Рассвет вползал в деревню крадучись: сначала серым, потом розовым, потом золотым. Петухи орали как оглашённые, где-то скрипела калитка, мычала корова - начинался новый день, такой же как вчера, и такой же, как завтра.
Катерина шла домой.
Ноги гудели, глаза слипались, в голове было пусто и звонко, как в колодце, куда бросили камень и ждёшь, когда долетит до воды. Она не знала, что скажет матери. Не знала, что будет делать. Знала только одно: спать. Упасть и спать. А потом... а потом видно будет.
Она толкнула калитку. Прошла через двор. Поднялась на крыльцо. Вошла в избу.
И застыла на пороге.
Мать сидела за столом. Электрическая лампочка под потолком горела, хотя на улице уже светало, розовый рассветный свет пробивался в окно, смешиваясь с жёлтым светом лампы. В руках у матери была бумага. Та самая. С печатью и подписью председателя.
Марфа подняла глаза. Лицо её, осунувшееся за ночь, казалось вырезанным из старого пергамента — столько на нём было морщин, столько прожитых лет. Но глаза... Глаза смотрели не тяжело, как всегда. Они смотрели... Катерина не могла подобрать слово. Просто смотрели. И в этом взгляде было всё: и боль, и прощание, и любовь, которую словами не выскажешь.
- Заходи, - тихо сказала Марфа. - Чего в дверях встала?
Катерина вошла. Остановилась посреди избы. Люба спала на печи, свесив руку тонкую как прутик. Нюра сидела в углу на лавке, смотрела во все глаза и не шевелилась.
- Садись, - кивнула Марфа на лавку, напротив.
Катерина села. Руки положила на колени как школьница.
- На, - Марфа протянула ей бумагу. - Характеристика. Дядь Гриша подписал.
Катерина взяла. Смотрела на печать, на размашистую подпись, на казённые слова: «...характеризуется положительно, трудолюбива, дисциплинированна, достойна...». Буквы плыли перед глазами.
- Мам... - выдохнула она.
- Не перебивай, - оборвала Марфа. Голос её был ровным, без крика, без надрыва. - Я ночь не спала. Думала.
Она помолчала.
- Когда ты маленькая была, — заговорила Марфа, глядя куда-то в угол, на иконы, - я думала: вырастет, замуж выйдет, внуков нарожает. Рядом будет. Помогать станет. А потом мы с отцом состаримся, на завалинке сидеть будем, на внуков глядеть...
Катерина молчала. Слёзы уже подступали к горлу.
- А вышло вон как. - Марфа перевела взгляд на дочь. - Брата твоего нет. Отца схоронила после войны... Одна ты у меня осталась. Думала: удержу. Силой удержу, если надо. А ночью сидела и поняла: если удержу — ты меня ненавидеть будешь. Всю жизнь. И правильно.
- Мама, я бы не...
- Будет, - перебила Марфа. - Я мать, я знаю. - Она вздохнула глубоко, будто поднимала тяжесть. - Я к дяде Грише ночью ходила. Разбудила старика. Он ругался, конечно. А я ему сказала: «Я, говорю, двоих похоронила. Сын на войне, муж после войны... Дочка - всё, что осталось. Пусть лучше живая далеко, чем мёртвая рядом».
Катерина всхлипнула. Слёзы хлынули, потекли по щекам, падали на бумагу, на казённые слова, расплывались на ней тёмными пятнами.
- Мамочка...
- Не реви, - строго сказала Марфа, но губы у неё самой дрожали. - Не реви, говорю. Успеешь ещё нареветься. Там, на целине этой, знаешь, как тяжело будет? Тяжелее, чем здесь. Здесь хоть стены родные, а там — ветер степной да чужие люди.
- Я справлюсь, - сквозь слёзы сказала Катерина.
- Справишься, - кивнула Марфа. - Ты у меня сильная. В меня.
Она встала. Подошла к Катерине. Протянула руку и погладила её по голове. Впервые в жизни. Не по щеке, не по плечу, а по голове, как маленькую, как Любу, как Нюру.
Катерина уткнулась лицом в материн живот, обхватила её за ноги и зарыдала в голос. Всё, что копилось годами, - обида, злость, страх, надежда - всё выходило наружу вместе с этими слезами.
Марфа стояла, гладила её по голове и молчала. Только по её щекам тоже текло. Молча, без всхлипов, без звука.
Нюра сползла с лавки, подошла, прижалась к матери, с другой стороны. Люба проснулась на печи, свесилась, заморгала сонными глазами.
- Мам, а чего Катя плачет?
- Радуется, - тихо сказала Марфа. - Радуется, дочка. Иди сюда.
Утро вползало в избу, золотило стены, играло на иконах в красном углу. Пахло хлебом. Мать, видно, ночью ещё поставила тесто. И ещё чем-то горьким и сладким одновременно - прощанием.
