В сентябре 2009 года я ехала в командировку в Усть-Кут — небольшой город в Иркутской области.
Работала тогда в проектном институте, мы делали геодезическую съёмку под новый участок трубопровода. Командировка была долгая, скучная и холодная: сибирский сентябрь — это уже почти зима, трава жёлтая, по ночам до минус пяти.
В Усть-Куте я остановилась в ведомственной гостинице. Двухместный номер, я одна. Работа начиналась в восемь утра, заканчивалась в шесть вечера. Вечерами было нечего делать, и я ходила в столовую на первом этаже, где кормили сытно и дёшево, и разговаривала с персоналом.
Там я и познакомилась с Геннадием Афанасьевичем Горевым. Ему было за семьдесят, он работал сторожем при гостинице — ночные смены, три через три. Маленький, сухой, с лицом, задублённым настолько, что возраст угадывался с трудом. Пил чай из термоса, читал газеты. Разговаривать любил.
На третий вечер он рассказал мне про деревню Тарасово.
Тарасово стояло в семидесяти километрах к северо-востоку от Усть-Кута, на берегу небольшой таёжной реки — притока Лены. Деревня была родовая: пять семей, все Тарасовы или их родственники. Охотники, рыболовы, некоторые держали скот. Места глухие, зимой дороги не было вообще, только зимник.
В марте 1962 года из Тарасово перестали выходить на связь. Рация была одна — в доме старосты Семёна Тарасова. Сначала подумали: поломалась. Через две недели тишины отправили нарочного из ближайшего леспромхоза — посёлок Маньково, двенадцать километров пешком по насту.
Нарочный вернулся той же ночью.
По его словам — Геннадий Афанасьевич пересказывал это медленно, без выражения, как что-то давно обдуманное. Дома целые, печи тёплые, в некоторых избах огонь в очаге ещё не погас. На столе у Тарасовых стояла еда: вчерашние щи в горшке, хлеб накрыт тряпицей. Людей не было.
Всех. Тридцать один человек. Взрослые, дети, старики.
Пропали.
Я слушала и пила чай. За окном столовой шёл мелкий сибирский дождь, темно, фонари на улице Кирова отражались в луже у крыльца.
— Искали? — спросила я.
— Искали, — сказал Горев. — Военные приходили. Из Иркутска следователь. Три недели прочёсывали тайгу. Нашли следы — вышли из деревни со стороны леса, метров триста, и потерялись. Снег был глубокий, след должен был держаться. Но исчез. Как будто люди поднялись в воздух.
— А что говорили? Версии?
— Официально — замёрзли. Вышли из деревни по какой-то причине и замёрзли. Тела не нашли, потому что тайга большая.
Он помолчал.
— Неофициально люди говорили разное. Что в те зимы в этих местах что-то происходило. Несколько охотников из Манькова тоже плохо кончили — один с промысла не вернулся, двое вернулись, но говорить отказывались. Один потом сказал участковому, что видел в тайге что-то, чего видеть не должен. И замолчал навсегда. Буквально замолчал. Год не разговаривал, потом помер.
Когда нарочный из Манькова зашёл в тарасовский погреб , он нашёл там ребёнка. Мальчику было лет шесть или семь. Он сидел в углу на мешках с зерном, поджав колени к груди, и смотрел в стену. На окрик не реагировал. На прикосновение — вздрогнул, но не обернулся. Глаза были открыты, слёзы шли непрерывно. Мальчика забрали в Маньково, потом в Усть-Кут. Он оказался Колей Тарасовым, шести лет, внуком старосты. Документы нашли в деревне. Родители, братья, все родственники — в числе тридцати одного пропавшего.
Коля не говорил. Врачи осматривали — физически здоров, голосовые связки в порядке. Просто не говорил. Его определили в детский дом в Братске. Там он прожил до восемнадцати лет — тихий, аккуратный, ни с кем не конфликтовал, учился средне. Вышел, устроился работать на лесозавод, жил один, соседей чурался. Никто никогда не слышал от него ни слова.
Так прошло сорок с лишним лет.
В 2007 году Николай Тарасов попал в больницу в Братске с инсультом. Ему было тогда пятьдесят два года. Несколько дней лежал без сознания. Когда пришёл в себя, дежурная медсестра подошла к нему, чтобы спросить, как он себя чувствует.
И он заговорил. Первый раз за сорок шесть лет.
Сказал одну фразу. Медсестра запомнила её. Потом рассказала главврачу, тот передал в милицию.
Фраза была такая: «Они пришли, когда отец открыл дверь хлева».
Больше он не сказал ничего. Через три дня умер от повторного инсульта.
Горев допил чай из термоса и сложил газету.
— Кто они? — спросила я.
— Этого он не сказал, — ответил Горев. — Или не знал. Ему шесть лет было. Он, видимо, сидел в погребе и слышал что там происходило.
Я смотрела в окно.
— А отец открыл дверь хлева, потому что там что-то случилось?
— Вот именно, — сказал Горев. — Вот именно.
Он встал, застегнул телогрейку, взял термос.
— В ту зиму, — сказал он уже у двери, — несколько охотников из разных деревень видели следы вокруг хлевов. Не медвежьи. Не волчьи. Большие. Никто не мог определить, чьи. Охотники следы знают хорошо. А эти — нет.
Он вышел. Я осталась сидеть в пустой столовой.
За окном всё так же шёл дождь. Фонари на улице Кирова горели ровно. Кто-то прошёл мимо окна в плаще, быстро, не поднимая головы.
Я допила чай. Пошла в номер. Проверила замок на двери.