Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

«Исповедь» Цецен Балакаев, повествование (из Пикулианы), 2026

Цецен Балакаев
Михаилу Юхме, Народному писателю Чувашии, другу отца
Из цикла «ПИКУЛИАНА» (к 100-летию великого мариниста)
Рассказ об отце Иакинфе (Бичурине) – живой портрет человека, для которого служение Богу и Отечеству неразрывно слилось со служением Истине.
Вид пекинского православного монастыря и посольского двора, 1829
Вид пекинского православного монастыря и посольского двора, 1829

Цецен Балакаев

Михаилу Юхме, Народному писателю Чувашии, другу отца

Из цикла «ПИКУЛИАНА» (к 100-летию великого мариниста)

Рассказ об отце Иакинфе (Бичурине) – живой портрет человека, для которого служение Богу и Отечеству неразрывно слилось со служением Истине.

ИСПОВЕДЬ

Повествование о четырнадцати годах, проведённых в Срединном государстве, составленное по письмам, запискам и достоверным свидетельствам современников

Глава первая,

в которой рассказывается о прибытии в столицу Поднебесной империи и о первом впечатлении от страны, доселе неведомой

Пекин, лето 1808 года от Рождества Христова, месяца июня 8-го дня

Вот уже седьмица минула с того дня, как караван наш, после девятимесячного пути через Сибирь, через монгольские степи и пески Гоби, вступил наконец в северные ворота Пекина. И теперь, когда первая суета улеглась, когда разместились мы в подворье нашей Духовной миссии, что в Северном подворье, я могу, улучив свободный час, предаться размышлениям и перенести на бумагу то, что вижу и чувствую.

Господи, благослови перо моё!

Зовут меня, как ведомо читателю, Никитой Яковлевичем Бичуриным, в монашестве – Иакинфом. Тридцати лет от роду, по воле Святейшего Синода и с соизволения государя императора Александра Павловича, поставлен я во главу девятой Российской духовной миссии в Пекине. Дело сие великой важности: не токмо окормлять духовных чад наших, кои здесь пребывают – потомков албазинских казаков, купцов наших, – но и поддерживать сношения с китайским правительством, ибо посольства наши в сию страну, по гордости её правителей, не допускаются. Миссия наша есть окно в Поднебесную, и окно сие надлежит содержать в чистоте.

Должен признаться, что, когда ехал я сюда, наслышан был о Китае всяких небылиц. Иные из европейских писателей, католические патеры особенно, расписывали сию страну как царство мудрецов и философов, другие же, напротив, толковали о дикости и закоснелости. Теперь, когда собственными глазами вижу, понимаю: и те, и другие равно далеки от истины.

Город сей огромен. Не чета нашим столицам – ни Петербургу, ни Москве. Он обнесён высокою стеною, и внутри разделён на два града: Внутренний, где обитают маньчжуры и знать китайская, и Внешний, где торгуют купцы и живёт простой народ. Стены здесь повсюду – стена городская, стена императорского дворца, стены храмов и кумирень. Кажется, что самый воздух здесь пропитан древностью. Всё тут чинно, размеренно, подчинено правилам, коих никто не смеет преступить. И главное правило сие – почтение к старшим и к порядку, от предков заведённому.

На подворье нашем живут шесть человек церковнослужителей, пять студентов, коим велено изучать языки китайский и маньчжурский, да несколько человек прислуги. Есть у нас и небольшая церковь во имя Успения Пресвятой Богородицы, где отправляем мы службы. Албазинцы, потомки тех казаков, что ещё при царе Алексее Михайловиче взяты были в плен и с тех пор здесь осели, – народ набожный. Говорят они по-русски, хотя и с примесью китайских слов, и держатся веры православной крепко. Для них мы здесь – пастыри и отцы родные.

