Я стояла в дверях палаты и не решалась войти. Плечи сами поднялись к ушам – старая привычка, от которой так и не удалось избавиться за тридцать четыре года. В медкарте значилось: Рощин Аркадий Львович, восемьдесят один год, последствия ишемического инсульта, паралич нижних конечностей.
Ещё одна фамилия. Ещё один пациент в инвалидной коляске. Три года я работала в пансионате «Сосновый берег», и каждый понедельник начинался одинаково – новая палата, новая карта, руки в перчатках, голос ровный. Я научилась не привязываться. Первой пациенткой была Валентина Сергеевна, семьдесят два года, перелом шейки бедра. Через три месяца она умерла от пневмонии. Я тогда не спала двое суток. Потом поняла: если каждый раз так – меня не хватит на год. И перестала запоминать лица.
Но в этой палате было кое-что непривычное.
На стене, прямо напротив кровати, висела фотография в тёмной деревянной рамке. Молодой мужчина в чёрном фраке, рука вытянута вперёд, корпус развёрнут. Рядом – женщина в платье с широкой юбкой, откинулась назад, и казалось, что она вот-вот упадёт, но его ладонь держала её надёжно. Паркет под ними блестел.
Я перевела взгляд на человека в коляске. Он смотрел на меня. Не на руки, не на бейдж с именем – в глаза.
- Зоя Андреевна? – спросил он. Голос был низкий, с хрипотцой на согласных, и каждое слово он произносил с паузой, будто расставлял акценты.
- Да. Я ваш новый физиотерапевт.
- Новый, – повторил он. И чуть приподнял правую руку. Пальцы – длинные, с увеличенными суставами – описали в воздухе плавный полукруг. – Садитесь, Зоя Андреевна. Мне рассказали, что вы строгая. Это хорошо.
Я поставила сумку на пол и села на стул рядом с тумбочкой. На тумбочке стоял предмет, который я видела только в кино. Деревянный корпус, медная пластина-маятник, шкала с цифрами.
- Это метроном? – спросила я.
- Вингер, тысяча девятьсот шестьдесят второго года, – ответил Аркадий Львович. – Немецкий. Мне его подарил мой педагог, когда я выиграл первый областной турнир.
Он не объяснил, какой турнир. Но фотография на стене говорила за него.
Я открыла медкарту и начала стандартный осмотр. Верхние конечности – подвижность сохранена, амплитуда снижена. Кисти – моторика удовлетворительная. Нижние конечности – без движения. Совсем. Инсульт год назад забрал у него ноги. Забрал быстро и полностью.
- Будем работать с руками и плечевым поясом, – сказала я. – Три раза в неделю. Понедельник, среда, пятница.
- А танцевать? – он спросил это так просто, будто речь шла о чашке чая.
Я подняла глаза от карты.
- Что?
- Нет, – он качнул головой. – Рано. Сначала покажите, на что вы способны как специалист. Потом поговорим.
И улыбнулся. Одними губами, без зубов. Но глаза изменились. В них появилось что-то, чего я не видела у пациентов за три года. Не надежда. Не мольба. Расчёт.
На обратном пути к сестринской я остановилась у доски с расписанием. Написала: «Рощин А.Л. – Пн, Ср, Пт, 10:00». И подумала, что впервые за три года запомнила фамилию с первого раза.
***
Через неделю я знала о нём достаточно.
Аркадий Львович Рощин. Чемпион РСФСР по бальным танцам тысяча девятьсот семидесятого года. Двадцать пять лет ему было тогда – на фотографии в рамке именно тот день. Он выступал до девяносто пятого, пока колено не сдалось. Потом преподавал. Потом вышел на пенсию. Потом жена умерла. Потом дочь уехала в Канаду. Потом – пансионат.
Два года он жил здесь. Первый год ещё ходил. Второй – нет.
Дочь звонила раз в месяц. Он брал трубку, разговаривал ровно, без упрёков. Потом клал телефон и смотрел в окно минут двадцать. Это мне рассказала Римма Тихоновна, когда я заглянула к ней за журналом назначений. Она знала про каждого подопечного – имя, историю, привычки. Тридцать лет в этих стенах.
- Рощин – не как остальные, – сказала она, не поднимая глаз. – Не скандалит, не ноет, не просит лишнего. И не смирился. Есть разница. Другие смиряются. А он – ждёт.
Я не спросила, чего он ждёт.
