Я не помнил, как выбежал на улицу. Кажется, дверь реанимации хлопнула о стену, медсестра что‑то крикнула мне вслед, но слова тонули в гуле в ушах. Ноги сами донесли до ближайшей бетонной тумбы у входа. Я сел, уткнулся лицом в ладони — и просто разорвался изнутри.
— Родных вызовите, — сказал мне час назад врач. — Надо быть готовыми к разным исходам.
«Разные исходы» — так красиво он назвал то, что я слышал в голове простым словом: конец. Для мамы, которая ещё вчера ругалась из‑за холодного супа и обещала «сама всё сделать, не мешай».
Слёзы текли сами. Я давно так не плакал — с всхлипами, с этим противным комком в горле, как подросток, а не взрослый мужик под сорок. Воздух был густой, пах чем‑то больничным: йод, хлорка, табак с «курилки» за углом.
— Не надо так, милок, душу рвать, — раздалось вдруг у меня за спиной. Голос — хрипловатый, старческий, но удивительно уверенный. — Она ещё пошумит у тебя на кухне.
Я вздрогнул так, что чуть не свалился с тумбы. Обернулся — и на секунду действительно обомлел.
Передо мной стояла та самая старуха, которую я уже три дня подряд видел у ворот больницы. В цветастом платке, длинной юбке до земли, с такой же неизменной авоськой в руках. Иногда она сидела на лавочке, иногда медленно обходила курящих, предлагая «посмотреть судьбу» за «что не жалко».
— Вы кто вообще? — выдохнул я грубее, чем хотел. — И откуда знаете, кто «она»?
Старуха фыркнула, перекрестилась на здание больницы и только потом взглянула на меня. Глаза — выцветшие, серые, но цепкие.
— Я тут всех вижу, — сказала она. — И кто идёт с надеждой, и кто — уже без. Ты с надеждой ещё. Это видно. Только страх всё забил.
Я усмехнулся криво:
— Вы гадалка, да? Сейчас начнёте рассказывать, что «вижу, вижу: на вас порча, милок, несите деньги, будем снимать».
Её лицо резко посуровело.
— Денег мне от тебя не надо, — отрезала она. — Ты мне уже заплатил.
— Чем это ещё? — я даже оглянулся: вдруг это какая‑то скрытая камера, розыгрыш?
Старуха чуть наклонилась вперёд, вгляделась в меня внимательнее.
— Три дня назад, — сказала она медленно, как будто вспоминая, — ты зашёл вот в тот ларёк, — она кивнула в сторону киоска с пирожками, — и купил два чебурека. Один съел сразу, второй отдал мальчишке с гипсом на руке. Помнишь?
Я моргнул. Картина всплыла мгновенно: маленький пацан с белым гипсом, который жадно смотрел на витрину и шмыгал носом. Я действительно купил ему чебурек — на автомате, даже не задумавшись.
— Ну… было дело, — пробормотал я.
— А я на него смотрела, — кивнула старуха. — И подумала: вот, значит, ещё один из тех, кто по доброй воле делится. Есть с кем работать. Так что не переживай, своё ты уже отдал. Слушай теперь.
Я хотел сказать, что не верю ни в какие «работы» и «долги вселенной». Хотел отмахнуться, уйти обратно, выпросить у врачей хоть какие‑то новости. Но ноги почему‑то не двигались. Было ощущение, что если сейчас уйду, потом буду жалеть.
— Ладно, — выдохнул я. — Говорите.
Она удовлетворённо кивнула, опустилась рядом со мной на тумбу, тяжело, со звуком, будто старый шкаф поставили на место. Из авоськи достала какой‑то старый платок, развернула его — внутри оказалась маленькая колода затёртых до блеска карт.
— Я не таролог, — будто прочитав мои мысли, сказала она. — И не из этих, что по телевизору. Я… — она задумалась, подбирая слово, — переводчик. Мне показывают, я — пересказываю. Как уж могу.
Она не стала раскладывать карты по всем правилам. Сняла три верхние и положила передо мной прямо на бетон: одна с потёртым солнцем, вторая — с башней, третья — с женщиной, сидящей на стуле с чашей в руках.
— Ну вот, — пробормотала старуха. — Как и думала.
— Что «как и думала»? — раздражённо спросил я. — У меня там мама на грани, а вы загадками…
— Не на грани, — спокойно перебила она. — На перепутье. Это разные вещи. — Она тыкнула костлявым пальцем в карту с башней. — Вот это — то, что уже случилось. Обрушение. Твой мир развалился, потому что тебе сверху напомнили: ты не бессмертный. — Пальцем перешла на солнце. — А это — то, что ещё возможно. Тепло, жизнь. Но без вот этого, — она похлопала по карте с женщиной, — не обойтись.
