Вариант завершения «Истории села Горюхина», написанный в пушкинском стиле, с опорой на черновой план автора (Антип Мудрый, прадед-тиран, дед, пожар, соседи, болезнь) и с последовательной нумерацией глав, продолжающей рукопись.
Глава III. ПРАВЛЕНИЕ СТАРОСТЫ АНТИПА МУДРОГО
По изгнании приказчика ** (имя его, яко скверное, предаю забвению) горюхинцы долго не могли прийти в себя. Всякая власть казалась им уже не благодеянием, но наказанием Божиим. Некоторое время правили сходкою, но от сходки был лишь шум да драки. Посему, посоветовавшись меж собою, положили: барину, то есть мне, не докучать, а выбрать из среды своей человека степенного и себе на уме. Выбор пал на Антипа Тимофеева, прозванного Мудрым.
Антип был мужик плотный, бородатый, слов лишних не говорил, а коли говорил — так будто забор красил: медленно и в одну сторону. Грамоте не знал, но память имел удивительную: помнил, кто чей сноп увез три года назад, кто на барщине спал под бороной, а кто тайком сушил горох в овине помещика. С ним боялись спорить даже бабы — а сие, как известно, есть истинный признак власти.
Антип начал правление с того, что запретил сходки. «Крику много, — сказал он, — толку мало. Вы мне, люди, платите оброк, а я барину. А как соберу — не ваша забота». Недоимки собрал он в три недели, но не строгостью, а тем, что каждому должнику в глаза сказал: «Ты, Петров, должен; я помню. Когда заплатишь — тогда и забуду». И горюхинцы, страшась его памяти пуще кабалы, понесли кто что мог.
При Антипе вновь открылся кабак, но не для всех, а для тех, кто отработал. Пьяниц он жаловал, но с расчётом: кто напьется — тот на другой день сдал вдвое. Музыка на селе зазвучала, но тихая, без удали — как бы не прогневить старосту. Архип Лысый, правда, сложил новую песню, но Антип велел петь её только в бане, ибо слова в ней были, по его разумению, «весьма колебательные для умов».
Летописец наш, дьячок, пишет о сем времени с унынием: «При Антипе тишина была, яко в могиле, и порядок, яко в тюрьме. Никто не крал, ибо нечего было красть; никто не буянил, ибо за буянство Антип сажал в сушило на целый день с мышами. И жили горюхинцы, яко овцы: стрижены, но теплы».
Я, как владелец, смотрел на правление Антипа с удовольствием: оброк поступал исправно, жалоб не было. И лишь однажды кормилица моя заметила мне со вздохом: «Батюшка, Антип-то твой лучше нашего брата грабит. Только не чашкой, а ложкой — так, что и не слышно». Я не придал сим словам значения, ибо в те поры был занят сочинением надписи к портрету Рюрика.
Антип правил шесть лет и два месяца. Скончался он неожиданно: сидя на завалинке, лущил семечки, крякнул — и более не встал. Говорили, что душа его, привыкшая к порядку, три дня не могла отыскать входа в рай, ибо там, как известно, сходки бывают каждодневно.
Глава IV. ПРИЕЗД МОЕГО ПРАДЕДА ТИРАНА
Но прежде, нежели читатель подумает, что Горюхино всегда жило под властью доморощенных мудрецов, обязан я возвратиться вспять, ибо хронология моя, признаюсь, несколько спуталась по нерадению переписчика. В плане моём значится сие событие ещё до рождения Антипа, в незапамятные времена, когда Белкины были богаты и свирепы.
Прадед мой, Иван Васильевич Белкин (отчества точного не разобрал я в ветхой рукописи), был человек нрава крутого и привычек воинственных. Служил он в молодости в Преображенском полку, бился с турками, рубился с поляками, а вышед в отставку, возненавидел праздность и поселился в деревне, где не было ни турок, ни поляков. От нечего делать он решил лично посетить Горюхино, ибо до него дошли слухи, что тамошние мужики «ходят в сапогах и богатеют».
Въехал он в село на вороном коне, при сабле, в треугольной шляпе, несмотря на летний зной. За ним следовали два отставных солдата с дубьём и псарь с меделянскою собакой. Мужики, увидя сие, попрятались кто в овин, кто в погреб, а староста (ещё до Трифона, имя ему было Ермолай) упал в ноги.
— Встань, — сказал прадед. — Я не к тебе. Я к безобразию.