Но не для них одних. Ведено мне также иметь попечение о распространении веры православной среди язычников. Труд сей нелёгок, ибо китайцы, надобно отдать им должное, имеют свою веру, древнюю и укоренённую. Конфуций, коего они почитают как учителя, дал им правила нравственные, коими они руководствуются твёрже иных христиан. Ламаизм, занесённый из Тибета, тоже имеет здесь многих последователей. Но Господь силён и каменные сердца умягчить. Буду трудиться по мере сил.

Главная же моя забота теперь – язык. Без него мы как слепые и глухие. Уже начал я брать уроки у китайского грамотея, некоего господина Чжана, старца почтенного, из учёных, но обедневших. Плата невелика, а польза, надеюсь, будет немалая. В иероглифах сих, признаюсь, есть своя красота. Они подобны маленьким картинам, в каждой – целый мир. Но сколько же их надобно знать, чтобы постичь книжную премудрость! Говорят, десять тысяч и более. Уму непостижимо.

Однако Господь не оставляет уповающих на Него. Буду учиться.

Глава вторая,

повествующая о том, как начальник миссии постигает китайскую премудрость и что из того выходит

Осень того же года

Учение идёт, но медленно. Господин Чжан – человек строгий и взыскательный. Ему дико, что взрослый человек, да ещё и «западный варвар» (так они всех нас называют), взялся за иероглифы. Он качает головой, бормочет что-то про «неподобающее возрасту занятие», но уроки даёт исправно. За это ему надобно отдать должное.

Я же, чем более узнаю язык сей, тем более поражаюсь его глубине и – осмелюсь сказать – мудрости, в нём заключённой. Иероглифы сии не просто знаки для звуков, как наши буквы. Они суть понятия. Каждый из них есть образ, запечатлённый в письмени. Когда складываешь их вместе, рождается смысл, иногда неожиданный.

Взял я себе за правило: каждый день выучивать по сто новых знаков. Студенты мои дивятся, говорят: «Батюшка, не надорвётесь ли?» А я смеюсь: «Кто не работает, тот не ест». Приучил себя к труду ещё в семинарии, в Казани. Там тоже было нелегко, а выдюжил. И здесь выдюжу.

Заметил я также, что китайцы, когда видят моё усердие, становятся приветливее. Торговцы на рынке, мимо которого хожу я к учителю, уже узнают меня, кланяются, улыбаются. Пытаюсь с ними говорить их наречием – сперва коряво, но с каждым днём всё свободнее. Они смеются моим ошибкам, но смеются добродушно, и поправляют. Иной раз купят мне лепёшку или чаю нальют. Чай здесь пьют без сахара, как и я люблю. Видно, привычки у нас сходные.

Отец настоятель не велит мне слишком часто отлучаться в город: неприлично, говорит, архимандриту по базарам шататься. А я думаю иначе: где же ещё узнаешь живую речь, как не на базаре? В книгах она мёртвая, как бабочка под стеклом. А здесь — бьётся, трепещет, живёт.

Спорим мы с ним об этом часто. Он человек старого закала, боится уронить достоинство миссии. Я же полагаю, что достоинство наше не в том, чтобы сидеть за стенами подворья, а в том, чтобы суметь донести слово Божие до этих людей. А как донесёшь, если языка их не разумеешь и обычаев не знаешь?

Господь рассудит, кто прав.

Глава третья,

в коей речь идёт о трудах и днях, о книжном собирательстве и о первом знакомстве с китайской учёностью

1810 год

Два года минуло. Ныне могу сказать без ложной скромности: языка я достиг. Не токмо говорю свободно, но и читаю книги, даже древние, со смыслом. Господин Чжан, мой наставник, ныне глядит на меня с уважением. Он говорит, что из всех «западных варваров», коих он знал (а знал он иезуитов французских, что при дворе служат), я превзошёл всех в понимании письмён.

Особенно полюбились мне книги исторические. У китайцев ведётся обычай: каждый новый царствующий дом повелевает составлять историю предыдущего. Труды сии огромны, много томов содержат. В них – летописи, описания земель, обычаев, деяний государей и полководцев. Для европейца, привыкшего черпать сведения о древних народах из греческих и римских источников, сии книги – сущий клад. Ибо здесь сохранились известия о тех народах, что в древности обитали в Средней Азии, откуда вышли и наши предки, славяне, и многие другие племена.

