В прошлый раз я рассказывала про Ван Гога, Шагала, Врубеля, Моне и Петрова-Водкина. И после этого ко мне в голову пришли ещё четверо. Не потому, что они менее важны. Просто когда я писала те тексты, я думала в одном направлении, а эти ребята остались где-то на периферии. И теперь я хочу это исправить.
Сегодняшний текст будет про художников, которых я открыла для себя не сразу. Кого-то я долго не понимала. Кого-то даже отвергала. Но в итоге каждый из них нашёл путь к моему сердцу. И теперь я не представляю своей жизни без их картин.
Эдвард Мунк: человек, который не побоялся заглянуть в бездну и рассказать об этом
Начну с того, кого я долго избегала. Честно, я боялась Мунка. Его знаменитый «Крик» висел у меня перед глазами в каком-то учебнике по искусству, и каждый раз, когда я открывала эту страницу, мне становилось не по себе. Этот персонаж на переднем плане — безликий, безволосый, с открытым ртом, с руками, прижатыми к голове — казался мне воплощением всего самого страшного, что может случиться с человеком. Я думала: зачем мне это? Зачем мне смотреть на чужую панику? У меня своей хватает.
Но время шло, и я всё чаще возвращалась к Мунку. Потому что в какой-то момент я поняла: этот человек написал не просто крик. Он написал то, что каждый из нас когда-то чувствовал. Помните это состояние, когда всё внутри сжимается, когда мир становится слишком громким, слишком ярким, слишком… невыносимым? Когда хочется закричать, но голоса нет, и ты просто стоишь, и внутри всё разрывается? Мунк это нарисовал. И не просто нарисовал — он сделал это так точно, что через сто с лишним лет любой, кто видит эту картину, узнаёт в ней себя.
Я потом много читала про него. Как он рос в Норвегии, в семье, где смерть была частой гостьей. Мать умерла, когда ему было пять. Сестра умерла в пятнадцать — тоже от туберкулёза. Другую сестру поместили в психиатрическую лечебницу. Сам он болел, много болел, и отец, который был религиозным до фанатизма, внушал детям, что болезни — это наказание за грехи. Представляете, каково расти в таком аду?
И при этом Мунк не сломался. Он взял свой страх, свою тревогу, свою боль — и превратил их в искусство. Он говорил: «Я не пишу то, что вижу. Я пишу то, что видел». И это очень важная для меня фраза. Потому что он не копировал реальность. Он пропускал её через себя. Через свои чувства, через свою память, через свой внутренний мир. И на выходе получалось нечто, что резонирует с любым человеком, который хоть раз в жизни чувствовал одиночество, страх, отчаяние.
У него есть ещё одна картина, которую я люблю не меньше «Крика». Называется «Мадонна». На ней изображена женщина в ореоле, почти как святая, но при этом — совершенно земная. Она изогнулась в каком-то странном, почти болезненном движении, у неё закрыты глаза, и вокруг неё — тени. Это картина о жизни и смерти одновременно. О том, что зачатие — это акт, который несёт в себе и любовь, и боль, и продолжение рода, и неизбежный конец. Мунк не боялся показывать эти сложные вещи. Он говорил о том, о чём другие предпочитали молчать.
Для меня Мунк — это художник, который разрешил мне не быть «позитивной». Понимаете, в нашей культуре часто считается, что надо быть оптимистом, надо улыбаться, надо «не ныть». А Мунк говорит: можно быть другим. Можно показывать свою тревогу. Можно рисовать свои кошмары. И это не слабость. Это, наоборот, огромная смелость.
Эгон Шиле: художник, который показал мне, что уродство может быть красивым
Следующий художник — тот, о ком я узнала совершенно случайно, и этот случай перевернул моё представление о красоте. Эгон Шиле. Австриец, проживший всего двадцать восемь лет, но успевший оставить след, который не сотрётся никогда.
Я впервые увидела его работы в каком-то арт-журнале, который мне дала подруга. Открыла страницу и… опешила. Эти искажённые тела, эти неестественные позы, эти худые, угловатые фигуры, которые больше напоминали скелеты, чем живых людей. Лица с огромными глазами, полными тоски. Пальцы, вывернутые под невозможными углами. Я тогда подумала: это что, вообще искусство? Почему кто-то хочет смотреть на такое?
А потом я узнала его историю. Шиле был учеником Густава Климта — того самого, который писал роскошных, золотых, украшенных женщин. Но Шиле пошёл своим путём. Он отказался от красоты в привычном смысле слова. Он решил показывать правду. И эта правда была жёсткой.
Он писал себя. Он писал свою жену. Он писал девушек, которых приглашал в мастерскую. И все эти тела — измождённые, угловатые, с выступающими рёбрами, с неестественными изгибами — казались криком о чём-то. О том, что тело — это не просто красивая оболочка. Это сосуд боли, страсти, жизни, которая утекает сквозь пальцы.
В 1912 году его арестовали. Обвинили в том, что он показывал «непристойные» рисунки несовершеннолетним. На самом деле это был политический заказ — местные жители не любили художника, который вёл себя слишком свободно и чьи работы они считали порнографическими. Шиле провёл в тюрьме три недели. В камере он нарисовал себя — худого, бледного, с пустым взглядом. И эта картина, «Автопортрет в тюрьме», для меня — одна из самых честных в истории искусства. Потому что он не пытается выглядеть героически. Он просто показывает, как ему страшно и больно.