Весь день он ходил по полям, заглядывал в амбары, щупал овёс, пробовал зубами рожь. К вечеру созвал мир и произнёс речь краткую, яко выстрел:
— Вы, сукины дети, живёте лучше меня. Отныне — не будет. Оброку вдвое. Сапоги снять. Пашню бросить. Работать на меня. А кто пикнет — того отдам в солдаты без очереди.
И для убедительности приказал псарю спустить меделянскую собаку на Ермолая. Собака, впрочем, оказалась смирною и лишь облизала старосту. Но впечатление произвела чудовищное.
Прадед пробыл в Горюхине три дня. За сие время он собственноручно выпорол двух мужиков (за то, что один из них не поклонился, а другой поклонился, но не так), сжёг баню, которая показалась ему слишком чистою, и приказал засечь до смерти курицу, перешедшую ему дорогу. Потом уехал, оставив по себе память на три поколения. Летописец пишет: «И настал в Горюхине плач великий, ибо прадед, отъезжая, сказал: „Я ещё наведаюсь“ — и мужики с той поры каждое утро глядели на дорогу, не пылит ли, и молили Бога, чтоб не пылило».
К счастию, прадед вскоре занемог подагрой и более в Горюхино не приезжал. Но страх, посеянный им, дал обильные всходы. Мужики с тех пор начали хоронить деньги в кубышках, а сапоги надевать только на храмовый праздник — и то по одному, чтоб не износить пары.
Глава V. ДЕД МОЙ УПРАВЛЯЕТ. ПОЖАР
После смерти прадеда (а скончался он в страшных мучениях, проклиная турок и приказчика, который не вовремя подал ему квасу) вотчина перешла к деду моему, Петру Ивановичу Белкину. Человек он был совсем иной: тихий, набожный, к делам хозяйственным столь же способный, как я к маршировке. Он любил читать душеспасительные книги, разводить цветы и беседовать с дьяконом о превратностях мира сего.
В Горюхино он приехал однажды, летом, с единственною целью — благословить мужиков и окропить поля святою водой. Мужики, наслышанные о прадеде, ждали порки, а дождались молебна. Дед плакал, целуя иконы; мужики плакали, целуя дедовы руки. Все были тронуты до глубины души, и никто не понял друг друга.
Правление деда моего было, по выражению летописца, «яко сон благочестивый, но без прокормления». Он отменил все дополнительные сборы, простил недоимки и велел мужикам работать «сколько душе угодно». Те, возрадовавшись, почти перестали работать вовсе. Вместо ржи стали сеять коноплю (более весёлую), вместо овса — горох (для ухи). Поля заросли лебедою. Амбары опустели. Но дед о сём не знал, ибо в Горюхино больше не ездил, а довольствовался донесениями старосты, который писал ему: «Всё, батюшка, Пётр Иванович, по-Божьему: рожь высока, мужики сыты, лошади жирны, а соловьи поют так, что спать не дают».
Однако ж, по грехам нашим, случился в тот год пожар. И какой! Горела не изба, не овин — горело всё Горюхино от края и до края. Загорелось в сухую ночь, когда ветер дул с болота, а мужики, по случаю воскресенья, были «в расслаблении чувств». Летописец живописует: «Огонь шёл, яко зверь лютый, пожирая избы, клети, гумна и даже курятники, кои стояли особо. Бабы выли, дети пищали, скотина ревела, и никто не тушил, ибо ведро ушло на самогон, а багор утащил кузнец на поправку телеги».
Сгорело всё, кроме приказной избы (ибо она стояла на отшибе) и кабака (ибо он был каменный, по распоряжению всё того же Антипа, который предвидел, что когда-нибудь пить будет негде, но крыша над головой пригодится). Мужики остались на пепелище, яко цыгане, без кола и без двора.
Дед мой, узнав о пожаре, послал им двести рублей и мешок сухарей. Сухари разошлись в три дня, деньги — в один (ибо первым делом был отстроен кабак). Хлеба сеять было нечем; на весну горюхинцы питались лебедою да щавелём, а в пост — даже лягушками, чему свидетельство нахожу в записках дьячка: «Лягушка в сметане — яство постное, ибо сметана из конопляного молока».
Так дедово правление окончилось всеобщим разорением, нищетою и необыкновенным оживлением в разговорах о прадеде. Мужики вздыхали: «Эх, был бы Иван Васильевич жив — он бы нас не сжёг, он бы нас ещё раньше засёк, и не было бы ни пожара, ни греха». Логика, достойная историка.
Глава VI. СОСЕДИ. ПОВАЛЬНАЯ БОЛЕЗНЬ
По восстановлении села из пепла (а строились горюхинцы неспешно, ибо лес возили с Бесовского болота, а из того леса, говорят, даже чёрт воротился) случилось новое испытание: соседи.