Сказывают, что в библиотеках пекинских хранятся такие сокровища, о которых в Европе и не ведают. Начал я потихоньку собирать свою библиотеку. Трачу на это всё жалованье, какое получаю. Китайские книготорговцы уже знают меня в лицо, кланяются низко, предлагают самые редкие издания. Иной раз попадаются книги, напечатанные ещё при прежних династиях, с деревянных досок. Держать такую книгу в руках – словно прикоснуться к вечности.

Студенты мои следуют моему примеру, учатся прилежно. Некоторые уже могут сносно изъясняться по-китайски. Думаю, через год-другой они станут настоящими толмачами. Польза от них для государства будет немалая.

Но не всё так гладко. Синод наш далёк, денег присылают мало, скудно. Живём мы бедно, едим простую пищу, одежду донашиваем. Албазинцы, наши прихожане, сами небогаты, но делятся с нами последним. За это им низкий поклон.

Иногда нападает тоска по родине. Вспомнится Казань, Волга-матушка, семинария наша, где прошла молодость. Вспомнится матушка с батюшкой, которых давно уже нет на этом свете. Помяни их, Господи, во Царствии Твоем! Но тоска проходит быстро, когда садишься за работу. Работа – вот лучшее лекарство от всех печалей.

Глава четвёртая,

в которой повествуется о разном и, между прочим, о китайских нравах и обычаях, а также о том, как русский архимандрит чай пьёт и что из того следует

1812 год

Ныне я уже не тот новичок, что четыре года назад с опаской входил в пекинские ворота. Меня знают многие в городе. Купцы, у которых я покупаю книги, лавочники, у коих беру бумагу и кисти, даже некоторые чиновники невысокого ранга, с коими доводилось иметь дело по хозяйственным нуждам миссии.

Удивительно мне наблюдать сих людей. С одной стороны, они до крайности церемонны. Поклоны, приветствия, бесконечные вопросы о здоровье, о возрасте, о семейном положении – всё это строго расписано, как ноты в церковном обиходе. Иного китайца можно полчаса приветствовать, прежде чем перейти к делу. И если ты пропустишь хоть один положенный вопрос – сочтут невежей.

Но с другой стороны, когда церемонии кончены, они – люди простые и добрые. Любят пошутить, посмеяться, хорошо поесть (еда у них, надо признать, превкусная, хоть и непривычная для нашего брата). Любят детей, почитают стариков, заботятся друг о друге. Многому у них можно поучиться.

Особенно занятен их обычай пить чай. Здесь это целое действо. Воду греют в особых чайничках, заварку кладут в маленькую пиалу, заливают кипятком, накрывают крышечкой. Пьют маленькими глотками, без сахара, смакуя. Я полюбил этот обычай. Сидишь так, с пиалой в руках, смотришь на сад, если он есть, и думаешь о чём-то хорошем. Или о вечном.

Наши студенты переняли эту привычку. Бывало, в России мы пили чай редко, по праздникам. А здесь – каждый день, по нескольку раз. Говорят, что чай бодрит и проясняет мысли. Может быть. Но мне кажется, что он просто сближает людей. За чаем легче говорить, легче понять друг друга.

Обычаи здешние, как я теперь понимаю, не есть пустое кривлянье. В них – вековая мудрость. Они учат терпению, уважению, вниманию к ближнему. Может быть, нам, русским, тоже не помешало бы кое-что из сего перенять? Но об этом я помалкиваю, ибо многие наши соотечественники, живущие здесь, и слышать о том не хотят. Для них всякий китаец – язычник и варвар, и всё китайское – от лукавого. А я так не думаю. Господь создал все народы, и в каждом есть искра Его света. Надобно только уметь её разглядеть.

