Найти в Дзене
Rapador

Репрессии: разбор без эмоций

Тема репрессий 1930-х годов в СССР — одна из тех, что раскалывает аудиторию на два лагеря ещё до того, как прозвучат первые аргументы. В интернете существует бесчисленное множество видео на этот счет, и оценки в них звучат самые разные: от откровенно апологетических до обвинительных. Но что мы действительно знаем о тех событиях, если отбросить эмоции и политические ярлыки? Оказывается, не так много, как нам кажется. И чтобы разобраться, придется начать издалека — с вопроса о том, откуда мы вообще черпаем знания и можно ли им доверять. Сегодня исследователи репрессий находятся примерно в том же положении, в каком историки конца восьмидесятых — начала девяностых находились в изучении Великой Отечественной войны. Тогда, казалось, знали немало: общую канву событий, массу воспоминаний ветеранов, немало исследований. Но прошло тридцать пять лет, и мы понимаем, что находимся на качественно новом уровне знаний о войне. Это стало возможным благодаря явлению, которое называют «архивной революцие

Тема репрессий 1930-х годов в СССР — одна из тех, что раскалывает аудиторию на два лагеря ещё до того, как прозвучат первые аргументы. В интернете существует бесчисленное множество видео на этот счет, и оценки в них звучат самые разные: от откровенно апологетических до обвинительных. Но что мы действительно знаем о тех событиях, если отбросить эмоции и политические ярлыки? Оказывается, не так много, как нам кажется. И чтобы разобраться, придется начать издалека — с вопроса о том, откуда мы вообще черпаем знания и можно ли им доверять.

Сегодня исследователи репрессий находятся примерно в том же положении, в каком историки конца восьмидесятых — начала девяностых находились в изучении Великой Отечественной войны. Тогда, казалось, знали немало: общую канву событий, массу воспоминаний ветеранов, немало исследований. Но прошло тридцать пять лет, и мы понимаем, что находимся на качественно новом уровне знаний о войне. Это стало возможным благодаря явлению, которое называют «архивной революцией». Архивы стали доступны, тысячи историков получили возможность работать с документами, и сейчас мы можем разбирать буквально каждый бой, зная, кто кого сбил, практически в каждом конкретном случае. Уровень знаний 1990 года и современный — это небо и земля.

С репрессиями, к сожалению, ситуация иная. Много написано, есть воспоминания, есть отдельные исследования, но той самой «архивной революции» не случилось. Основные массивы документов, включая следственные дела, до сих пор недоступны для массового исследователя. Пока это не произойдет, пока любой историк, а не только обладатель допуска, не сможет работать с оригиналами, мы будем топтаться на месте. Мы сможем резко двинуться вперед только тогда, когда все документы окажутся открытыми. До тех пор любые категоричные суждения преждевременны. Мы вступаем в тот период истории, где придется постоянно повторять мантру о том, что качественный рост знаний еще не случился.

Это подводит нас к первой и важнейшей методологической ловушке — ошибке очевидца. Современник, живущий в ту или иную эпоху, часто думает, что знает о ней всё. Но это глубочайшее заблуждение. Можно со стопроцентной уверенностью заявить: современник не знает о своем времени почти ничего. Мы живем, любим, страдаем, мы знаем, какой моден покрой штанов, сколько стоит чашка кофе и какая у нас зарплата. Мы знаем тонкости взаимоотношений. Но мы не знаем пружин событий и не можем отличить важное от второстепенного. Не только потому, что нам недоступны секретные документы, а прежде всего потому, что мы не видим, какие события сегодня породят важные последствия через сто лет, а какие канут в Лету.

Отсюда вытекает проблема мемуаров. Когда мы имеем дело с воспоминаниями, с очень уверенными суждениями мемуаристов, которые говорят: «Я знаю, вот было так, и виноват вот этот», — не надо этому верить. К мемуарам нужно относиться как к источнику, то есть как к материалу для работы, но верить им, конечно, нельзя. Это особенно важно в теме репрессий, которая чрезвычайно политизирована. Отношение к репрессиям превратилось в систему распознавания «свой-чужой», в то время как научный подход не может быть однозначным по определению.

Вдобавок ко всему, прошло еще не так много времени, жива память в семьях, жива боль. Для кого-то это история про прадедушку, человека, недалеко отстоящего по линии наследования. И психологически признать, что твой родственник был репрессирован, потому что был виноват, — невероятно тяжело. Практически не встречается людей, которые, изучив следственное дело предка, честно скажут: «Да, он украл крупную сумму или совершил халатность и был посажен справедливо». Зато масса случаев, когда рассказывают самые фантастические и неправдоподобные истории о дедушке, который всё высказал лично Сталину, но был несправедливо наказан. Всё это болезненно и требует от историка особого такта и стремления соблюсти научную линию.

