Телефон я нашла под диваном в его комнате – за ножкой, куда закатился, видно, давно. Артём уехал семнадцать дней назад. Я уже успела убраться у него два раза, а телефон всё лежал там себе, накрытый пылью с одного боку.
Я подняла его. На чехле была наклейка – выцветшая такая, синяя с белыми буквами «Арт». Я сама ему её клеила, ещё в девятом классе, когда он получил первый телефон и сразу же потерял его в школьной раздевалке. «Чтобы нашли и вернули», – сказала я. «Мам, это не работает так», – сказал он. Но наклейка осталась.
Держалась на одном уголке. Я провела по ней пальцем и подумала: когда он вообще стал таким взрослым?
Потом пошла за коробкой – надо было завернуть, отправить почтой. Он без телефона сидит. Я уже написала ему об этом, он ответил «не нужно, справляюсь». Но я всё равно решила послать. Мало ли.
Нашла пупырчатую плёнку. Стала заматывать. Хотела проверить, включается ли – вдруг разрядился за эти дни, неловко отдавать на почту мёртвый аппарат. Нажала кнопку сбоку.
Экран зажёгся.
И я нажала не туда.
***
Три строчки. Я прочитала три строчки – и закрыла.
Не потому что там было что-то страшное. Потому что стало понятно: там есть что-то, чего я не знаю. А не знаю – значит, он не хотел, чтобы я знала.
Я положила телефон на тумбочку у его кровати. Встала. Вышла из комнаты.
Три строчки – это очень мало. Это почти ничего. Но у меня внутри уже что-то сдвинулось, как бывает, когда таблица не сходится и ты ещё не нашла ошибку, но уже чувствуешь – она есть.
Я проработала бухгалтером двадцать лет. Я умею слышать несовпадение раньше, чем вижу его глазами.
Вечером Артём позвонил сам. Голос был нормальный – такой же, как всегда. Рассказывал про пары, про соседа по комнате, который храпит и с которым они уже договорились по очереди занимать стол. Смеялся. Я смеялась тоже.
– Мам, ты как?
– Хорошо, – сказала я.
И это была правда. Почти.
***
На следующий день телефон лежал там же. Я убиралась у него в комнате, вытерла тумбочку вокруг него. Не взяла.
Я говорила себе: я не буду читать чужую переписку. Это его жизнь. Ему двадцать два года, он взрослый человек, и у него есть право на что-то, о чём мать не знает.
Я в это верила. Честно верила. Я вообще старалась не быть той матерью, которая звонит каждый день и спрашивает, поел ли. Я звонила через день. Иногда через два.
Но телефон лежал там.
И три строчки никуда не делись.
Я понимала, что они означали. Не содержание – содержания я почти не помнила, буквально обрывки. Но тон. Интонацию. Когда читаешь, даже не вникая, ты всё равно чувствуешь – это важный разговор или пустой. Этот был важный.
Я позвонила подруге Галине, мы говорили час, она рассказывала про свою дочь и её мужа, я слушала и думала не об этом.
На третий день до меня дошло, чего я боюсь.
Не того, что узнаю что-то плохое. А того, что не узнаю – и что-то случится. И я буду стоять потом и думать: телефон же лежал. Три строчки же были. Я же чувствовала.
Я – бухгалтер. Я не верю в предчувствия, я верю в цифры и факты. Но факт был: у сына что-то есть. И я его не знаю.
***
На четвёртый день я взяла телефон.
Села на его кровать. Посмотрела на выцветшую наклейку. Один уголок совсем отошёл.
– Прости, – сказала я вслух – не ему, никому, просто чтобы слышать собственный голос.
И открыла.
Переписка была длинная. Я не читала всё – листала быстро, не задерживаясь на деталях, искала что-то конкретное. Не знала что именно, но знала, что пойму, когда найду.
И нашла.
Посередине, среди обычных сообщений, была фраза. Артём писал кому-то – имя в контактах стояло «Макс» – про что-то, что у него происходило, я не стала вникать в подробности, но дальше было вот что:
«Мама не знает. Лучше пусть не знает, пока я не разберусь».
Я остановилась.
Перечитала.
«Мама не знает. Лучше пусть не знает, пока я не разберусь».
Я сидела и глядела в эти слова, и что-то во мне медленно менялось. Как меняется картинка, когда долго смотришь на одно место и вдруг видишь другое.
Я думала, что он прячется от меня. А он прятал меня.
Это – другое. Это совсем другое.
Он знает меня. Знает, что я начну звонить каждый день, перестану спать, буду предлагать приехать, буду говорить «я всё устрою» – потому что именно так я устроена, я не умею иначе. Он знает это и думает: пусть не знает, пока я не разберусь. Пока не смогу сказать ей что-то конкретное, а не просто «у меня проблемы».
Двадцать два года. Он думает обо мне в момент своей собственной беды.
Я не могла решить – плакать или смеяться. Я, кажется, делала и то, и то – немного.
Какая-то часть меня хотела позвонить ему прямо сейчас, сказать: «Я знаю. Я случайно прочитала. Рассказывай». Но это было бы неправильно. Он выбрал время. Он сказал себе: пока не разберусь. Значит, он разбирается. Значит, у него есть план, есть ход.
Моя задача была – не разрушить это.
Я открыла контакты. Нашла «Макс». Написала.
«Максим, это мама Артёма. Я обнаружила его телефон. Не прошу рассказывать ничего. Только передай ему: я рядом. Когда будет готов – я здесь. Не тороплю».
Отправила.
Закрыла переписку.
Посмотрела на телефон в руках. На выцветшую наклейку с одним отставшим уголком.
Я не стала заматывать его в пупырчатую плёнку. Не стала класть в коробку. Поставила назад на тумбочку.
Пусть лежит.
Я поднялась, вышла из его комнаты, прикрыла дверь.
На кухне поставила чайник. Стояла и смотрела в окно – считала секунды до гула.
Семнадцать дней назад он уехал. И я думала, что теперь всё – я его знала, а теперь буду только догонять, только ждать, когда он сам захочет рассказать. Думала, что вот оно, то самое одиночество, о котором все говорят: дети уходят, и ты остаёшься с квартирой, с его комнатой, с наклейкой на чехле.
А оказалось – нет.
Он думал обо мне. Все эти дни, пока я не знала и боялась, – он думал обо мне.
Чайник закипел.
Я налила кружку, взяла её двумя руками – пальцы у меня всегда мёрзнут осенью, с этим ничего не поделаешь – и подумала: ничего. Справится. Он умеет.
Телефон в соседней комнате молчал.
Я пила чай и ждала.