— И кто это? — я кивнул на «женщину с чашей». — Медсестра? Реаниматолог?
— Это ты, милок, — улыбнулась она уголком губ. — Хочешь ты того или нет.
Я не выдержал.
— Простите, но это какой‑то бред, — вспыхнул я. — Как я вообще могу на что‑то повлиять? Там врачи, аппараты, препараты. Я никто. Я только могу здесь сидеть и… — голос сорвался.
Старуха посмотрела на меня долгим, очень человеческим взглядом — без мистики, без театра.
— Вот в этом и ошибка ваша, городских, — тихо сказала она. — Думаете, если рук к телу не прикладываете, то и влияния нет. Вон, — махнула рукой в сторону окон больницы, — сколько там людей лежит. Некоторые месяцами. И у многих — ни одного, кто вот так под окнами посидит, слёзы попереведёт. Ты думаешь, они не чувствуют? Чувствуют. Слабее — сильнее, но чувствуют. Даже когда в коме. Может, особенно тогда.
Я вспомнил маму, как она, ещё в сознании, хватала меня за руку и просила не уходить. Как потом, уже с трубкой в горле, смотрела мутным взглядом, но явно отзываясь, когда я говорил ей что‑то про дачу, про розы, про её нелепые любимые сериалы.
— Но сейчас меня туда не пустят, — выдохнул я. — Даже в реанимацию не пускают.
— Так иди по‑другому, — пожала плечами гадалка. — Ты ведь не только телом живёшь, верно?
Я хотел спорить, но внутри болезненно кольнуло: когда‑то, в детстве, я и правда верил, что можно «докричаться» до мамы, даже если она на работе, достаточно сильно захотеть. Она потом удивлялась: «Я, говорит, села — и вдруг вспомнила тебя. Ты что, звал?»
— Что вы предлагаете? Молитвы читать? — спросил я с насмешкой, которая звучала уже слабее.
— Хотя бы, — кивнула она. — Можешь по‑своему. Не умеешь молиться — рассказывай ей всё, что не успел. Прощения попроси за то, о чём до сих пор думаешь. Поблагодари за то, что стыдно благодарить. Это и будет твоя чаша. Понимаешь?
Я посмотрел на карту с женщиной и чашей — и вдруг увидел в ней что‑то своё: не богиню и не святую, а обычного человека, который просто держит в руках то, что налили.
— И что, — спросил я глухо, — от этого врачей больше станет? Или лекарства подешевеют?
— Нет, — честно ответила старуха. — Но иногда, когда человек внутри перестаёт рваться, он даёт место тем самым лекарствам. Организм — штука хитрая. Сам знаешь. Ты же, небось, не первый год в больницах.
Я кивнул. Сколько раз он видел, как двое с одинаковыми диагнозами идут по разным траекториям: один вцепился в жизнь зубами, другой сдался ещё до операции.
— Хорошо, — сказал я неожиданно даже для себя. — Допустим, я попробую. Но… зачем вы мне всё это говорите? Вы же обычно… — я запнулся.
— «Деньги берёте»? — она усмехнулась. — Беру. У кого есть. У кого нет — беру другое. С тебя — вот то, что ты мальчишке отдал. Добровольно, не думая. Это уже оплата. Остальное — не моё дело. Я просто мимо шла и услышала, как у тебя там внутри всё трещит. Жалко стало.
Мы ещё немного посидели молча. Потом она собрала карты, завязала платок, поднялась, опираясь на палочку.
— Если вдруг… — начал я, не зная, как продолжить.
— Если вдруг — зайду сама, — перебила она. — Я тут всё равно каждый день. Но, честно говоря, — она посмотрела на меня пристально, — думаю, что встретимся мы в другой раз и по другому поводу. Ты тогда уже не плакать будешь, а ругаться, что мама опять всё переставила на кухне.
Она сказала это так буднично, что я, сам не веря, усмехнулся.
— Посмотрим, — пробормотал я.
— Обязательно, — кивнула она и, развернувшись, медленно пошла к воротам. Я проводил её взглядом до самого перехода. Потом поднялся, вытер рукавом лицо, вдохнул — и пошёл обратно в больницу.
Время в коридоре реанимации течёт иначе. Минуты растягиваются, сутки сжимаются. Я сидел на жёстком стуле, смотрел на белую дверь и тихо говорил — не зная, слышит ли меня кто‑то, кроме собственных демонов.
Я вспоминал, как в школе орал на маму за старый телефон. Как не приехал к ней на день рождения, потому что «совещание важнее». Как раздражался, когда она в третий раз за день звонила «просто спросить, как дела». Говорил ей, что устал, что люблю, что не умею это показывать.
Перечислял всё, за что благодарен: за жареную картошку ночами, за её вечные «возьми шапку», за то, что в студенчестве она ехала через весь город просто, чтобы привезти мне кастрюлю борща.
Я говорил до хрипоты. Иногда медсестра выглядывала из‑за двери, бросала на меня взгляд и исчезала. Один раз подошёл врач, сказал: «Состояние стабильно тяжёлое, без отрицательной динамики». Для меня это прозвучало как «она держится».
Я не знаю, сколько прошло времени. Может, час, может, три. В какой‑то момент глаза сами закрылись, голова откинулась к стене. Я провалился в мутный сон, где ходил по бесконечным больничным коридорам и искал нужную палату.
Разбудил меня тихий голос:
— Вы… сын Анны Сергеевны?
Я вскочил. Передо мной стояла молодая врач‑реаниматолог, которую я уже видел раньше.
— Да, — хрипло ответил я. — Что с ней?
Она улыбнулась уголками губ — устало, но тепло.
— Мы только что её интубацию сняли, она дышит сама. Показатели понемногу выравниваются. Это, конечно, ещё не победа, но… сегодня мы её в реанимации не потеряли. И это уже очень много.
Меня качнуло. Я ухватился за подоконник.
— То есть… — язык заплетался. — Она… выживет?
— Шансов стало больше, чем было утром, — честно сказала врач. — А дальше — как она, как организм. Как вы. Не расслабляйтесь.
Я кивнул, чувствуя, как к горлу снова подступают слёзы — на этот раз другие.
— Можно… увидеть её? — прошептал я.
— Минут на пять, — предупредила она. — Только спокойно, хорошо?
Я вошёл в палату, подошёл к маминой кровати. Она была бледная, худая, но уже не «отключённая». Глаза приоткрылись, сфокусировались на мне. Губы дрогнули.
— Чего ревёшь, дурень, — прохрипела она еле слышно, но с привычной интонацией. — Я ещё за тебя не всё сказала.
Я рассмеялся и заплакал одновременно.
— Хорошо, что не всё, — выдохнул я. — У меня тоже список.
Через неделю её перевели в обычную палату. Через месяц — в реабилитацию. Через три — она уже ругалась, что я «не так ведро вынес» и «почему опять посуда в раковине, сколько можно».
Иногда, когда она особенно разгоралась, я ловил себя на том, что улыбаюсь.
— Чего лыбишься? — подозрительно спрашивала мама.
— Ничего, — отмахивался я. — Просто рад слышать, как ты мне нервы портишь.
Однажды, возвращаясь от неё домой, я прошёл мимо ворот больницы и специально стал искать глазами знакомую фигуру в платке. Не было. Ни на лавочке, ни у входа, ни у ворот. Несколько дней подряд я заходил туда — так, «случайно». Старухи не было.
Спустя ещё неделю я увидел её совсем в другом месте — на рынке, в очереди за картошкой. Та же авоська, тот же платок. Она выбирала морковь, споря с продавщицей.
— Здравствуйте, — сказал я, подойдя ближе.
Она обернулась, прищурилась, будто пытаясь вспомнить.
— Ну, здравствуй, — кивнула. — Узнаю. Ты тот, который думал, что всё кончено.
— Не кончено, — сказал я. — Она… лучше. Говорит, ругается. Врачи удивляются.
— А ты? — прицельно спросила она. — Ты удивляешься?
Я задумался.
— Уже меньше, — ответил честно. — Как будто… так и должно было быть.
— Так и должно, — удовлетворённо кивнула она. — Ты тогда хорошо чашу наполнил. Всё, что надо. Остальное — не наше.
Я полез в карман.
— Я хотел вам… — начал было, но она подняла руку.
— Не надо, — отрезала. — С тебя — достаточно. Девочка твоя ещё вырастет, внуков дождёшься. Вот с них пусть расплата будет — добротой. И врачей слушайте. Меня — поменьше.
Она развернулась, подцепила свою авоську и пошла прочь, растворяясь в толпе. Я смотрел ей вслед и думал о том, что до этой встречи тоже считал гадалок шарлатанками. Может, большинство так и есть.
Но иногда какой‑то странный человек в платке оказывается не столько «провидцем», сколько тем самым переводчиком, который в нужный момент превращает твоё бессвязное рыдание у больницы в простую, понятную просьбу к жизни: «Останься. Пожалуйста».
Иногда этого оказывается достаточно, чтобы всё немного, но всё‑таки повернулось.