Теперь перейдем к цифрам, потому что любой разговор о репрессиях упирается в вопрос масштаба. Существуют сводные данные, появившиеся еще в хрущевское время и основанные на справках тридцатых годов. Позже, в конце пятидесятых и в восьмидесятые, их уточняли. Цифры следующие. С 1921 года до начала 1954-го, то есть от окончания Гражданской войны до смерти Сталина, в Советском Союзе по политическим статьям (в РСФСР это была знаменитая 58-я статья «контрреволюционная деятельность», в других республиках номера статей отличались на два-три) было приговорено к смертной казни, по разным данным, от 642 980 до 799 455 человек. К лишению свободы приговорены от 2 369 220 до 2 634 397 человек. К другим наказаниям — ссылке, высылке, принудительному лечению — от 629 454 до 765 180 человек. Итого общее число осужденных по политическим статьям за эти годы составляет от 3 777 380 до 4 060 306 человек. Из них к расстрелу, повторим, примерно 800 тысяч. Не все смертные приговоры были приведены в исполнение, но большинство — да.

Много это или мало? Для понимания контекста стоит взглянуть на уголовную статистику. С 1930 по 1953 год за уголовные преступления было осуждено 9,5 миллиона человек. То есть политические статьи — это примерно треть от уголовных, если не учитывать двадцатые годы. Но здесь важно понимать: количество заключенных зависит не столько от уровня преступности, сколько от карательной стратегии государства. В 1941 году в СССР на 100 тысяч населения приходилось 1243 заключенных по любым статьям. В 1953-м — 1460. Для сравнения: в России в 2000 году было 690 заключенных на 100 тысяч населения, а сейчас — чуть больше 200. В современных Соединенных Штатах, которые лидируют по числу заключенных на душу населения в мире, в 1999 году было 747 заключенных на 100 тысяч, а в 2024-м — 630. То есть в США сейчас сидит в два раза меньше людей в процентном отношении, чем в СССР в 1941 году, и в 2,3 раза меньше, чем в 1953-м.

С другой стороны, есть страны с очень низким процентом заключенных, например Монако. Но такой же процент — в Южном Судане, что вряд ли говорит об отсутствии там преступности. Или Куба, где заключенных много, но вряд ли там разгул преступности, как в США. Эти сопоставления нужны лишь для того, чтобы показать: число заключенных коррелирует с уровнем преступности очень сложным образом. В двадцатые годы, например, уровень преступности был колоссальным, а количество заключенных — меньшим, чем в конце тридцатых. Снижение числа осужденных в современной России за 25 лет в три раза связано не только со снижением преступности, но и с применением альтернативных наказаний. Если бы в тридцатые годы существовали современные представления о том, что можно не сажать, а, скажем, надевать электронные браслеты, вероятно, заключенных было бы гораздо меньше.

Чтобы понять механизм репрессий, необходимо обратиться к работе американского историка Питера Соломона «Советская юстиция при Сталине».

-2

Это важнейшее исследование, в котором автор ставит вопросы о правоприменительной практике. Соломон обнаруживает удивительную вещь: в Советском Союзе часто принимались очень суровые законы с большими сроками. Вспомним знаменитый закон «о трёх колосках» — на самом деле закон о борьбе с хищениями социалистической собственности, по которому за небольшую кражу общественного имущества полагались огромные сроки. Или закон 1940 года о борьбе с самовольным оставлением места работы, тоже с тюремным заключением за прогул.

Но Соломон показывает, что эти законы функционировали своеобразно. Это была своеобразная воспитательная пиар-акция. Закон принимался, после чего проводилось несколько громких, широко освещаемых в прессе процессов, где виновные получали по максимуму. А затем применение закона быстро сходило на нет, и через два-три года он практически переставал действовать, тем более что часто дублировал другие статьи уголовного кодекса. Суровое законодательство было нужно для устрашения, а не для того, чтобы сажать всех подряд.

