Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Ежедневные новости

Запечатлеть время: кого Андрей Тарковский считал своими учителями

4 апреля родился Андрей Тарковский — режиссер, для которого кинематограф стал не просто искусством, а способом запечатлеть время. Сын поэта Арсения Тарковского, выпускник ВГИКа, ученик Михаила Ромма, он создал уникальный поэтический язык, отрицавший и голливудский лоск, и монументальную сталинскую эстетику. Но чтобы понять истоки его метода, стоит заглянуть в список мастеров, которых он сам считал эталонами. Абсолютным ориентиром для него был Робер Брессон. «Дневник сельского священника» (Journal d’un curé de campagne, 1950) Тарковский называл великим фильмом, восхищаясь тем, что французский мастер творит исключительно по велению совести, оставаясь чуждым суетных забот. Для Тарковского Брессон оставался тем редким художником, кто выдержал испытание славой и не предал себя. Особенно его поражало ритмическое единство брессоновской «Мушетт» (Mouchette, 1967): там, по словам Тарковского, каждый кадр словно снят одновременно шестьюстами камерами — настолько они едины, наполнены одним ритмом
Фото: РИА Новости, Sputnik
Фото: РИА Новости, Sputnik

4 апреля родился Андрей Тарковский — режиссер, для которого кинематограф стал не просто искусством, а способом запечатлеть время. Сын поэта Арсения Тарковского, выпускник ВГИКа, ученик Михаила Ромма, он создал уникальный поэтический язык, отрицавший и голливудский лоск, и монументальную сталинскую эстетику. Но чтобы понять истоки его метода, стоит заглянуть в список мастеров, которых он сам считал эталонами.

Абсолютным ориентиром для него был Робер Брессон. «Дневник сельского священника» (Journal d’un curé de campagne, 1950) Тарковский называл великим фильмом, восхищаясь тем, что французский мастер творит исключительно по велению совести, оставаясь чуждым суетных забот. Для Тарковского Брессон оставался тем редким художником, кто выдержал испытание славой и не предал себя. Особенно его поражало ритмическое единство брессоновской «Мушетт» (Mouchette, 1967): там, по словам Тарковского, каждый кадр словно снят одновременно шестьюстами камерами — настолько они едины, наполнены одним ритмом и одним чувством. Это и есть та самая цельность, к которой стремился сам режиссер в «Андрее Рублеве» или «Зеркале».

«Персону» (Persona, 1966) Ингмара Бергмана Тарковский пересматривал многократно, и каждый раз фильм открывался ему заново — от первоначального непонимания до восторга. Он понял, что в этом — свобода искусства: произведение живет независимо от автора, позволяя зрителю найти близкое себе. А в «Шепотах и криках» (Viskningar och rop, 1972) его трогала сцена внезапного прилива родственной близости между сестрами — настолько мимолетная и хрупкая, что она лишь острее оттеняла общую невозможность примирения. Для Тарковского Бергман был мастером щемящего ощущения пробужденной человечности, которое не длится долго, но запоминается навсегда.

В «Назарине» (Nazarín, 1958) Луиса Бунюэля Тарковский восхищался финальным символом с ананасом — тонкой библейской параллелью (женщина, подающая воду Христу на Голгофе), которая считывается даже зрителем, незнакомым с Евангелием. Но при этом Бунюэль был для Тарковского примером осторожного обращения с символами. В сюрреалистическом «Андалузском псе» (Un chien andalou, 1929) режиссера подкупало то, что дохлый осел в рояле — это именно образ, а не плоская метафора, не претенциозная загадка, а живая ткань сна.

«Сладкая жизнь» (La Dolce Vita, 1960) Федерико Феллини, по мнению Тарковского, рисковала устареть вместе с утратой своей актуальности и сиюминутности. А вот «8 ½» (Otto e mezzo, 1963) не стареет, потому что Феллини сосредотачивается на внутренних, личных проблемах, не беря на себя роль судьи общества. Для Тарковского вечность в кино рождается не из злободневности темы, а из глубины авторского самораскрытия.

Из отечественного кино Тарковский выделял «Ивана Грозного» (1945, 1958) Сергея Эйзенштейна. Казалось бы, Эйзенштейн придавал большое значение монтажу, а Тарковский всегда проповедовал внутрикадровое время, отрицая монтаж как главное средство выразительности. Но в «Иване Грозном» его поражало именно музыкально-ритмическое построение. Здесь он чувствовал ту строгую закономерность, которая роднит кино с музыкой. Это напоминание о том, что великий режиссер не отрицает технику — он отрицает бездумный штамп.

Из современников Тарковский высоко ценил эксперимент. «Тени» (Shadows, 1959) Джона Кассаветиса — уникальная картина, где драматургия родилась из самой импровизации, из природы материала. Это был для него пример антисхематичности, живой жизни на экране. А в картине Алексея Германа «Двадцать дней без войны» (1976) он находил поразительные эпизоды (митинг на заводе в Ташкенте), доказывая, что талант чувствовать важнее формального знания эпохи.

Сам Тарковский остался в истории как бескомпромиссный режиссер. Но его вкус был широк: от брессоновского аскетизма до бунюэлевского сюрреализма, от бергмановской экзистенциальной боли до кассаветисовской импровизации. Он учил не копировать этих мастеров, а учиться у них главному — верности своей совести и ощущению того самого запечатленного времени, которое не подвластно старению. Именно поэтому мы до сих пор всматриваемся в его фильмы.

Понравилась публикация? Жмите «Нравится» и делитесь с друзьями!

Вас также может заинтересовать:

Вечный «Расемон»: как Куросава покорил Венецию и изменил мировое кино

Микеланджело Антониони: «Ночь» — вечный шедевр об одиночестве

Путь мастера: Михаил Ромм — от «Пышки» до «Обыкновенного фашизма»

Больше новостей — на сайте Ежедневные новости.

Ежедневные новости в соцсетях: ВКонтакте, Одноклассники, Telegram

Читайте, обсуждайте, комментируйте, делитесь мнением — нам важно ваше участие!

Подписывайтесь на канал, чтобы не пропустить новые публикации!

© Ежедневные новости, 2026