, кому — припарку. Бери.
— Баба Галя, вы же ещё…
— Не ври мне, Варька. И себе не ври. Я своё отжила. А ты — нет. Ты ещё даже не начала.
Варвара сглотнула ком.
— Я про тебя и Глеба знаю, — вдруг сказала Галина Петровна, и голос её стал твёрдым, как кремень. — Всё знаю. Как ты в девках по нему сохла. Как после свадьбы к речке бегала — плакать. Как каждую весну ему косынку вышиваешь, а потом жжёшь.
— Откуда? — прошептала Варвара.
— Я травница. Мне люди души открывают. А твоя душа всегда громче всех кричала. Только ты сама не слышала.
Варвара закрыла лицо руками. Плечи затряслись. Галина Петровна не утешала, не гладила по голове. Ждала.
— Глеб не просто так к тебе ходит, — сказала бабка, когда рыдания стихли. — Он крыши чинит, ворота правит. Но не потому, что добрый. А потому, что ищет повод.
— Не говорите так.
— Я тебе правду говорю, какая есть. Любка его не любит. Уже года три. Он её — да. А она — нет. Она городского ждёт. Какого-то инженера.
Варвара подняла голову. Внутри что-то оборвалось и тут же загорелось — гадко, стыдно, отчаянно.
— Откуда вы знаете про инженера?
— Письма их читала. Любка не прячет. Ей всё равно.
Домой Варвара шла не своей дорогой. Свернула через лесок, села под старой берёзой. Достала из кармана папиросу — грех, но иногда позволяла. Затянулась, выпустила дым в небо.
И тут услышала шаги.
— Варя?
Глеб стоял в трёх шагах, с топором за поясом — видно, дрова шёл колоть. И смотрел так, что у неё сердце сначала остановилось, а потом забилось где-то в горле.
— Следишь? — спросила она зло, потому что злость была привычнее, чем нежность.
— Заблудился. Лесом короче к делянке. А ты чего тут?
— Отдыхаю.
Он подошёл ближе. Сесть не сел, но присел на корточки напротив. Руки у него были большие, в мозолях. Она знала каждую трещинку на этих руках. Каждый шрам.
— Слушай, — сказал он тихо. — Я тебе всё скажу. А ты потом уходи. Или оставайся. Но молчать больше не могу.
У Варвары внутри всё похолодело.
— Зачем ты каждый год косынки жжёшь?
Она замерла.
— Я видел. Один раз случайно. Потом специально ходил. Ты их вышиваешь и в печку. У меня жена есть, Варь. Я не должен был смотреть. Но смотрел. Потому что…
Он замолчал. Губы сжал в нитку.
— Потому что я тебя в девках любил, — выдохнул он наконец. — И сейчас люблю. И не знаю, что с этим делать. И как жить. И зачем.
Лес затих. Даже птицы куда-то делись. Варвара смотрела на него и не верила. Двадцать лет. Двадцать лет она жила с мыслью, что он её даже не замечает. А он замечал. Он всё замечал.
— Глеб… — голос её сорвался.
— Не надо, — он встал, шагнул назад. — Я сказал — и хватит. Это ничего не меняет. У меня семья. Дочка. Я не могу.
— Не можешь — зачем сказал?
Он посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом.
— Чтобы ты знала. Чтобы не думала, что это только ты одна не спишь ночами.
И ушёл.
Вечером в Заречье случился пожар. Горел сарай у Глеба. Огонь встал стеной, лизал сухие доски, трещал, выл. Сбежалась вся деревня. Варвара прибежала с ведром, как все. И увидела Любку.
Любка стояла у колодца, сложив руки на груди. Не кричала. Не плакала. Смотрела на пожар так, будто смотрела телевизор.
— Ты чего стоишь? — крикнула Варвара. — Помогай!
— А зачем? — спросила Любка спокойно. — Страховка есть. Новый построим.
Варвара опешила.
— Там сено на всю зиму! Скот чем кормить?
— Глеб купит.
В этот момент из горящего сарая выскочил Глеб — с выгоревшей рубахой, с чёрным от копоти лицом. Он вытащил телёнка. Упал на землю, закашлялся. А Любка даже не шевельнулась.
Варвара кинулась к нему, схватила за плечи.
— Живой?
— Живой, — прохрипел он. И вдруг тихо, чтобы никто не слышал: — Варь, это она. Я видел. Она сама подожгла.
— Кто?
— Любка. Я из дома выбежал — она с керосином у сарая стояла. Сказала: «Надоело. Пусть всё горит».
Варвара обернулась. Любка уже уходила в дом, поправляя косынку. Походка спокойная, ровная. Как у человека, который только что выбросил мусор.
Той же ночью Варвара пришла к Глебу. Не через дверь — через окно, как в юности, когда они лазили друг к другу на сеновал. Он сидел в кухне один, пил чай с мятой — тем самым, от Галины Петровны. Любка ушла к соседке «посидеть», то есть наврала и сбежала к своему инженеру в район.
— Ты зачем пришла? — спросил Глеб устало.
— Затем же, зачем и ты на лесопилке двадцать лет работал, чтобы на меня не смотреть.
Он поднял голову. Глаза красные, обветренные губы дрожат.
— Варь, у нас ничего не выйдет. Люди осудят.
— А тебе не всё равно? Ты всё равно уже для них чужой. Слишком хороший. Они таких не любят.
Он усмехнулся горько.
— А ты?
— А я тебя с семи лет люблю. Мне уже всё равно, что скажут.
Глеб встал, подошёл, взял её лицо в ладони. Грубо, по-мужски, как берут то, что давно своё, но боялись взять.
— Если начнём — не остановимся, — сказал он.
— А кто просит останавливаться?
Он поцеловал её первый раз в жизни. И заплакал. И она заплакала. И чай остыл. И в окно стучал ветер, и где-то далеко выла собака — так выли только в Заречье, когда хоронили кого-то старого.
А наутро Галина Петровна умерла. Тихо, во сне. И когда Варвара пришла попрощаться, тетрадь с рецептами лежала на столе открытая. На последней странице было написано дрожащей рукой:
«Счастье не крадут. Его находят там, где уже давно искали. Простите меня, бабы, за правду. А правда одна: не бывает чужого счастья. Бывает своё — зарытое так глубоко, что и забыли, где копали».
Варвара закрыла тетрадь, перекрестилась и вышла. На крыльце стоял Глеб с дочкой на руках — маленькой, светловолосой, с глазами цвета васильков.
— Тётя Варя, а вы к нам жить переедете? — спросила девочка.
Глеб покраснел. Варвара посмотрела на него, на неё, на дым над остывшим пепелищем и сказала:
— Перееду. Если папа разрешит.
А деревня уже шушукалась за плетнями. Но это уже не имело значения. Потому что когда два человека перестают врать себе — даже соседские языки бессильны.
И только старая бабка Галина Петровна, которая всё знала заранее, улыбнулась с того света. И, наверное, заварила себе свежего чая с мятой — за всех, кто наконец-то перестал бояться собственного сердца.