И здесь мы выходим на важнейший вопрос о правосознании эпохи. Все помнят фильм «Место встречи изменить нельзя» и знаменитый спор Жеглова с Шараповым о правомерности подброшенного кошелька. Шарапов стоит на современных позициях: нельзя фальсифицировать доказательства. А Жеглов предлагает выйти на улицу и спросить у людей: кто прав? И все скажут: «Вор должен сидеть в тюрьме». Что ты скажешь женщине, у которой этот Кирпич украл карточки, обрек её детей на голод? Я его посадил и спас десятки таких женщин. Это отражение реального правосознания тридцатых годов. В обществе было коллективное представление: вор должен сидеть. А как он будет оформлен — неважно.

У следователей того времени даже было словечко «оформить». Нужно было превратить обвинительные материалы в приговор — через суд или иным способом. Именно в контексте такого правосознания родилась гипотеза, основанная на документах НКВД и высказанная еще в начале девяностых: значительная часть людей, осужденных по политическим статьям, на самом деле были уголовными преступниками, которых просто «оформили» по 58-й статье. Переписка лагерного начальства говорит о том, что от одной четверти до одной трети людей, проходящих по политическим статьям, — на самом деле особо опасные уголовники. Ограбил сберкассу, убил милиционера. Можно провести дело как вооруженный грабеж, а можно как теракт: убийство милиционера ослабило советскую власть, хищение подорвало экономическую мощь. Суды в тридцатые годы подходили к доказательной базе по политическим статьям гораздо менее критично. Следователю было проще подвести матерого уголовника под 58-ю статью, особенно в конце тридцатых, чем возиться с букетом статей — грабеж, убийство, хранение оружия. И это соответствовало правосознанию: человек сидит, и ладно.

Существует анекдот, скорее всего сочиненный, но очень хорошо отражающий дух времени. Якобы на Выборгской стороне в Ленинграде завелась банда хулиганов, которые приставали к девушкам, шедшим в ночную смену на текстильные фабрики. Никого не нaсилoвaли, просто обрезали подолы, валяли в грязи. Материальный ущерб — ситцевое платье. Им давали по 15 суток, но девушки перестали выходить на работу, начались массовые прогулы. Тогда хулиганов «оформили» по 58-й статье: они совершили акт саботажа путем срыва выхода работниц на фабрики, выполняющие план. Получили по 15 лет лагерей каждый. С одной стороны — кровавая юстиция, отправившая невинных валить лес. С другой — люди стали спокойно ходить на работу. Этот анекдот прекрасно иллюстрирует правовой нигилизм и утилитарный подход к наказанию, господствовавший в те годы. И это важно понимать, прежде чем переходить к разговору о конкретных операциях и судьбах.

-3

Теперь необходимо внести еще одно важное концептуальное уточнение. Все репрессии тридцатых годов нельзя мешать в одну кучу. Их как минимум следует разделить на две большие категории: репрессии в верхах и репрессии массовые. Механизмы там были совершенно разными. Репрессии в верхах, в отношении высокопоставленных партийных, хозяйственных и военных руководителей — это, с одной стороны, борьба за власть, которая, безусловно, велась в Советском Союзе. Но был и другой аспект: уровень ответственности руководителей всех уровней в сталинское время был чрезвычайно высок. Руководитель, у которого плохо работал завод, даже если он не воровал и не продавал родину, а просто оказался не очень хорошим управленцем или ему не повезло, мог получить серьезное наказание вплоть до расстрела. Впрочем, мог и не получить — тут многое зависело от конъюнктуры, от личных отношений, от придворных интриг.

Наиболее наглядно это видно на примере армии. С 1936 по 1940 год из вооруженных сил было уволено и не восстановлено 9700 лиц командного состава. Из них арестовано 8075 человек, а осуждено военными трибуналами за контрреволюционные преступления 2218 командиров (без учета политсостава, с ним — около 2500). В 1936 году численность комсостава и политсостава Красной армии составляла 200 тысяч, а в 1941-м — уже 430 тысяч. Таким образом, осужденных командиров — примерно 1% от общего числа, а то и меньше. Но парадокс в том, что этот один процент приходился на самые верхние этажи. Чем выше было звание и должность, тем выше были шансы попасть в это число. Фактически произошла почти полная смена высшего командного состава. Командиров уровня роты или батальона среди репрессированных было немного, а вот уровня дивизии, корпуса, округа — много. Историк Сергей Тимофеевич Минаков выдвинул гипотезу, что командный состав Красной армии был сильно фрагментирован на своего рода «дружины», завязанные на определенных вождей. Как только такой вождь — Якир, Уборевич, Блюхер — попадал в опалу, он тянул за собой целый хвост своих людей. Вспоминаем современные уголовные дела в Министерстве обороны РФ.

