«Семь одиночеств» Роберта Уилсона пережили его самого
В литовском Национальном драматическом театре в Каунасе сыграли премьеру последнего спектакля умершего в прошлом году великого театрального режиссера и художника Роберта Уилсона «Семь одиночеств». Побывавшая на спектакле Эсфирь Штейнбок, как и другие зрители мемориального спектакля, вышла из зала не в печали, а в радости.
Собственно говоря, последних спектаклей Роберта Уилсона два. Первый из них — опера «Тристан и Изольда», вышедшая недавно в Оперном театре Любляны (“Ъ” писал о ней 16 февраля). «Семь одиночеств» — вторая из тех постановок, над которыми Уилсон работал в последние месяцы своей жизни, уже точно зная, что ему не суждено увидеть премьеры. И именно эти спектакли он просил своих помощников и друзей непременно привести к зрителю.
Для людей, плохо знающих метод работы покойного гения, это может показаться странным: как может театральный спектакль, работа на которым обычно кипит прямо перед премьерой, быть «подписан» режиссером, который ушел из жизни больше полугода назад? Но Уилсон всегда ставил в несколько этапов, заранее придумывая, рисуя и расписывая партитуру спектакля. Так что по его сложенным в своего рода комплексный сценарий эскизам опытные ассистенты смогли довести репетиционный «полуфабрикат» до состояния готового продукта.
Спектакль будет жить в двух версиях: соратник Уилсона, режиссер и драматург Карл Шемин к маю сделает еще и польский вариант «Семи одиночеств», в театре города Торуни.
Именно такая коллаборация не случайна: спектакль поставлен по фрагментам поэзии польско-литовского поэта Оскара Милоша (не путать с Нобелевским лауреатом Чеславом Милошем, который, впрочем, был родственником Оскара). Родившись в 1877 году на территории нынешней Белоруссии, Милош большую часть жизни прожил во Франции, писал на французском, а умер накануне Второй мировой, в 1939-м. Самой своей биографией он словно воплощает идею культурного интернационализма, которая во многом определила и творчество Уилсона, американца по рождению, создавшего собственный язык театра — своего рода «эсперанто», вобравшее множество направлений и культур, но не принадлежавшее ни одной из них, универсальное и загадочное.
Мозаика из поэзии Милоша, рассуждавшего о тайне человеческого существования, о жизни и смерти и о смысле бытия, непроста для рационального восприятия. (В текстах есть и «зацепки» — например, одна из частей посвящена истории Дон Жуана.) Уилсон отрицал театр литературы, он никогда не «вчитывался» в авторов, но искал для себя импульсы — больше в ритмах, чем в смыслах. Последний из его спектаклей кажется едва ли не самым «текстовым». В начале «Семи одиночеств» Уилсон словно сдерживает себя, обрушивая на зрителя почти в полной темноте длинные куски сложных текстов. Но ему важно, что из этой тьмы постепенно материализуется главный герой спектакля, Поэт. Ему предстоит обнаружить собственного двойника, попасть в женский мир, пройти сквозь природные стихии и прочие испытания — не обрести покой, но превратить испытания в опыт. Это обывателю достаточно своего банального одиночества, а художнику их нужно много, и магическое число «семь» подойдет.
Перемешивая в звуковой нарезке классику и поп-музыку, Уилсон создает визуальный ряд, в котором ни разу нельзя предсказать, что чему придет на смену.
Он то добавляет к статичной, симметричной визуальной инсталляции все новые и новые элементы (люстры, женские платья, цветовые пятна и т. д.), то отпускает всю сценическую картину в движение, причем разные элементы ее «плывут» из одной кулисы в другую с разными скоростями. Где-то мелькает что-то похожее на московские «Сказки Пушкина» Уилсона, где-то — на берлинские «Сонеты Шекспира». Любопытно, что в нескольких своих поздних спектаклях Уилсон использовал видеопроекции, словно возвращаясь к своим ранним экспериментам. Вот и в финальных «одиночествах» одна из сильнейших сцен — крушение огромного айсберга, показанное на заднике-экране и становящееся метафорой тотального разочарования Поэта. В другой, не менее впечатляющей, ангел убивает пришедшего к нему путника с чемоданом, хотя перед этим, казалось, дарил ему искомую надежду. Что же, каждый раз отправляя зрителей в своего рода путешествие на другую планету, Роберт Уилсон никогда не обманывал и не дарил лишних иллюзий.
Огненно-красный ангел, проходящий по авансцене перед финалом, открывает нам последнюю картину Уилсона — белый, будто ледяной, пейзаж, в котором навсегда застыли человек, животные и растения. Они все кажутся объектами, но появляется Поэт — и тогда человек, медведь, обезьяна и пеликан оживают, как в волшебном сне. И свет опять творит чудеса и легко управляет всеми трансформациями пространства. Конечно, весь мир, подаренный Уилсоном, был похож на сон. Здесь же, вслушиваясь в слова Милоша, особенно выделяешь для себя строчки о том, что и вход, и выход из этого мира — лабиринты. Будем верить, что Уилсон просто скрылся в лабиринте. И все-таки последнее, что оставляет нам режиссер,— это гримаса. Когда персонажи по старой театральной привычке выходят перед зрителями попрощаться, седой рассказчик в фартуке, начинавший «Семь одиночеств», сидя перед занавесом на стуле,— наверное, отец материи и создатель всего сущего — успевает перед темнотой просто состроить публике рожу. Роберт Уилсон попрощался с нами так, как только он один и мог: не раскрыв ни одной своей тайны, не пообещав вернуться и озорно подмигнув в последнюю секунду.
Держите новости при себе. Присоединяйтесь к Telegram «Коммерсанта».