Доселе соседей своих Горюхино не замечало, как не замечает мужик звезды на небе — вроде она есть, а толку нет. Но после пожара, когда земли обнажились и границы смешались, начались набеги.
Мужики деревни Дериуховой, бедные и тощие, повадились по ночам воровать у горюхинцев мёрзлую картошку. Захарьинские, напротив, богатые и наглые, просто заезжали верхом и говорили: «Это не ваша полоса, а наша. Потому что мы умнее». Карачевские вольные хлебопашцы, люди буйные и хмельные, приходили целою толпой, пели песни Архипа Лысого (но не те, что можно, а те, что нельзя), били стёкла и требовали выкуп «за тишину».
Староста Авдей (уже в который раз!) отписал мне. Я, занятый в ту пору сочинением повести «Метель» (впрочем, тогда она ещё не называлась так), отмахнулся и велел разобраться миром. Мир разбирался неделю: пили, спорили, дрались, потом мирились, потом снова пили — и так без результата.
В сие смутное время разразилась повальная болезнь. Началось с того, что у дьячка распухла шея и он начал бредить латынью. Потом у трёх баб открылся кашель такой, что в избе тряслись плошки. Потом у кузнеца Фомы пошли чёрные пятна по телу, и он, будучи человеком практичным, выжег их калёным железом, отчего пятен прибавилось.
Болезнь назвали «лихоманкою горюхинскою», ибо она проявлялась странно: кто от неё умирал, кто выздоравливал, а кто начинал говорить стихами — точь-в-точь Архип Лысый, только хуже. Летописец пишет: «Болящий Евсей, мужик молчаливый и суровый, вдруг возопил: „О поля, поля родные, как вы милы в час кончины!“ — и после того три дня не ел, а только плакал и обнимал берёзу. Мы же, видя сие, ужаснулись и поняли, что болезнь сия не простая, а литературная».
Лечить горюхинцев было некому: лекарь в уезде был один, да и тот лечил всех одною банею — богатых веником, бедных паром. Бабы поили больных настоем из клюквы и грибов; те, кто выжил, плевались и просили водки. Водка, по наблюдению Авдея, помогала лучше, ибо после третьей чарки больной либо спал, либо уже не жаловался.
Болезнь отступила так же внезапно, как и пришла — после того как пригнали из города быка, зарезанного будто бы по обету, и съели его всем миром. От быка остались рога да копыта, а от болезни — память да присказка: «Горюхинская хворь — всем хворям мать: кто не умер, тот стал стихи писать».
Я, узнав о сём происшествии, задумался: не моя ли это вина? Не оттого ли мужики мои заговорили стихами, что я сам в молодости пробовал рифмовать? Но, вспомнив свою надпись к портрету Рюрика, успокоился: ибо рифмы мои не заразительны.
Глава VII. ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНАЯ
Итак, благосклонный читатель, ты проследил за мною через все превратности горюхинской истории. Видел ты старост и приказчиков, тиранов и праведников, пожар и болезнь, набеги соседей и скудоумие властей. Чему же учит сие повествование? Увы, ничему.
Я полагал, что, написав историю моей отчины, обрету и славу летописца, и пользу для потомства. Но, перечитывая исписанные листы, вижу лишь одно: люди нигде не меняются. В Горюхине, как и в столице, есть добрые и злые, умные и глупые, пьяницы и труженики. Власть одного спасает, другого губит. Порядок без души есть тиранство, а душа без порядка — разорение.
Ныне, оставив попытки сочинять поэмы и трагедии, я живу в Горюхине тихо, оброк собираю умеренный, к мужикам хожу не с грозою, а с советом — и, признаться, они меня любят более, чем я того заслуживаю. Кормилица моя, ключница и советчица, вздыхает, глядя на мои занятия: «Всё пишешь, батюшка? А написал бы что-нибудь весёлое. А то всё про горе, да про село, да про историю. А история — она, батюшка, как овсяный кисель: вроде сытно, а ложку перевернёшь — течёт».
И я, Иван Петрович Белкин, бывший юнкер, помещик и недоучившийся историк, со всею искренностью подписываюсь под каждым её словом.
А если кто спросит, для чего я всё это писал, — отвечу просто: от нечего делать. Ибо лучшие книги, как и лучшие дела, родятся не от великих замыслов, а от скуки, праздности и любви к родному пепелищу.
Конец
1830 — 1831
Село Горюхино