Но когда мы переходим от этих нескольких тысяч командиров к миллионам репрессированных, нам нужны совершенно другие исследовательские модели. В народной памяти пик репрессий — 1937–1938 годы — отложился не случайно. Если нарисовать столбиковую диаграмму расстрелянных по годам, столбик тридцать седьмого-тридцать восьмого уходит прямо в небеса. Он выше, чем даже в годы Великой Отечественной войны. И это результат массовых операций.

-4

Здесь мы сталкиваемся с еще одной терминологической проблемой. В конце пятидесятых — начале шестидесятых годов возник термин «незаконные репрессии». Это не совсем точно. Репрессии были бы незаконными, если бы Сталин или Ежов с револьверами бегали по улицам и убивали прохожих, как эскадроны смерти в Сальвадоре. Проблема в том, что приговоры были оформлены вполне законным образом — либо как решения регулярных судов, либо как решения чрезвычайных органов, знаменитых «троек». С юридической точки зрения того времени они были законны. Поэтому корректнее говорить о несправедливых приговорах. Эта терминологическая тонкость важна, потому что переносит дискуссию из плоскости формального права в плоскость морали и исторической справедливости.

Что же представляли собой эти тройки? Вопреки расхожему мнению, они состояли не только из сотрудников НКВД. Туда входили руководитель областного НКВД, областной прокурор и секретарь областного партийного комитета. Но работали они по так называемым «альбомам» — спискам обвиняемых с предельно краткой характеристикой их «деятельности». В одном альбоме могли быть сотни фамилий, и тройки подписывали такие альбомы десятками за день. Ни о каком вникании в суть дела, ни о какой защите или возможности оправдаться речь не шла. Это была упрощенная, квазисудебная процедура. Следствие длилось в среднем две недели, после чего дело отправлялось в тройку, которая могла рассмотреть несколько десятков, а в исключительных случаях — и несколько сотен дел за день.

Регионам спускались так называемые «лимиты» — сколько человек можно арестовать и сколько расстрелять. Руководители на местах могли просить повысить лимит, и некоторые просили, иногда по нескольку раз. Есть данные, что Лаврентий Берия, руководя грузинской компартией, лимиты не повышал, и в целом в Закавказье репрессии носили менее масштабный характер, чем в Москве или Ленинграде. География репрессий была крайне неравномерной, и причины этого до конца не ясны. Но сам принцип работы — с разнарядкой сверху и двухнедельным следствием — объясняет, почему количество осужденных в шесть раз превышало, например, реальное число финских шпионов, работавших против СССР, о чем свидетельствуют данные финской разведки. С одной стороны, агентура была действительно выбита, с другой — ценой огромного количества невиновных или условно виновных.

И здесь возникает самый трудный вопрос: а зачем всё это было нужно? Почему пик репрессий пришелся именно на 1937–1938 годы, сразу после принятия демократической Конституции 1936 года? Это один из главных парадоксов сталинской эпохи. Историк Юрий Николаевич Жуков пытался связать эти события, но его ответы, мягко говоря, небесспорны. Однако сама постановка вопроса верна: зачем Сталину понадобилась Конституция 1936 года, которая ликвидировала категорию «лишенцев», давала равные избирательные права сельским и городским жителям, провозглашала гражданские свободы? Объяснение «хотел всех обмануть» — детское и неработающее.

Американская исследовательница Ольга Великанова в своей работе, посвященной сталинской конституции, подробно изучила переписку между руководителями Советского государства во время ее подготовки. Переписка обширна, богата и, что принципиально важно, не несет в себе никаких следов фальсификации. А сама постановка вопроса о фальсификации больших массивов архивных документов абсурдна. Великанова приходит к выводу, что Сталин, Молотов и другие большевики были людьми, воспитанными эпохой Просвещения. Они искренне верили, что изменение общественного строя меняет и человека. Появился новый советский человек, которому можно дать максимально демократическую конституцию. Плюс был важен внешнеполитический фактор: Советский Союз постоянно упрекали в диктатуре, и он пытался продемонстрировать миру, и особенно Соединенным Штатам, с которыми в тридцатые шло сближение, что это не так.

-5

Но тогда возникает диссонанс: с одной стороны — конституция, с другой — массовые операции. И есть еще одно важнейшее изменение. Историк Олег Хлевнюк показал, что с 1938 года резко падает роль Политбюро. До конца 1937 года Политбюро заседало раз в два-три дня, заседания длились по 8–12 часов, принимались сотни решений. А с 1938 года Политбюро собирается 10–12 раз в год, заседания длятся 3–4 часа, принимается пара десятков решений. Качество власти Сталина изменилось. Если до этого он был первым среди равных и не мог без Политбюро решать даже второстепенные вопросы, то теперь он советовался только с теми, с кем хотел. Очевидно, что конституция, массовые операции и изменение стиля правления как-то связаны. Но как именно — на этот счет пока нет внятной научной концепции, что оставляет широкое поле для дальнейших исследований и дискуссий.