Шиле умер от испанки в 1918 году. Ему было двадцать восемь. Его жена, которая была на шестом месяце беременности, умерла за три дня до него. И когда я думаю о том, что он успел создать за эти годы, у меня голова идёт кругом. Тысячи рисунков, сотни картин. И все они — об одном: о том, что жизнь коротка, что тело уязвимо, что смерть всегда рядом. Но при этом — какая-то невероятная, почти животная жажда жизни. Он любил каждую линию, каждый изгиб, каждую тень на этом бренном теле. Он любил жизнь настолько сильно, что даже её неприглядные стороны превращал в искусство.
Для меня Шиле стал откровением. Он научил меня, что не нужно прятать свою «некрасивость». Что можно быть угловатым, неловким, не таким, как все. И это может быть искусством. Это может быть тем, за что тебя будут помнить через сто лет.
Василий Кандинский: человек, который открыл мне музыку цвета
А теперь — полная смена регистра. От Шиле, который весь в телесном, в человеческом, в болезненно-конкретном, я перехожу к художнику, который вообще отказался от предметности. Василий Кандинский. Человек, который придумал абстракцию. Ну, или один из тех, кто её придумал. И долгое время я думала, что это не моё.
Честно? Я не понимала абстракцию. Смотрела на эти пятна, линии, круги и думала: ну что здесь можно увидеть? Где сюжет? Где смысл? Кажется, многие проходят через этот этап — когда ты считаешь, что искусство должно что-то изображать. Должно быть понятным. Должно рассказывать историю. А если оно не рассказывает — значит, это обман, пустышка.
Но потом я прочитала книгу Кандинского «О духовном в искусстве». И там было место, где он рассказывает, как впервые увидел одну из своих картин, стоящую на боку. Он не узнал её. Но она его потрясла. Он увидел не предметы, а краски, формы, линии — и они заиграли, задышали, зазвучали. И в этот момент он понял: искусство не обязано изображать что-то узнаваемое. Оно может быть чистым выражением внутреннего мира.
Кандинский был не просто художником. Он был мыслителем. Он родился в Москве, изучал право и экономику, а потом в тридцать лет бросил всё и уехал в Мюнхен учиться живописи. Представляете, какая смелость? В тридцать лет, имея учёную степень, перспективную карьеру, он говорит: всё, я хочу рисовать.
И потом он создал язык, которого до него не существовало. Он придумал, как переводить музыку в цвет. Как выражать звук через линию. Как передавать эмоции без единого узнаваемого предмета. Его «Композиции» — это не просто абстрактные пятна. Это симфонии. Это то, что можно «слышать» глазами.
Для меня Кандинский стал освободителем. Он показал, что можно творить, не оглядываясь на реальность. Что можно создавать миры, которых никто никогда не видел. Что самое главное в искусстве — не то, насколько оно похоже на что-то, а то, насколько оно честно.
Франсиско Гойя: старик, который показал мне, что тьма бывает разной
Последний в этой подборке — художник, которого я открыла для себя совсем недавно. И это открытие было как удар под дых. Франсиско Гойя. Испанец, который начинал как придворный художник, писал роскошные портреты знати, а закончил тем, что создал самые мрачные картины в истории искусства.
Я раньше знала только его ранние работы — «Маха обнажённая», «Маха одетая», весёлые картоны для королевских гобеленов, где изображены беззаботные испанцы, играющие в игры, гуляющие, флиртующие. Всё такое лёгкое, воздушное, солнечное. И я думала: ну да, приятный художник, ничего особенного.
А потом я увидела его поздние работы. Чёрные картины. Их он написал уже глубоким стариком, после тяжёлой болезни, которая лишила его слуха, после войны с Наполеоном, которую он видел своими глазами, после того, как Испания была разорена и уничтожена. Он поселился в доме за пределами Мадрида, расписал стены своих комнат фресками — и эти фрески были такими страшными, что когда я их увидела, у меня мурашки побежали по коже.
«Сатурн, пожирающий своего сына». Огромный, обезумевший бог, который жрёт собственного ребёнка. Глаза выпучены, рот разорван, тело сжимается в конвульсиях. Это не мифологическая сцена. Это метафора. Человеческой жестокости. Войны. Власти, которая пожирает своих. Или, может быть, старости, которая пожирает молодость. Или смерти, которая пожирает жизнь. Толковать можно по-разному, но суть одна: это ужас. Чистый, беспримесный ужас.
А рядом — «Собака, полузарытая в песок». Это вообще странная картина. На ней почти ничего нет — только собачья голова, которая смотрит вверх, и всё остальное — пустота, песок, тёмное небо. И эта собака… она смотрит куда-то туда, откуда нет спасения. Она не может выбраться. Она просто ждёт. И эта картина, при всей своей простоте, действует на меня сильнее, чем любой хоррор. Потому что она о том, что каждый из нас когда-то оказывается в такой ситуации. Когда помощи нет. Когда остаётся только смотреть и ждать.
Я много думала о том, почему Гойя пошёл в эту тьму. Почему не остановился на лёгких, приятных, коммерчески успешных портретах. И мне кажется, я нашла ответ. Потому что он был честным. Он видел, что происходит вокруг: война, насилие, глупость, жестокость. И он не мог сделать вид, что ничего не происходит. Он не мог писать красивых дам в кружевах, когда его страну раздирали на части.
Он создал серию офортов «Бедствия войны». Там есть сцена, где французские солдаты насилуют испанских женщин. Есть сцена, где повешенных крестьян рубят на куски. Есть сцена, где женщина с младенцем падает в пропасть. Гойя не придумывал эти сюжеты. Он их видел. И он их нарисовал. Потому что считал, что искусство обязано свидетельствовать. Обязано говорить правду, какой бы страшной она ни была.