На занятиях он выполнял упражнения точно. Ни разу не попросил остановиться. Ни разу не пожаловался. Но каждый раз, когда я разминала ему кисти, его пальцы начинали двигаться сами. Не хаотично. Ритмично. По кругу, по дуге, вверх и вниз – так, будто они помнили что-то, чего больше не помнило тело.
В среду я включила музыку через телефон. Просто для фона – мне надо было заполнить карту. Играл вальс. Что-то из Штрауса, я не разбиралась.
Аркадий Львович замер. И его правая рука поднялась.
Не дёрнулась, не напряглась. Поднялась – плавно, как крыло. Пальцы раскрылись, ладонь развернулась вперёд. И он повёл. Невидимую партнёршу. Руками. Сидя в коляске, не двигая ни одной мышцей ниже пояса.
Я перестала писать.
Это было красиво. По-настоящему. Не «мило для его возраста» и не «трогательно для больного». Красиво. Его руки знали, что делают. Пятьдесят шесть лет они вели женщин по паркету, и сейчас, в палате с видом на сосны, они продолжали.
Музыка закончилась. Он опустил руку. Посмотрел на меня.
- Вы никогда не танцевали, – сказал он. Не вопрос. Утверждение.
- Нет, – ответила я. – Не приходилось.
- Не приходилось, – он повторил мои слова, как делал всегда. – Или не было кому научить?
Я промолчала. Он не стал ждать ответа. Вместо этого рассказал сам.
- Мне было четырнадцать, когда мать отвела меня во Дворец культуры. Я не хотел идти. Мальчишки во дворе играли в футбол, а я шёл в зал с зеркалами и паркетом. Три раза сбегал. На четвёртый раз педагог сказал: «Ты будешь великим, потому что ты упрямый». И я остался. Не из-за танцев. Из упрямства.
Он замолчал. Пальцы правой руки описали короткую дугу – привычка, которую я уже узнавала.
- Потом полюбил. Но сначала – просто упрямство.
- В вальсе всё решают первые три секунды. Рука партнёра ложится на лопатку – и вы уже знаете, умеет он или нет. Если умеет – тело расслабляется. Если нет – тело сопротивляется. Вы всю жизнь сопротивляетесь, Зоя Андреевна. Я вижу по плечам.
Мои плечи. Чуть приподняты, чуть вперёд. С детства. Отец пил, мать ушла, когда мне было шесть. Я привыкла ждать удара. Не физического. Просто – удара. Любого. И плечи поднимались сами.
- Я физиотерапевт, – сказала я. – Не партнёрша.
- Пока да.
На следующем занятии, в пятницу, я работала с его плечами – круговые движения, разведение, сопротивление. Он выполнял всё молча. Потом спросил:
- Зоя Андреевна, вы живёте одна?
Я не ответила. Продолжила упражнение. Он понял.
- Я тоже. Но я помню, как было иначе. Это помогает. А вам, наверное, и вспомнить нечего?
Я остановила движение. Посмотрела на него.
- Аркадий Львович, мы здесь не для бесед.
- Конечно. Мы здесь для плечевого пояса.
И всё-таки попросил.
Прямо. Без подготовки.
- Станцуйте со мной, Зоя Андреевна. Один раз. Я поведу – руками. Ноги – ваши.
Я положила полотенце на край кровати.
- Аркадий Львович, это невозможно.
- Почему?
- Потому что я не умею танцевать. Совсем. Не было такого в моей жизни. Ни кружков, ни секций, ни школьных дискотек. Мне было не до этого.
Он кивнул.
- Я знаю. Поэтому и прошу.
- И ещё – это нарушение. Я не могу поднимать вас, нагружать, рисковать.
- Вы не будете меня поднимать. Я буду сидеть. Вы будете стоять рядом. Я возьму вас за руку и покажу, куда ставить ноги. Три минуты.
- Нет, – сказала я. – Простите.
Он не настоял. Не обиделся. Просто посмотрел на фотографию на стене и сказал:
- Подумайте. Я подожду.
***
В понедельник я пришла раньше обычного. До Аркадия Львовича у меня был перерыв, и я сидела в сестринской, пила чай из пластикового стаканчика. Римма Тихоновна – старшая медсестра, тридцать лет в этих стенах – зашла за журналом.