Почему же всё-таки пик репрессий пришелся именно на 1937–1938 годы? Историки выдвигают несколько версий, и, скорее всего, истина лежит на пересечении разных факторов. Первый и, пожалуй, самый очевидный — это дыхание приближающейся войны. Уже в середине тридцатых годов было понятно, что большая война неизбежна. В 1937 году она фактически началась: в азиатской историографии именно нападение Японии на Китай считается в самом Китае стартом Второй мировой. В советском руководстве вполне реалистичным сценарием считали одновременное нападение Японии на Дальнем Востоке и Германии на западе. События у озера Хасан и на Халхин-Голе воспринимались как преддверие этой схватки. Близость войны требовала какой-то внутренней чистки, укрепления тыла от «пятой колонны».

Второй фактор связан с новой конституцией и грядущими выборами. Конституция 1936 года вводила альтернативные выборы, что вызвало серьезное беспокойство у местных элит. Региональные руководители, партийные секретари, хозяйственники увидели в этом перспективу усиления своих противников. Они боялись, что выборы могут возродить старые оппозиционные партии, эсеров, меньшевиков, да и просто монархистов, которые были сметены еще в ходе Гражданской войны. Местная бюрократия была заинтересована в том, чтобы в рамках будущей чистки вычистить потенциальных политических конкурентов. Это была борьба за кресла и власть.

Третий фактор — субъективный, но не менее важный: смена руководства в НКВД. Генрих Ягода был снят и осужден, на его место пришел Николай Ежов. Была известна фраза Сталина о том, что Ягода оказался не на высоте в деле разоблачения заговоров. То есть была задана четкая конъюнктура: заговоры нужно разоблачать, и чем активнее, тем лучше. И Ежов принялся за это дело с колоссальной энергией. К этому добавился еще один мощный катализатор — мятеж генерала Франко в Испании, который начался в июле 1936 года. А уже в августе того же года стартовали первые массовые операции НКВД. Связь здесь напрашивается сама собой: война в Испании, где советские советники и разведка действовали очень активно, воспринималась как генеральная репетиция будущего столкновения, и она же резко повысила уровень паранойи относительно внутренней угрозы.

Теперь, понимая причины, мы можем задаться вопросом об эффективности этого колоссального насилия. Была ли она хоть какой-то разумной мерой? Здесь интересные данные предоставляет история финской разведки. Финляндия — пожалуй, единственная страна, которая работала против СССР и впоследствии открыла свои архивы по тридцатым годам. Исследователи Лайдинен и Веригин в работе «Финская разведка против советской России» пришли к выводу, что к 1939 году финская разведка констатировала: агентуры в Советском Союзе у нее практически не осталось, она была полностью выбита за 1937–1938 годы. То есть с этой точки зрения удар по разведсетям был эффективным. Но есть и обратная сторона медали. По обвинению в шпионаже в пользу Финляндии на территории Карелии было осуждено примерно в шесть раз больше людей, чем, по данным финской разведки, у них состояло на учете агентов.

-6

Можно, конечно, предположить, что среди осужденных были не только завербованные агенты, но и «спящие» ячейки, сочувствующие, потенциальные агенты влияния. Но шестикратное превышение — это цифра, которая заставляет задуматься. Она говорит о том, что в НКВД возобладала логика «лучше перестараться, чем не доработать». Лучше арестовать больше, чем упустить хоть одного настоящего шпиона. И вот здесь мы сталкиваемся с проблемой цены такой эффективности. Да, шпионов переловили, но какой ценой? Посадив в шесть раз больше людей, мы не можем оценить, сколько среди этих «лишних» возникло стойких антисоветских настроений, которые в 1941 году выльются в коллаборационизм. А это уже прямой ущерб безопасности страны. И уж тем более не поддается подсчету тот колоссальный моральный и политический урон, который эти «перегибы» нанесли образу Советского Союза в мире, дав оружие в руки тем, кто ставил знак равенства между Сталиным и Гитлером.

