Я стоял у гроба и считал людей.
Не специально. Просто руки занять было нечем, а смотреть на неё — не мог. Смотрел на лица. Коллеги Людмилы. Соседка Вера с третьего этажа. Наша дочь Оксана — в чёрном платье, которое я никогда не видел. Откуда-то взяла. Зять держал её за плечи.
Потом пришли они.
Трое. По отдельности. С интервалом минут в пятнадцать — будто договорились не пересекаться у ворот. Первый — лет шестидесяти, в тёмном пальто, седой. Второй — моложе, высокий, с бородой. Третий — примерно мой возраст, грузный, с палочкой. Каждый нёс белые хризантемы. Каждый подходил к гробу один. Стоял — долго, не как те, кто просто отдаёт долг. Стоял как человек, которому есть что сказать.
Я не знал ни одного из них.
Тридцать один год мы прожили с Людмилой. Тридцать один. Я думал, что знаю всех, кто ей близок. Я думал, что вообще знаю её жизнь — где работала, с кем дружила, кому звонила по вечерам. Думал.
Оксана потом спросила — ты знаешь, кто они?
Я сказал: наверное, с работы.
Она посмотрела на меня. Ничего не ответила.
Тот разговор я вспоминал ещё долго. Не слова — взгляд. Она знала что-то, чего я не знал. Или просто видела то, что я не хотел видеть. Я не стал спрашивать тогда. Подумал: потом. После. Когда всё осядет.
Дневник я найду через месяц.
---
Людмила умерла в четверг, в начале октября. Инсульт. Скорая приехала минут через двадцать пять — я засёк время, не понимая зачем. Просто смотрел на часы и считал. Они работали быстро, говорили что-то между собой, меня не замечали. Я стоял в дверях спальни и мешал.
Потом — больница. Потом — три дня. Потом — кладбище на окраине, где уже лежат её родители.
После похорон я вернулся домой один.
Оксана предлагала остаться. Я сказал — не надо. Она уехала с зятем около восьми вечера, и я сел на кухне. На столе стояли тарелки, которые принесли соседи. Холодец, пирог с капустой, ещё что-то в фольге. Я не притронулся. Сидел и смотрел в окно.
За окном был двор. Обычный двор нашей девятиэтажки — скамейки, детская горка, машины вдоль бордюра. Фонарь мигал у подъезда — давно так делал, я всё собирался написать в управляющую компанию. Не написал. Теперь тем более не напишу.
Мы прожили в этой квартире двадцать два года. Людмила не хотела сюда переезжать — говорила, далеко от метро. Потом привыкла. Потом говорила — зато тихо, зато двор зелёный.
Я думал об этом, сидя у окна. О переезде двадцать два года назад. О том, что она привыкла.
О трёх мужчинах с белыми цветами — не думал. Гнал. Говорил себе: не сейчас.
---
Дневник лежал в нижнем ящике комода — под зимними свитерами, в обувной коробке из-под её сапог. Я нашёл его случайно. Разбирал вещи — Оксана попросила не тянуть, говорила: папа, тебе будет легче, если не откладывать. Я не спорил.
Коробку я не собирался открывать. Просто переставил — и она упала. Из неё выпал дневник и ещё какие-то бумаги. Я поднял.
Обычная тетрадь в клетку. Синяя обложка, потрёпанная. Людмила вела его от руки — мелким ровным почерком, который я знал с тех пор, когда мы ещё писали друг другу письма. До эпохи телефонов. Я открыл первую страницу. Дата: семь лет назад.
— Ты в порядке? — позвонила Оксана часа через два.
— Да, — ответил я. — Разбираю.
— Папа, не торопись. Я могу приехать.
— Не надо.
Я сидел на полу у комода. Тетрадь лежала на коленях. За окном уже темнело — ноябрь, смеркается рано. Я не включал свет. Читал пока хватало.
Там не было ничего того, чего я ожидал. Не было имён. Не было — «я его люблю», «мы встретились», «он сказал». Ничего такого. Просто записи. Иногда — несколько строчек. Иногда — страница.
Она писала про одиночество.
Не громко, не с обидой — просто как факт. «Саша ушёл на работу в семь. Вернулся в девять. Поел. Смотрел новости. Лёг». Или: «Хотела рассказать про маму — он сказал: ну и что теперь, всё равно не вернёшь. Я не стала продолжать».
Я перечитал эту запись три раза.