***
Полустанок назывался станцией только на бумаге. Одинокий домик, покрашенный в жёлтое, две скамейки и рельсы, уходящие вдаль, в бесконечность, - они уходили и пропадали за горизонтом, как уходят все дороги. И больше ничего.
Но сегодня здесь было людно.
Эшелон с добровольцами стоял у перрона - товарняк, теплушки, на боках свежей краской выведено: «На целину!», «Комсомольцы - вперёд!». Паровоз пыхтел, выпускал пар, будто тоже волновался. Провожающие толпились у вагонов - бабы в платках, мужики с костылями, ребятишки, вцепившиеся в материн подол.
Катерина стояла у своего вагона - третьего от паровоза. Рядом топтался Алексей, проверял списки, покрикивал. Он был уже не в гимнастёрке, а в простой рубахе, навыпуск, подпоясанной ремнём, и в сапогах. Лицо серьёзное, деловитое, но глаза всё те же - светлые, с хитринкой, с теплотой.
- Катерина, - подошёл он. - Готова?
- Готова, - кивнула она.
Узелок с картошкой и яйцами она сжимала в руке. Мать дала его ещё дома, сунула молча, будто это само собой разумелось. А потом, уже на прощание, тихо сказала, глядя в сторону:
- Там... на дне иконка. Николай Угодник. Спасал наших, и тебя спасёт.
Катерина только сильнее прижала узелок к груди.
Народу всё прибывало. Пришла Зинка, вся в слезах, прижимая к себе младшего. Пришла тётя Дарья - не прощаться, а поглядеть, посудачить, язык почесать. Пришёл дядя Гриша на костылях проковылял к Катерине, протянул руку, сухую, жилистую.
- Ты это... Не серчай, Катюха. Я по-своему, по-дурацки, думал, как лучше. А оно вон как вышло. Счастливо тебе.
- Спасибо, дядь Гриш.
Пришёл Егор. Постоял в стороне, помялся, потом подошёл, глядя в сторону.
- Значит, правда уезжаешь?
- Правда, - Катерина смотрела ему прямо в глаза.
- Дура, - сказал он, но без злости. Скорее растерянно. - Ну, счастливо. Может, вернёшься ещё.
- Может, и вернусь.
Он пожал плечами и отошёл.
А потом Катерина увидела их.
Мать шла по перрону - маленькая, сгорбленная, в сером платке, надвинутом почти до бровей. Рядом, держась за её руку, семенила Люба, а с другой стороны шла Нюра - серьёзная, как всегда, и несла ещё один узелок, поменьше.
Катерина рванула к ним. Подбежала, упала на колени прямо в пыль, обняла Любу, прижала к себе. Люба засмеялась, обхватила её за шею тонкими ручонками.
- Катя, Катя, а ты приедешь? А гостинцы привезёшь?
- Привезу, - шептала Катерина. - Обязательно привезу.
Нюра стояла рядом, не двигаясь. Катерина поднялась, обняла и её. Нюра не заплакала, только прижалась крепко-накрепко и замерла, и Катерина чувствовала, как бьётся её сердечко - часто-часто, как у пойманной птицы.
- Нюр, ты старшая теперь, - сказала Катерина ей в ухо. - Маме помогай. Любу береги. Я писать буду. Каждый месяц. Обещаю.
Нюра кивнула. Глаза у неё были сухие, но губы дрожали.
И тогда Катерина подошла к матери.
Марфа стояла не шелохнувшись. Смотрела на дочь снизу вверх - Катерина была выше на полголовы. Молчала.
- Мама, - сказала Катерина. - Я...
- Молчи, - перебила Марфа. Голос её был хриплым, сорванным. - Всё уже сказано.
Она протянула руку и поправила Катерине платок, хотя платок сидел ровно. Потом сунула ей тот самый узелок, хотя он уже был в её руке. Потом достала из кармана три рубля - мятые, старые, с загнувшимися углами, и засунула в карман Катерининой кофты.
- Мама, не надо...
- Молчи, сказала. - Марфа смотрела на неё. И вдруг быстро, резко - перекрестила. Раз, другой, третий. - Ну, иди. Поезд скоро.
Катерина стояла, не в силах двинуться.
- Иди! - крикнула Марфа. - Не мучай! Иди, пока я не передумала!
Катерина рванулась к вагону. Вскочила на подножку, обернулась.
Мать стояла на перроне — маленькая, сгорбленная фигурка в сером. Нюра прижалась к ней с одной стороны, Люба махала рукой с другой, не понимая, что происходит, просто махала, потому что все машут.
- Я вернусь! - крикнула Катерина. - Я вернусь, мама!
Паровоз дал гудок - протяжно, тоскливо. Дёрнулся. Теплушки лязгнули буферами, заскрипели. Поезд тронулся.