И вот здесь мы подходим к главному вопросу, который мучает историков и всех, кто пытается осмыслить эту трагедию: а какова же личная ответственность Сталина? Допустил ли он это, направлял ли процесс, или НКВД вышел из-под контроля настолько, что вождь не мог его остановить? И тот, и другой ответ, как ни крути, плохи для образа Сталина как сильного и дальновидного правителя. Если он допустил выход ведомства из-под контроля, значит, он был слабым руководителем. Если же он все контролировал и инициировал, то именно на нем лежит вся полнота ответственности за эти «перегибы».

Однако реальность сложнее. Характерно, что практически все руководители областных и республиканских управлений НКВД, которые с таким рвением проводили массовые операции, были впоследствии, когда Ежова сменил Берия, сами расстреляны. Были расстреляны десятки руководителей НКВД, десятки тысяч их подчиненных. Сам Ежов тоже был расстрелян. Видимо, в какой-то степени Сталин был серьезно недоволен тем, что получилось. Он, вероятно, считал, что процесс зашел слишком далеко.

Но при этом никакого массового пересмотра дел в 1939 году не произошло. Да, отдельные дела пересматривались, ряд высокопоставленных военных и гражданских лиц освободили. Но миллион человек не был выпущен. Получилась двойственная картина: исполнителей, ответственных за перегибы, казнили, а их жертвы, уже сидевшие в лагерях, там и остались. Это говорит о том, что, с одной стороны, Сталин понимал: что-то пошло не так. С другой стороны, с результатами он в целом согласился. Поэтому, говоря об ответственности, нужно признать: любой руководитель страны, обладающий огромной властью, несет историческую ответственность за всё, что в стране происходит. Сталин эту ответственность несет безусловно. А вот в чем была его личная логика, как эти противоречия укладывались в его голове, — это вопрос, на который у историков пока нет однозначного ответа.

Теперь, когда мы разобрались с причинами, механизмами и цифрами, самое время поговорить о том, где именно оказались миллионы осужденных. Советские лагеря — ГУЛАГ — обросли таким количеством мифов и штампов, что отделить реальность от вымысла бывает очень непросто. Многие представляют себе советский лагерь, глядя на кадры кинохроники из немецких концлагерей: аккуратные ряды бараков, двойные заборы из колючей проволоки, вышки с пулеметами, овчарки. Этот образ, растиражированный документальным и художественным кино, прочно закрепился в сознании. Но реальность советских лагерей была, скажем так, куда более прозаичной и неустроенной. Один историк очень точно сравнил немецкий концлагерь с «Мерседесом», а советский — с «Запорожцем». И дело здесь не только в идеологии, но и в банальной логистике и ресурсах.

-7

Существуют документы послевоенного времени, касающиеся так называемых «особых лагерей», куда помещали особо опасных преступников — эсэсовцев, карателей, шпионов. В этих лагерях был введен каторжный режим. Так вот, в заявках этих лагерей на колючую проволоку, необходимую для оборудования периметра, указано, что МВД ежегодно недополучало от 50 до 70 процентов требуемого. Просто не хватало колючей проволоки в стране. Это значит, что либо забор был в три раза ниже, чем полагалось, либо он был не с четырех, а только с двух сторон. Представления о советских лагерях как о хорошо охраняемых крепостях — это во многом модернизация.

На деле они часто напоминали заброшенные в тайгу барачные поселки. Охраны по периметру зачастую просто не было, потому что бежать было некуда. Вокруг на тысячи километров — тайга, и зимой любой побег был верной смертью. Летом же существовала даже практика у матерых уголовников «сезонных побегов»: они уходили в тайгу на месяц-другой, жили в землянках, питались дарами леса, а к осени возвращались обратно в лагерь. Ровно так же поступали и за 100 лет до этого каторжники острогов, подробно об этом написано у Федора Достоевского в записках из Мертвого дома. За побег, конечно, добавляли срок, но если у человека уже было двадцать лет, добавка его не слишком огорчала.

Самый объективный параметр, позволяющий оценить условия жизни в лагерях, — это смертность. Она интегрирует всё: питание, медицинское обслуживание, бытовые условия. За девятнадцать лет, с 1930 по 1949 год, ежегодная смертность в лагерях колебалась в среднем от 3 до 7 процентов, а в тюрьмах и колониях — от 1 до 4 процентов в год. Для сравнения: естественный фон смертности в обществе в те годы составлял примерно 3–4 процента. Но нужно учитывать, что в лагерях контингент был более молодым, глубоких стариков там было мало. Поэтому превышение в полтора-два раза над «гражданским» уровнем говорит о том, что условия в лагерях были существенно хуже, чем на свободе. Это не был курорт.