Она ходила по-особенному. Стопы разворачивались наружу, шаг широкий – тридцать лет на ногах по коридорам меняют походку. Мы не дружили. Но уважали друг друга. Она – за то, что я не опаздывала. Я – за то, что она не врала.
- Ты у Рощина занимаешься? – спросила Римма Тихоновна, не поднимая глаз от журнала.
- Да. С марта.
- Он просил тебя о чём-нибудь?
Я поставила стаканчик.
- О танце.
Римма Тихоновна закрыла журнал. И посмотрела на меня.
- Ему недолго, Зоя. Месяц, два. Сердце устало. Кардиолог был в четверг.
Я сжала стаканчик. Пластик хрустнул.
- Он знает?
- Он знал раньше кардиолога. Такие люди чувствуют. Он не просит таблетку. Он просит танец. Ты понимаешь разницу?
Я понимала. И от этого было только тяжелее.
- Я не умею, Римма Тихоновна. Я не смогу. Я его подведу.
Она села напротив. Положила журнал на стол.
- Я здесь дольше, чем ты на свете, Зоя. Видела всякое. Люди перед уходом просят разное. Одни – священника. Другие – чтобы позвонили дочери. Третьи – чтобы открыли окно и дали подышать сосной. Рощин просит танец. Он не просит за себя – он просит за тебя. Чтобы ты запомнила.
Я не поняла. Тогда – не поняла.
- Он бальный танцор. Он пятьдесят лет учил женщин, которые не умели. Тебе нужно только не мешать.
Она взяла журнал и вышла. А я сидела и смотрела на смятый стаканчик в своей руке. Ладонь была сухая и красноватая – от дезинфекции, от работы, от жизни.
Аркадий Львович сказал: «Подумайте. Я подожду».
Но ждать ему было нечего.
Вечером я зашла к нему в палату. Не по расписанию. В обычной одежде – джинсы, свитер, кроссовки. Без перчаток.
Он сидел в коляске у окна. Сосны за стеклом уже потемнели. Метроном стоял на тумбочке. Фотография на стене.
- Аркадий Львович.
Он повернул голову.
- Я буду учиться, – сказала я. – Но мне нужно время. Неделя. И вы мне обещаете: если я не справлюсь – вы не расстроитесь.
- Расстроюсь, – ответил он спокойно. – Но промолчу. Идёт?
Он протянул руку – правую, с длинными пальцами, – и она зависла в воздухе между нами. Не для рукопожатия. Ладонью вверх. Как приглашение. Как договор.
Я коснулась его ладони кончиками пальцев. На секунду. Этого хватило.
Я не улыбнулась. Но плечи опустились.
- Идёт.
Он подъехал к тумбочке. Взял метроном. Завёл пружину. Медная пластина качнулась.
Тик. Тик. Тик.
- Раз-два-три. Раз-два-три. Считайте со мной.
Я считала. Стоя посреди палаты, в кроссовках, без музыки. Просто цифры и тиканье.
- Спина прямо, – сказал он. – Подбородок выше.
Я выпрямилась. Подбородок поднялся.
- Вот так. Запомните: вальс начинается не с ног. С позвоночника. Если спина правильная – ноги найдут дорогу сами.
Он протянул правую руку. Ладонь раскрылась – вверх, как приглашение.
- Положите свою левую руку на мою. Легко. Не держите, не сжимайте. Просто положите.
Я положила. Его ладонь была тёплой. Пальцы – те самые, с увеличенными суставами – сомкнулись вокруг моей кисти. И я почувствовала, как его рука начинает двигаться. Вправо.
- Шаг правой ногой вправо. Небольшой. Как полстопы.
Я шагнула.
- Левую приставить.
Приставила.
- Шаг левой назад.
Шагнула. Неуклюже, слишком далеко.
- Короче. Вальс – не марш. Шаги маленькие. Вы не идёте, вы скользите.
Мы начали заново. Тик. Тик. Тик. Его рука вела мою. Не тянула, не толкала. Вела. Чуть вправо – значит, шаг вправо. Чуть назад – значит, назад. Чуть по кругу – значит, поворот.
Я наступала себе на ноги. Сбивалась. Считала вслух и всё равно путалась.
Он не раздражался.
- Вы думаете ногами, – сказал он через десять минут. – Перестаньте. Думайте рукой. Моя рука знает, куда вам идти. Доверьтесь ей.
Доверьтесь.