Мама Людмилы умерла лет восемь назад. Я помнил тот разговор. Я тогда думал — говорю дельное, говорю чтобы она не застревала в горе. Думал, что помогаю.
Дальше — про Игоря. Так его звала. Без фамилии, просто Игорь. «Сегодня говорили с Игорем два часа. Про маму, про детство, про то, каково быть единственным ребёнком. Он понимает — у него тоже не было братьев». Потом: «Игорь прислал статью про потерю родителей. Сказал: может, поможет. Помогло».
Потом был Дима. Потом — Константин Петрович, которого она называла просто К.П. — пожилой, судя по записям, со сложным здоровьем, с которым они обсуждали книги.
Я отложил тетрадь. Встал. Подошёл к окну.
Во дворе горел фонарь — всё так же мигал. Кто-то выгуливал собаку у детской горки. Жизнь шла.
Может, я сам виноват. Не «может» — наверное. Она несла что-то и искала куда положить, а я каждый раз давал понять: не сейчас, не надо, справимся. Мне казалось — это и есть мужское. Не раскисать. Держать. Я держал. Она молчала рядом — и носила куда-то в другое место.
— Это просто друзья? — спросил я вслух, в пустой комнате.
Никто не ответил.
---
Я дочитал тетрадь в ту же ночь.
Сидел на полу, спиной к комоду, ноги вытянул. Где-то в третьем часу — включил наконец свет, потому что перестал разбирать буквы. Лампа в коридоре — тусклая, Людмила всегда говорила: давай поменяем, а я говорил: нормально светит.
Из соседней квартиры доносился телевизор. Тихо, неразборчиво — ночной эфир. Там жил Николай Степанович, пенсионер, плохо спал. Я знал это — стена тонкая.
За окном изредка шла машина.
Часы в прихожей тикали. Мы купили их ещё в первую квартиру, в девяносто восьмом. Людмила выбирала долго — ходила по магазину и прикладывала к стене. Я тогда злился: ну какие часы, просто возьми любые. Взяла эти. Висят до сих пор.
Я держал тетрадь двумя руками. Обложка была чуть влажной от рук.
Последняя запись — за три недели до смерти. Короткая.
«Сегодня К.П. сказал: ты умеешь слушать. Я удивилась. Дома меня никогда так не называли».
Я поставил тетрадь на пол рядом. Не закрыл — просто поставила.
Вот оно.
Не измена.
Не то, чего я боялся — признаний, тайных встреч, лжи в глаза. Просто три человека, которые разговаривали с моей женой. Слушали её. Отвечали. Делали то, что я, выходит, не делал — или делал так редко, что она перестала пробовать.
Тридцать один год.
Я думал — мы были вместе. Оказалось, она была рядом. Это разные вещи.
Телефон лежал на подоконнике. Я взял его, посмотрел — два часа сорок минут ночи. Хотел позвонить Оксане. Не позвонил. Что бы я сказал.
Просто сидел.
Холодец на столе так и стоял нетронутый.
---
Утром я позвонил Оксане.
Не рассказал про тетрадь. Сказал только: я в порядке, приезжать не надо, скоро сам.
Она помолчала секунду.
— Папа, ты точно в порядке?
— Точно.
Я убрал тетрадь обратно в коробку. Закрыл ящик комода. Не выбросил — не смог. Но и читать ещё раз не стал. Пока не стал.
Те трое — я так и не узнал их имён. Игорь, наверное, был тот высокий с бородой. К.П. — скорее всего, пожилой с палочкой. Третий — не знаю. Может, кто-то из книжного клуба, про который она говорила года четыре назад, а я не запомнил.
Я не искал их. Не хочу смотреть им в глаза.
Не потому что ненавижу. Потому что боюсь увидеть в них то, чем я не был.
Правильно ли она делала — не говорила мне? Наверное, нет. Можно было сказать: Саша, мне не хватает разговора. Можно было. Она не сказала. Я не спросил. Мы оба молчали — по-разному, каждый о своём.
Теперь у неё нет голоса. А у меня — нет возможности ответить.
Иногда думаю: если бы она была жива, я бы спросил. Сел бы за кухонный стол, налил бы чай — и спросил. Про маму её. Про одиночество. Про всё то, что она носила куда-то, лишь бы не ко мне.
Наверное, так думают все, кому уже некого спросить.
Тридцать один год прожили. Я многое помню. И многого — не слышал.
---
Правильно ли она поступала — искала разговора на стороне? Или должна была сказать мужу прямо? А он — виноват, что не слышал?