Однако были годы, когда смертность подскакивала катастрофически. В 1933 году она достигла 16 процентов — это было связано с расширением системы лагерей и нехваткой продовольствия. В 1942-м — 21 процент, в 1943-м — 20 процентов, в 1944-м — 9 процентов. Причина ясна: война. Самые хлебородные области страны были оккупированы, гражданское население и фронт жили впроголодь. Даже на фронте в 1942 году пайку хлеба урезали на 100 граммов. Что уж говорить о лагерях. Но с 1944 года положение стало выправляться, а в последние годы сталинского правления, в 1950–1953 годах, смертность в лагерях упала до 1 процента в год. Это уже значительно ниже естественного фона смертности. То есть к началу пятидесятых годов условия существования заключенных приблизились к средним условиям жизни обычного советского человека на свободе. И это подтверждается воспоминаниями бывших заключенных: те, кто сидел до войны и после, отмечали, что самый конец сороковых — начало пятидесятых были временем довольно хорошей кормежки.

Важно развеять и миф о чудовищных сроках и миллионах заключенных. В среднем численность заключенных в СССР с 1930 по 1953 год составляла около 2 миллионов человек. В перестройку была популярна цифра в 5–7 миллионов, но тогда под одну скобку взяли и советских заключенных, и немецких, и японских военнопленных. Если же говорить о сроках, то средний срок пребывания в местах заключения (считая вместе с уголовниками) составлял около 4 лет. Ситуации, когда человек проводил в лагерях 10–15 лет, были скорее исключением, чем правилом.

И здесь мы подходим к принципиальному вопросу, который десятилетиями отравляет общественную дискуссию: можно ли ставить знак равенства между ГУЛАГом и нацистскими лагерями смерти? Эту тему в свое время запустил немецкий историк Эрнст Нольте, спровоцировав знаменитый «спор истористов» в Германии. Он утверждал, что нацизм был реакцией на большевизм, и по сути своей эти два явления мало чем отличаются. Соответственно, и ГУЛАГ — это то же самое, что Аушвиц.

Но так ли это? Начнем с того, что нацистские лагеря уничтожения — Хелмно, Белжец, Собибор, Треблинка, Майданек, Аушвиц — были созданы специально для уничтoжeния людей. Это была их единственная цель. Люди там жили ровно столько, сколько требовалось, чтобы выжать из них последние силы перед смертью в газовой камере. Даже в таких лагерях, как Маутхаузен, где не было массовых газовых камер, практиковалось «уничтожение трудом» — система, при которой заключенные (евреи, цыгане, славяне) должны были работать до полного истощения и смерти.

В советских лагерях изначально была заложена совсем другая идея — идея перевоспитания трудом. Да-да, та самая «макаренковская» идея, что с помощью производительного труда, да еще и стимулируемого денежными выплатами, вчерашние воры и разбойники станут полезными членами общества. Позже, конечно, подход стал более циничным, лагеря стали решать хозяйственные задачи по освоению отдаленных регионов. Но принципиальное различие сохранялось. Начальников лагерей наказывали не за высокую смертность (хотя и за нее тоже, если она выходила за определенные рамки), а за невыполнение плана. А выполнить план можно было только при живых и работоспособных заключенных. Никакого плана по уничтожению людей у сотрудников НКВД быть не могло — это приснилось бы им разве что в страшном сне. В нацистских же лагерях план по уничтожению был основой основ.

Есть и еще один поразительный пример, который приводит философ Славой Жижек. В день рождения Сталина в советских лагерях проводились торжественные мероприятия, заключенные должны были славить вождя. Вдумайтесь: в день рождения Гитлера никому бы в голову не пришло заставлять евреев в Аушвице славить фюрера. Это было просто не нужно. Потому что к ним не относились как к людям, как к членам общества. А к советским заключенным — относились. Заключенные Беломорканала (который либеральные публицисты позже сделают черной витриной ГУЛАГа, хотя это была скорее витрина светлая) могли получить орден за ударный труд. Более того, возникла даже парадоксальная ситуация: досрочное освобождение лучших работников стало признаваться невыгодным, так как лагерь терял ценные кадры. Тогда придумали схему, при которой заключенному не сокращали срок, а вручали орден, и он досиживал свой срок уже орденоносцем. Ничего подобного в нацистской системе представить себе невозможно.

-8

Конечно, внешне какие-то элементы могли быть похожи: и там, и там были бараки, колючая проволока, вышки. Но внешнее сходство — это не тождество. Пистолет в руках полицейского и в руках бандита выглядит одинаково, но направлен на разные цели. Так и лагеря: советский и гитлеровский, даже если внешне были чем-то похожи (хотя степень сходства не стоит преувеличивать), были направлены в разные стороны.