Я не умела доверяться. Тридцать четыре года я жила так, чтобы никому не нужно было доверять. Работа. Съёмная однушка в Подольске. Сорок минут на электричке. Ни фотографий на стенах, ни магнитов на холодильнике. Никого, кто мог бы подвести. Никого, кому можно было бы позволить вести.
Но его рука ждала. Тёплая. С длинными пальцами. С памятью пятидесяти шести лет паркета.
Я закрыла глаза. И перестала считать.
Шаг. Ещё шаг. Поворот. Его пальцы чуть сжались – значит, остановка. Чуть потянули влево – значит, налево. Я не думала. Не командовала себе: «правая нога, левая нога». Просто шла за рукой.
- Вот, – сказал он тихо. – Вот так.
Я открыла глаза. Мы описали полный круг. Я стояла на том же месте, откуда начала.
- На сегодня хватит, – сказал Аркадий Львович. И отпустил мою руку. – Завтра повторим. И послезавтра. Через неделю будете готовы.
Я кивнула. Горло перехватило, и я боялась, что голос дрогнет.
- Спасибо, – выдавила я.
- Это мне спасибо, – ответил он. – За ноги.
***
Мы репетировали каждый вечер. Я приходила после смены, переодевалась в раздевалке и шла к нему. Он ждал у окна. Метроном на тумбочке. Медная пластина уже покачивалась – он заводил заранее.
Во вторник он учил меня считать тройками.
- Раз – сильная доля. Два-три – слабые. Раз – вы ставите ногу. Два-три – подбираете. Не наоборот.
В среду – повороты. Я сбилась на третьем и чуть не врезалась в тумбочку. Аркадий Львович рассмеялся. Первый раз за всё время. Короткий, хриплый звук.
- Тумбочка – плохая партнёрша, – сказал он. – Не ведёт.
И объяснил:
- Поворот в вальсе – это не голова ведёт. Это корпус. Голова остаётся, а тело уже там. Потом голова догоняет. Как в жизни. Решение уже принято, а вы ещё думаете.
В четверг он включил музыку. С телефона – я скачала ему Штрауса. «На прекрасном голубом Дунае». Он закрыл глаза, и его руки поднялись. Обе. Левая – ниже, правая – выше, будто он обнимал кого-то невидимого. И повёл. Я стояла в двух шагах и смотрела.
Его лицо изменилось. Разгладилось. Годы ушли. Не все восемьдесят один – но те, которые лежали сверху, самые тяжёлые. Он был сейчас не здесь. Он был на паркете. Тот самый молодой мужчина в чёрном фраке, и партнёрша откидывалась назад, и его ладонь её держала.
Музыка закончилась. Он открыл глаза. Руки опустились.
- Вы смотрели, – сказал он. Не упрёк. Наблюдение.
- Да. – Я помолчала. – Вы красиво танцуете.
- Я не танцую. Я вспоминаю. Это разные вещи. Танцевать – это когда двое. Когда один – это память. Память тоже ценна. Но танец – только вдвоём.
Он помолчал.
- В субботу мы станцуем по-настоящему. Не здесь. В холле. Там паркет.
Холл пансионата. Большие окна, стулья вдоль стен. Там иногда проводили концерты для подопечных. Паркет – старый, потемневший, но настоящий.
- Там могут быть люди, – сказала я.
- Пусть смотрят.
Я прикусила губу.
- Вы уверены, что я готова?
- Нет, – ответил он честно. – Но ваши ноги готовы. А голова вам будет мешать всю жизнь. С этим ничего не сделаешь.
В пятницу я пришла на занятие по расписанию. Обычное ЛФК. Разминка кистей, сгибания, разведения. Он выполнял всё. Но я видела: правая рука двигалась хуже, чем неделю назад. Пальцы не раскрывались полностью. Мизинец подгибался внутрь.
Я ничего не сказала.
Он тоже.
После занятия он попросил:
- Спина прямо, подбородок выше. Покажите.
Я выпрямилась. Подняла подбородок. Руки вдоль тела.
Он смотрел долго. Потом кивнул.
- Завтра. Пять вечера. Холл.
Я вышла из палаты. В коридоре стояла Римма Тихоновна. Она ничего не спросила. Просто стояла, и по её лицу я поняла, что она знает.
- Завтра? – спросила она.
- Завтра.
Римма Тихоновна молча развернулась и пошла по коридору. Стопы наружу, шаг широкий. У двери она остановилась, не оборачиваясь.