Катерина вцепилась в скобы, высунулась из двери, смотрела не отрываясь.
Мать стояла. Не махала. Просто стояла и смотрела вслед.
Фигурка становилась всё меньше, всё меньше - и вдруг исчезла за поворотом, за пылью, за горизонтом.
***
Теплушка пахла деревом, сеном и ещё чем-то неуловимым - будущим, что ли. Вдоль стен - нары в два яруса, в углу печка-буржуйка, под потолком коптилка. Народу человек двадцать - девчата, парни, все молодые, все с узелками, с мешками, с глазами, которые блестят и никак не могут привыкнуть к тому, что происходит.
Кто-то уже достал гармошку, кто-то затянул песню. Девчата смеялись, парни перешучивались. Жизнь начиналась новая, неизвестная, и от этого было одновременно страшно и весело.
Катерина сидела у раскрытой двери, свесив ноги наружу. Ветер бил в лицо, трепал волосы, выбившиеся из-под платка. Мимо проплывали поля, перелески, деревеньки с покосившимися избами, речушки в осоке, мостки, бабы с коромыслами. Всё это было её - и уже не её.
Рядом присел Алексей.
- Не замёрзнешь?
- Нее, - мотнула головой Катерина. - Жарко.
Он кивнул. Посидел молча. Потом спросил:
- Тяжело?
- Не знаю, - ответила она. - Пока не поняла.
- Поймёшь. Потом. Сейчас не надо.
Она повернулась к нему. В глаза посмотрела - прямо, впервые так прямо.
- А ты чего поехал? Правда, веришь или просто... работа?
Алексей усмехнулся. Помолчал. Потом сказал:
- Я детдомовский. У меня никого нет. А здесь - будут. Вы все. И земля будет. Настоящая. Понимаешь?
- Понимаю, — кивнула Катерина.
Она снова уставилась вдаль. Поля бежали, мелькали, сливались в одну бесконечную ленту.
Мама стояла на перроне, маленькая, в сером платке, и не махала. Просто смотрела. Таким же взглядом она провожала брата.
Катерина зажмурилась. Слёзы снова подступили, но она не позволила им пролиться. Хватит. Наревелась.
Она развязала узелок. Картошка, три яйца варёных, соль в тряпице, краюха хлеба — настоящего, ржаного, с хрустящей корочкой. И в самом низу - маленькая иконка, завёрнутая в чистую тряпочку.
Катерина прижала иконку к губам.
- Я вернусь, - шепнула она. - Обязательно вернусь. За двоих.
Поезд набирал ход. Степь уже начиналась - пока ещё не та, бескрайняя, а так, предчувствие степи, лёгкая рябь на горизонте. Ветер дул сильнее, пахло полынью и дорогой.
Гармошка играла. Девчата пели. Кто-то уже затеял перекличку: «Откуда сама?», «А я из-под Воронежа», «А мы из Саратова». Жизнь строилась заново, из обрывков, из имён, из надежд.
Катерина смотрела вдаль и впервые за много лет не чувствовала вины. Только горечь и надежду, перемешанные в один ком. Горечь - оттого, что мать осталась там, одна, с сёстрами, с нищетой, с вечным страхом. Надежду - оттого, что впереди была степь.
Новая. Чистая. На которой ничего не было, кроме травы.
И она будет первой.
***
Эпилог.
Письмо, ноябрь 1955 года.
«Мама, здравствуй! Это я, Катя. До целины доехали хорошо. Живём пока в палатках, но нам уже обещали бараки к зиме - говорят, к декабрю поставим. Работаем много, руки болят, спина гудит, но я ничего, я крепкая, ты меня такой родила. Земля здесь чёрная, жирная как масло. Говорят, урожаи будут - закачаешься.
Алексей тут, рядом. Комиссаром. Он хороший, мама. Ты не думай ничего, мы просто работаем вместе. Но он... Он добрый. И надёжный. Иногда вечером сидим у костра, разговариваем. Он про детдом рассказывает, я про вас. Слёзы, конечно, но легче.
Нюрке передай, чтоб училась хорошо. Я тут в передвижке читаю «Как закалялась сталь» про Павку Корчагина. Очень хорошая книга. Пусть и она в нашей библиотеке попросит, если есть - обязательно прочитает. Любку целуй за меня каждый вечер. Я скоро пришлю денег, чуть-чуть, сколько смогу. Вы там держитесь.
Мама... Я тебя люблю. Я знаю, мы редко это говорили, всё работа, всё заботы. Но ты не думай, я каждый день про тебя вспоминаю. И про Нюру, и про Любу. И про брата. И про отца - как он после войны сидел на завалинке, всё вдаль смотрел...
Я вернусь. Обязательно вернусь.
Ваша Катя».
***
Конец