Одним из самых болезненных и запутанных последствий войны стала судьба советских военнопленных. Тема, обросшая чудовищными мифами: от «всех поголовно отправляли в лагеря» до «Сталин считал пленных предателями». Как обычно, реальность сложнее. Отношение к военнопленным прошло через три этапа.

Первый этап — с начала войны до 1 октября 1944 года. За это время из гитлеровского плена было освобождено всего 354 тысячи наших бойцов. Все они подлежали фильтрации. Из офицеров 36 процентов было отправлено в штрафные части, 3 процента — арестовано. Из солдат и сержантов 6 процентов ушло в штрафбаты, 4 процента было арестовано. Цифры показывают, что офицеров, как лиц, несущих большую ответственность, проверяли строже. В эти подсчеты не входят те, кто бежал из плена и влился в партизанские отряды или просто пересидел на оккупированной территории, а потом вышел к своим. Их точное число неизвестно.

Второй этап начался в ноябре 1944 года и длился до мая 1945-го. Это время стремительного наступления Красной армии. Воинским частям, освобождающим пленных, дали право немедленно включать физически годных бойцов в свой состав, в тех же званиях, без всякой проверки. Истощенных отправляли в госпитали обычным порядком. Сколько было освобождено в этот период — тоже неизвестно, учет не велся. Но известно, что тогда в Красную армию попал даже один американский парашютист, сбитый в Нормандии и освобожденный в Польше. Он успел повоевать, был ранен, награжден орденом Красной Звезды и только потом вернулся на родину.

Третий этап — после 9 мая 1945 года. Было освобождено более полутора миллионов военнослужащих. Фильтрацию провели снова. 13 процентов из них было арестовано и передано НКВД для дальнейшего разбирательства. Остальные: 18 процентов демобилизовали сразу, 43 процента направили в воинские части для продолжения службы, а 23 процента — в рабочие батальоны. Это не был лагерь. Рабочие батальоны — это форма трудовой мобилизации, когда люди, оставаясь в статусе военнослужащих, работали на заводах, в шахтах, на стройках.

Что касается генералов, то в плену оказалось 80 человек. Пятеро бежали, 23 погибли, 12 перешли на сторону противника, а вернулось на родину 57 (включая тех 12 изменников, которых вернули принудительно). Из 45 генералов, не запятнавших себя изменой, на службу были возвращены 26, а 19 — нет. Некоторые из этих 19 действительно были несправедливо осуждены и провели годы в заключении. Но массового вала репрессий против генералитета не было.

Почему же тема военнопленных была такой острой? Потому что на оккупированных территориях, где проживало около 60 миллионов человек, сотни тысяч людей так или иначе взаимодействовали с оккупационной администрацией. Кто-то был полицаем, кто-то старостой, кто-то просто работал на кухне. Были и откровенные палачи, каратели, охранники концлагерей. Многие из них после войны сумели затеряться, призваться в армию, получить награды. И органам госбезопасности приходилось их выявлять, иногда спустя годы, по опознаниям очевидцев. Это была тяжелая, но необходимая работа.

Недоверие к бывшим пленным, конечно, существовало. Оно не было оформлено законодательно, но проявлялось в негласных ограничениях при приеме на работу, в отсутствии допусков к секретам. И потребовался рассказ Шолохова «Судьба человека» и фильм «Чистое небо», чтобы в обществе на рубеже пятидесятых-шестидесятых годов эта тяжелая моральная проблема была разрешена в пользу людей, сохранивших честь и достоинство.

Подводя итог этому долгому разговору, нужно еще раз подчеркнуть: мы не собирались говорить, что всё было правильно и все осужденные были виноваты. Это было не так. Мы призываем к научному подходу, к конкретному исследованию каждого случая, к пониманию сложности и трагичности той эпохи. Историк всегда отвечает на вопросы, которые ставит перед ним общество. И сегодня, когда дыхание войны снова ощущается вокруг, мы, возможно, лучше начинаем понимать людей тридцатых годов, которым война тоже дышала в затылок. Понимать — не значит оправдывать. Но без понимания исторического контекста, без открытия архивов и кропотливой работы с документами любые оценки останутся лишь эмоциями. А эмоции, как мы убедились, — плохой помощник в поиске истины.

Спасибо что дочитали до конца, очень интересно ваше мнение по данному вопросу в комментарии.

Наши каналы: