Найти в Дзене
Путь к сердцу

Девочка, которая потеряла имя.

Меня часто спрашивают: «А не страшно ли заглядывать в прошлые жизни? Не слишком ли тяжело видеть чужую боль?» Но за годы практики я понял одно: страшно не смотреть — страшно носить эту боль в себе, не понимая её природы.
Алена пришла ко мне холодным мартовским вечером. Ей было тридцать восемь. Взрослая женщина, мать двоих детей, успешный архитектор. Но когда она снимала пальто в прихожей, я

Меня часто спрашивают: «А не страшно ли заглядывать в прошлые жизни? Не слишком ли тяжело видеть чужую боль?» Но за годы практики я понял одно: страшно не смотреть — страшно носить эту боль в себе, не понимая её природы.

Алена пришла ко мне холодным мартовским вечером. Ей было тридцать восемь. Взрослая женщина, мать двоих детей, успешный архитектор. Но когда она снимала пальто в прихожей, я заметил, как дрожат её руки. Она села в кресло напротив и долго молчала, теребя край шарфа.

— Знаете, — наконец произнесла она, — я живу как в клетке. На работе боюсь рта раскрыть, хотя проекты у меня сильные. Когда в школе сына вызывают к доске — у меня сердце останавливается. Но самое странное... самое страшное — это моя фамилия. Стоит кому-то назвать меня по имени-отчеству в очереди или в кафе, я вздрагиваю так, что подпрыгиваю на месте. Будто сейчас должно случиться что-то непоправимое. И лифты... я по лестнице на девятый этаж хожу, потому что в кабине задыхаюсь.

Она говорила тихо, с трудом подбирая слова, словно каждое давалось ей с усилием. Я предложил попробовать регресс — мягкое путешествие вглубь себя, чтобы найти истоки этих страхов.

Мы начали. Алена закрыла глаза, дыхание стало ровным, глубоким. Я видел, как её лицо постепенно расслаблялось, черты становились моложе, беззащитнее. Она словно растворялась во времени.

— Я вижу зелень... — голос её звучал отстранённо, как у ребёнка, который рассказывает сон. — Много зелени, деревья, хата белая с синей каймой. Это Западная Беларусь. Я маленькая, лет восемь. У меня есть братик, Янек. Ему три. Он белобрысый, вихрастый, смеётся всё время. Мама печёт хлеб в печи, пахнет так вкусно... Отец чинит упряжь, насвистывает. Мы сидим все вместе за столом, папа говорит: «Осенью пойдёшь в школу, дочка. Будешь учиться, вырастешь — учительницей станешь».

На губах Алены появилась лёгкая улыбка. И вдруг улыбка погасла, сменилась гримасой ужаса. Тело напряглось, руки вцепились в подлокотники.

— Шум... Гул с неба. Крики на улице: «Немцы!» Они везде. Врываются во двор. Папа хватает топор... — голос сорвался. — Не надо, папочка, не надо! Он ударил одного, убил... но их много. Выстрелы. Папа падает. Мама бежит к нему, кричит... ещё выстрелы. Она рядом с ним. Лежат. А я стою и смотрю. Хочу закричать, позвать на помощь, но из горла не выходит ни звука. Ни одного звука. Только тишина внутри.

Алена заплакала во сне. Слёзы текли по щекам, но тело оставалось неподвижным. Я мягко попросил подсознание вести её дальше.

— Нас с Янеком и другими детьми грузят в машину. Едем долго. Потом лагерь, колючка, вышки. Нас выстраивают. Немец с бумагой выкрикивает фамилии. Когда очередь доходит до меня: «Ковальчук!» — я вздрагиваю всем телом. Думаю: это в последний раз, когда меня зовут по имени. Дальше будут только цифры. И правда: дают нашивку с номером. Я больше не Мария. Я — 748.

Вот оно. Та самая фамилия, от которой Алена вздрагивала в этой жизни. Подсознание помнило: после имени приходила смерть.

— Янека... — голос Алены стал совсем детским, жалобным. — Янека забрали сразу. Он маленький, не работник. Их повели за барак. Я видела яму, большую яму. Туда бросали детей. Живых. Янек кричал: «Сестра! Сестра!» Я рванулась к нему, но меня держали. Их засыпали землёй. Он звал меня, пока земля не закрыла рот...

Я сжал кулаки, чтобы сохранить профессиональное спокойствие. Такое невозможно слушать равнодушно. Но нужно было вести её дальше, к завершению той жизни.

— Я таскаю мешки с вещами. Они тяжёлые, а кормят раз в день баландой. С каждым днём сил всё меньше. В один день я не смогла поднять мешок — упала. Меня пинали, но я не встала. Тогда нас, таких слабых, собрали — несколько детей — и повели в длинный барак без окон. Дверь захлопнулась. Стало трудно дышать: в стены пустили газ. Я задыхалась, но в этот раз не боялась. Потому что это конец. Это свобода. Я почувствовала, как тело стало лёгким, и всё исчезло.

Алена глубоко вздохнула, расслабилась. Я дал ей время побыть в этом покое, а потом мягко вернул в настоящее.

-2

Она открыла глаза и долго смотрела на меня, словно не понимая, где находится. Потом выдохнула:

— Это было не сон... я всё чувствовала. И теперь понимаю, почему меня душит лифт — это тот барак. Почему я вздрагиваю от своей фамилии — за ней всегда следовало что-то страшное. И почему не могу говорить на публике — тогда я онемела от ужаса и молчала до самой смерти.

Мы проработали ту травму. В регрессе я попросил её встретиться с той девочкой Марией, с Янеком, с родителями. Она смогла обнять их, попрощаться, выплакать то, что не выплакала семьдесят лет. Она сказала им: «Я буду жить за вас. Я буду говорить за вас. Ваша история не будет забыта».

Я часто думаю о той девочке из Западной Беларуси, о тысячах таких же детей, чьи имена заменили номера, а потом стерли навсегда. Но память живёт в нас. Она живёт в наших страхах, в наших внезапных слезах, в нашей необъяснимой боли. И наша задача — не просто исцелить себя, но и сделать так, чтобы ни один ребёнок — в России, на Ближнем Востоке, в любой точке мира — никогда не узнал, каково это: слышать свою фамилию в последний раз.

-3

Дети не должны страдать. Никогда. Это то, что мы обязаны передать будущему.