- Паркет в холле я вымою. Чтобы не скользил.
И ушла.
Ночью я не могла уснуть. Лежала в своей однушке в Подольске и смотрела в потолок. Квартира была пустой. Без вещей, без следов, без жизни. Три года я существовала здесь – и ни один угол не стал моим. Ни одна полка не запомнила мою руку. Я жила так, чтобы уйти в любой момент и ничего не оставить. Как вода – прошла и нет следа.
Аркадий Львович жил иначе. Он оставлял следы. На каждой женщине, которую научил танцевать. На каждом ученике. На фотографии, где молодой человек в чёрном фраке ведёт партнёршу по паркету. Его руки запоминали – и передавали.
Я повернулась на бок. Ладони лежали на подушке. Широкие, с короткими ровными ногтями. Рабочие руки. Руки, которые разминают, растягивают, поддерживают. Но не ведут. Не приглашают. Не держат так, чтобы другой человек мог откинуться назад и не упасть.
Завтра мои ноги станут его ногами. И его руки поведут меня туда, куда я сама никогда бы не пошла.
Я вспомнила, что сказала Римма Тихоновна. «Он не просит за себя – он просит за тебя. Чтобы ты запомнила». Теперь я поняла. Он не хотел станцевать в последний раз. Он хотел, чтобы я станцевала в первый.
Это было страшно. По-настоящему.
***
Суббота. Пять вечера. Холл.
Я пришла в час и не могла дождаться. Смена тянулась. Пациенты, карты, упражнения – всё как обычно, но внутри меня стучал метроном. Раз-два-три. Раз-два-три.
Без четверти пять я переоделась. Юбка – единственная, которая у меня была, тёмно-синяя, чуть ниже колен. Я купила её два года назад на свадьбу коллеги и ни разу с тех пор не доставала. Туфли на низком каблуке. Волосы собрала.
В холле было пусто. Римма Тихоновна постаралась – раньше обычного закончила обходы, увела подопечных в столовую. Паркет блестел. Кто-то его вымыл. Большие окна. За ними – сосны и серое мартовское небо.
В пять ровно послышался стук колёс по коридору. Аркадий Львович въехал в холл сам. Коляска двигалась ровно. Он был в рубашке – белой, с запонками. Я не видела на нём рубашки прежде. Всегда – трикотажная кофта, мягкая, удобная. Сегодня – белая рубашка. И на коленях лежал метроном.
Он остановился у стены. Посмотрел на паркет. Потом – на меня.
- Хорошая юбка, – сказал он. – Для вальса нужна юбка. Штаны не дают того ощущения.
Я подошла ближе. Ноги не дрожали. Руки – да. Чуть-чуть.
Он поставил метроном на стул рядом с коляской. Завёл. Медная пластина качнулась.
Тик. Тик. Тик.
- Встаньте справа от меня. Лицом к окну.
Я встала.
- Левую руку – на мою правую. Как на репетициях. Легко.
Я положила руку. Его пальцы сомкнулись. Тёплые. Но слабее, чем в понедельник. Я это почувствовала. И он почувствовал, что я почувствовала.
- Не надо, – сказал он. – Не жалейте. Танцуйте.
Правой рукой он потянулся и нажал на телефон, лежавший на подлокотнике. Зазвучал Штраус. «На прекрасном голубом Дунае». Вступление. Скрипки. И пауза перед первой долей.
- Раз.
Его рука повела мою вправо. Я шагнула. Правой ногой. Маленький шаг, как он учил.
- Два-три.
Левая приставилась. Я сделала ещё шаг назад.
И мы пошли.
Его рука рисовала маршрут. Вправо – шаг. По кругу – поворот. Вперёд – я отступала. Назад – я шла к нему. Он сидел в коляске, и его верхняя половина танцевала. Плечи двигались, корпус разворачивался, голова чуть наклонялась – всё то, что он делал пятьдесят шесть лет, его тело помнило. Я была его ногами. Его продолжением. Его нижняя половина, которую украла болезнь.
Паркет скользил под туфлями. Я не считала. Не думала. Шла за его рукой. Вправо. По кругу. Мимо окон с соснами. Мимо стульев вдоль стен. Через весь холл и обратно.
Три минуты.
Три минуты, которые стоили пятидесяти шести лет тренировок. Его тренировок. Не моих. Я просто слушала. Его руку. Его ритм. Его жизнь, которая текла через ладонь в мою ладонь и дальше – в ноги, в пол, в паркет.
Музыка замедлилась. Финальный аккорд. Его рука остановилась.
Я стояла перед ним. Юбка чуть колыхалась. Сердце стучало быстро. Но плечи – мои вечно приподнятые, вечно напряжённые плечи – были внизу. Опущены. Впервые.
Он смотрел на меня. И я увидела на его лице то самое выражение. То, с фотографии. Молодой мужчина в чёрном фраке, который знает, что он лучший на этом паркете. Что его руки не ошибутся. Что партнёрша может откинуться назад – и он удержит.
- Спасибо, – сказал он. – Это был хороший вальс.
- Я всё делала неправильно, – ответила я. Голос дрожал.
- Нет. Вы делали единственное, что нужно было делать. Вы доверились. Остальное – мелочи.
Он отпустил мою руку. И сказал то, что я запомнила навсегда.
- Теперь вы умеете вальс, Зоя Андреевна. Это – моё наследство. Когда будете танцевать – часть меня танцует с вами.
Я стояла посреди холла. Тик. Тик. Тик. Метроном отсчитывал пустые доли. Штраус молчал.
- Заберите его, – Аркадий Львович кивнул на метроном. – Он вам нужнее.
- Нет, – сказала я.
- Зоя Андреевна. Заберите.
Он развернул коляску и поехал к выходу. В дверях остановился.
- Спина прямо. Подбородок выше. Вы же помните.
И уехал.
Я осталась одна. Паркет. Окна. Сосны. Серое мартовское небо. И медная пластина, которая тикала, тикала, тикала.
Я взяла метроном. Прижала к себе. Деревянный корпус был тёплым – нагрелся от его рук.
На следующий день я пришла к нему на обычное занятие. Он был в трикотажной кофте, как обычно. Белая рубашка висела в шкафу – он убрал её сам. Мы занимались по расписанию: разминка кистей, сгибания, сопротивление. Он не говорил о танце. Я тоже. Как будто ничего не произошло.
Но я видела – он стал тише. Не грустнее. Тише. Как человек, который сделал то, что собирался, и теперь может отпустить.
На выходных я не поехала домой. Осталась в пансионате, дежурила за коллегу. Проходила мимо его палаты вечером. Дверь была приоткрыта. Он сидел у окна и смотрел на сосны. Руки лежали на подлокотниках. Пальцы не двигались.
Метроном стоял у меня в сумке.
Две недели мы занимались как прежде. Он выполнял упражнения. Я фиксировала результаты. Правая кисть слабела – это было видно по замерам. Я не говорила ему цифры. Он не спрашивал.
В среду он сказал:
- Зоя Андреевна. Спасибо, что не жалеете.
- Я вас не жалею, – ответила я.
- Именно поэтому и спасибо.
В апреле Аркадий Львович Рощин уснул и не проснулся. Римма Тихоновна позвонила мне в шесть утра. Голос был ровный – она привыкла за тридцать лет.
- Рощин ушёл ночью. Во сне.
Я положила трубку, села на кровать и просидела час. Не плакала. Просто сидела. За окном просыпался Подольск – гудели машины, кто-то хлопнул подъездной дверью. Обычное апрельское утро. Мир не изменился. А я – да.
В понедельник я зашла в его палату. Кровать была застелена. Тумбочка пуста. Фотографию забрала дочь – приехала из Канады, оформила документы за два дня и улетела обратно. Римма Тихоновна рассказала, что дочь плакала в коридоре, но в палату зашла с сухими глазами. Забрала рамку, альбом, рубашку с запонками. Коляску оставила.
На полке в моей пустой квартире стоял метроном. Деревянный корпус. Медная пластина. Вингер, тысяча девятьсот шестьдесят второго года. Немецкий. Подарок педагога за первый областной турнир.
Я встала. Подошла к полке. Завела пружину.
Тик. Тик. Тик.
Спина прямо. Подбородок выше.
Раз-два-три.
Я шагнула правой ногой. Маленький шаг. Как он учил. Левую приставила. Шаг назад.
Моя квартира – пустая, без фотографий и магнитов – впервые стала не пустой. Потому что в ней танцевали двое. Я – ногами. И он – руками. Теми самыми. Длинные пальцы, увеличенные суставы, плавный полукруг в воздухе.
Часть его танцевала со мной.
И будет танцевать всегда.