Билет лежал в боковом кармане сумки – я туда специально положила, чтобы не забыть. Обратный, на понедельник, шесть утра. Три дня – это было моё решение, и я приняла его ещё в Перми, когда набирала номер ритуального агентства. Приехать. Сделать что надо. Уехать.
Отец умер в среду. Я узнала в четверг утром – позвонила тётя Зина, голос у неё был такой, будто она лично виновата. «Галочка, твой папа». Я ответила: приеду к субботе.
Автобус из города шёл полтора часа. Я смотрела в окно – поля, потом лесополоса, потом снова поля – и думала о том, что нотариус, наверное, принимает не каждый день. Это я умею: думать о практическом, когда практическое думать не о чём.
Посёлок не изменился. То есть изменился, конечно, – новые заборы, другие машины, магазин с вывеской «Удача» там, где раньше был просто «Продукты», – но изменился так, как меняются люди после болезни. Узнать можно, а объяснить что именно не так – нельзя.
Отцовский дом я увидела ещё с дороги. Зелёный, приземистый, с яблоней у ворот, которая за двадцать лет разрослась и теперь накрывала половину двора. Калитка была открыта. Я вошла.
Запах ударил сразу – старое дерево, известь, и ещё что-то, что я бы не смогла назвать словами, но что было именно здесь и нигде больше.
Папа.
Я поставила сумку у порога и долго не двигалась, стоя в прихожей.
На комоде была его шкатулка. Деревянная, потемневшая, с латунной застёжкой. Он хранил там документы, квитанции, что-то важное – я знала это с детства. Я почти взяла её в руки, но не взяла. Потом.
***
Похороны были в субботу.
Народу пришло неожиданно много – отец прожил здесь всю жизнь, его помнили. Тётя Зина стояла рядом со мной и вполголоса называла имена: «Это Петровы, они через квартал», «Это с почты женщина, они дружили». Я кивала. Я почти никого не узнавала.
Фёдора я увидела сразу.
Он стоял напротив, через гроб, в тёмном пиджаке, который был ему чуть велик в плечах. Пятьдесят с чем-то – это уже читалось, но что-то в нём осталось таким же, как было. Я не сразу поняла что. Потом поняла: он был таким же, как всегда держался на людях, – очень прямым, очень тихим, как будто у него есть своё мнение о происходящем, но он не собирается его высказывать.
Левая бровь у него была чуть ниже правой. Я не помнила, что замечала это раньше. Может, не замечала.
Мы встретились взглядами. Он кивнул. Я кивнула.
Всё.
Больше я в его сторону не смотрела. Думала о нотариусе. О том, надо ли продавать дом или можно сдавать. О том, что у меня понедельник в шесть утра и надо не проспать. Я думала о чём угодно.
На поминках тётя Зина разлила борщ и сказала:
– Фёдор-то вон как стоит. Пять лет уже, как Нина умерла, а он ничего. Хозяйство не бросил, пасека у него теперь.
Пасека. Я не знала про пасеку.
– Дети выросли, – добавила тётя Зина. – Старший в области, младший здесь остался. Хорошие дети.
Я ела борщ и молчала. Тётя Зина глядела на меня с тем выражением, с которым смотрят, когда хотят спросить что-то, но не решаются.
– Ты надолго? – спросила она вместо этого.
– До понедельника.
Она кивнула. Больше ничего не спросила.
Домой я вернулась в начале девятого. Второй день, завтра уже воскресенье. Я открыла ящик стола в отцовском кабинете – там были документы, свидетельство о собственности, какие-то старые бумаги. Нотариусу нужно будет всё это.
На комоде стояла шкатулка. Я посмотрела на неё и не тронула. Потом.
***
В воскресенье утром, около половины десятого, кто-то постучал в ворота.
Я выглянула в окно. У забора стоял Фёдор. В руках – банка.
Я вышла. Успела поправить воротник свитера – кончики пальцев к ключице, привычка, – и пошла к калитке.
– Мать просила передать, – сказал он. – Мёд. Гречишный. Она узнала, что ты приехала.
Банка была тёмного стекла, крышка с нарисованной пчелой. Я взяла её двумя руками.
– Спасибо. Передай ей спасибо.
– Передам.
Он не уходил. Я тоже стояла.
– Ты до когда? – спросил он.
– До завтра утром. Рейс в шесть.
Он кивнул – точно так же, как вчера на похоронах. Будто что-то взвесил и оставил при себе.
– Дом будешь продавать?
– Не знаю ещё. Наверное.
– Если надо будет присмотреть, пока решаешь – скажи. Я рядом.
– Хорошо. Спасибо.
Он посмотрел на меня. У него были широкие ладони с поперечной полосой огрубевшей кожи у оснований пальцев – я заметила, когда он держался за штакетник. Руки человека, который двадцать лет работал без выходных.
– Как ты вообще? – спросил он.
Вот этого я не ожидала.
– Нормально, – сказала я. – Работа, жизнь. Всё нормально.
Он посмотрел на меня ещё секунду. Потом кивнул в третий раз – и ушёл по улице, не оборачиваясь.
Я стояла у забора и глядела ему в спину. Он не спросил, почему я не приезжала. Он не сказал ничего о том, что было двадцать лет назад. Он принёс мёд от матери и предложил присмотреть за домом, и всё.
Или как будто он научился жить с тем, что было. А я нет.
Банка стояла на кухонном столе, нераскрытая. Я на неё не смотрела.
***
Шкатулку я открыла вечером.
Хотела только забрать свидетельство о рождении – я вспомнила, что нотариус может попросить. Латунная застёжка поддалась не сразу, я нажала на неё большим пальцем, как, наверное, делал отец тысячу раз.
Свидетельство лежало сверху. Под ним – квитанции, старая карточка медицинская, ещё что-то. И под всем этим – конверты.
Пять штук. Перетянуты аптекарской резинкой.
Я взяла пачку. Перевернула верхний конверт.
Мой адрес. Пермь, улица Комсомольская. Почерк, который я узнала раньше, чем успела прочитать имя отправителя.
Я не сразу всё поняла. Я смотрела на первый, потом на следующий, потом на третий. Пять конвертов. Один почерк. Мой адрес на каждом.
Штемпели.
Октябрь две тысячи четвёртого.
Январь две тысячи пятого.
Март две тысячи пятого.
Июль две тысячи пятого.
Ноябрь две тысячи пятого.
Я сидела на отцовском стуле, и в комнате было очень тихо. Все пять конвертов были нераспечатанные. Клапаны не тронуты. Ни один.
Он написал. Пять раз. Больше года.
Я двадцать лет думала, что он не написал ни слова. Что я уехала – и тишина, и это правильно, и поделом мне. Двадцать лет я жила с этой версией. Уехала с Игорем, которого бросила потом и который бросил меня потом, жила в Перми в своей квартире, где порядок, но не уют, и думала – ну вот, заслуженно.
Он написал пять раз.
Я вскрыла первый конверт – аккуратно, по краю.
Листок в клетку, вырванный из тетради. Крупный почерк, чуть наклонённый вправо, буква «д» с длинным хвостом вниз.
«Галя. Я не знаю, читаешь ли ты это. Наверное, тебе сейчас не до меня. Но я хотел сказать –»
Я читала долго. Потом взяла второй конверт.
Третий.
Четвёртый.
Пятый.
В последнем, ноябрьском, было четыре строчки: «Галя, я понимаю, что ты выбрала. Я не обижаюсь. Но если когда-нибудь захочешь написать – я здесь. Буду здесь».
Четыре строчки и дата: девятнадцатое ноября две тысячи пятого года.
Папа держал их.
Девятнадцать лет.
Он получал их на почте – или, может, почтальон приносила, я не знала как, – он держал в руках, видел адрес, видел почерк, и убирал в шкатулку. Под квитанции. И молчал.
Я сидела долго, глядела на четыре стены кабинета. Папа не был злым. Он был человеком, который думал, что знает лучше, – и всю жизнь думал, что знает лучше. Фёдор – деревенский, без высшего, с хозяйством. А Игорь – из города, с должностью, с перспективами. Папа выбрал бы его в любом случае.
Он и не спрашивал. Он решил за меня.
Я вышла на крыльцо. На улице уже темнело. В конце улицы, за огородами, светилось одно окно – дом Бурминых был отсюда виден.
Завтра в шесть утра рейс.
Ну и что.
***
Утром в понедельник я пошла к нему.
Фёдор вышел сразу – в рабочей куртке, с ключами, явно собирался к пасеке. Он увидел меня и остановился.
– Галя?
– Я нашла письма, – сказала я.
Пауза. Долгая.
– Какие ещё письма, – сказал он. Не вопрос, почти.
– Твои. Пять штук. В шкатулке у папы. Нераспечатанные.
Ключи звякнули. Он опустил руку.
Я поправила воротник – кончики пальцев к ключице, поймала себя на этом – и убрала руку.
– Ты думал, что я читала? – спросила я.
Молчание. Потом:
– Думал.
– Я не читала. Я не знала, что ты вообще писал. Я думала, что ты –
Я замолчала.
– Что я что? – спросил он.
– Что ты отпустил. Без слова.
Он смотрел на меня. Долго – дольше, чем нужно для обычного разговора. Левая бровь у него была чуть ниже правой, и сейчас это было особенно заметно.
– Двадцать лет думала, – сказал он наконец. Не вопрос.
– Двадцать лет.
Он кивнул. Потом посмотрел куда-то в сторону своего огорода.
– И что теперь? – спросил он.
– Не знаю, – сказала я. Это была чистая правда. – У меня рейс в шесть. Сумка собрана.
– Я знаю.
– И работа во вторник.
– Я знаю, – повторил он.
Мы смотрели друг на друга. Между нами был забор – старый, штакетник в некоторых местах просел, – и двадцать лет, и пять писем, которые я держала в руке.
– Оставайся, – сказал он.
Одно слово.
Я смотрела на него. На широкие ладони. На пиджак, который на похоронах был великоват в плечах, а сегодня на нём рабочая куртка, и он выглядит в ней правильно. На то, как он стоял – без лишних слов, как человек, который привык не торопить.
– У меня рейс, – сказала я снова.
– Я знаю.
Я повернулась и пошла домой.
Сумка стояла у двери. Билет в боковом кармане. Я взяла телефон и набрала номер авиакассы.
На кухонном столе стояла банка мёда – тёмная, крышка с нарисованной пчелой, нераскрытая.
– Добрый день, я хотела изменить дату вылета, – сказала я. – Билет на сегодня утром, рейс –
Я назвала номер рейса. Меня переключили. Я ждала.
Потом положила телефон.
Подошла к столу. Взяла банку и открыла крышку.
Запах ударил сразу – густой, тёмный, чуть горьковатый. Гречишный мёд пахнет не так, как цветочный, – в нём есть что-то от поля в конце лета, от того времени, когда уже знаешь, что скоро конец, но ещё не конец.
Билет лежал в боковом кармане сумки. Нетронутый.
Я не стала закрывать банку.