Глава пятая,

в коей рассказывается о том, что Россия воюет с Наполеоном, и как весть сия достигла Пекина, и что из того воспоследовало

1813 год

Весной сего года дошли до нас наконец вести из Европы. Прибыл купеческий караван из Кяхты, и с ним – письма и газеты. И что же мы узнали? Война! Страшная война с французами. Бонапартий, антихрист, пёс смердящий, собрал всю Европу и пошёл на Москву-матушку.

Читали мы газеты в церкви после службы, и многие плакали. Албазинцы, хоть и родились здесь, а Россию считают родиной. Как же иначе? Вера одна, язык один, корни одни. Молились мы усердно, со слезами, о даровании победы христолюбивому воинству нашему.

А потом пришли новые вести: Москва оставлена! Не передать словами, что творилось с нами. Казалось, солнце померкло. Неужели Господь попустил восторжествовать безбожнику?

Но вера наша крепка. Читали мы молитвы, пели акафисты, и на душе становилось легче. Вспомнил я Суворова, коего отец мой, царство ему небесное, весьма почитал. Суворов говаривал: «Мы – русские, с нами Бог!» С нами Бог, значит, и победа будет.

И точно, через полгода новые вести: француз бежит, Москва освобождена, враг разбит и уничтожен. Радости нашей не было предела. Служили благодарственный молебен, звонили в колокола (колокола у нас хоть и небольшие, а звонкие). Китайцы сбегались смотреть на это диво: русские варвары скачут и кричат что-то радостное.

Спрашивали потом: что случилось? Объясняли мы им: великая победа над супостатом, над завоевателем, над тем, кто хотел весь мир поработить. Китайцы понимающе кивали. У них тоже были завоеватели, тоже войны. Они сказали: «Счастье вашему государю, что народ у него такой». И добавили: «А наш император мудр, что не пускает чужеземцев в свою страну». Тут я подумал: а ведь в чём-то они правы. Не пустили они к себе Бонапартия, и хорошо. А нам, видно, Господь судил эту чашу испить, чтобы очиститься.

Глава шестая,

в коей речь пойдёт о миссионерских трудах и о том, сколь трудно сеять слово Божие на каменистой почве

1815 год

Много раз пытался я заговаривать с китайцами о вере нашей. И всякий раз наталкивался на стену вежливого, но непроницаемого непонимания. Они слушают, кивают, соглашаются – и остаются при своём. Ибо у них своя вера, своя философия, и в ней они видят мудрость, достаточную для жизни.

Конфуцианство, которое здесь исповедуют все образованные люди, учит главному: порядку в государстве и в семье, почитанию предков, исполнению долга. Для них это и есть религия. Небеса они почитают как высшую силу, но личного Бога, Творца, им трудно понять. Им легче представить безличный закон, Дао, который всё собой пронизывает.

Буддизм, в его тибетской форме, тоже силён. Ламы в жёлтых и красных одеждах ходят по улицам, собирают подаяние, творят свои обряды. Простой народ их боится и почитает. В их учении тоже есть многое, что христианину может показаться близким: милосердие, отказ от насилия, стремление к чистоте.

И посреди всего этого – мы, горстка православных священников, с нашей проповедью о Христе распятом и воскресшем. Что мы можем? Только примером своей жизни свидетельствовать об истине. Не словами, а делами.

Стараюсь я помогать всем, кто приходит. Китайцы приходят к нам на подворье с разными нуждами: кто болен – просят лекарства, кто обижен – просят совета, кто просто хочет поговорить. Никому не отказываю. Лечу их настойками, какие знаю из русской травяной премудрости, смешанной с китайской. Советую, как умею. Разговариваю.

Иные креститься просят. Но таких мало. И крещу я только после долгого испытания, после научения. Ибо вера – не игрушка. Приняв её, должно жить по ней.

Отец настоятель (другой уже, прежний умер) ворчит: мало, мол, обращаем. А я отвечаю: Господь не по числу судит, а по сердцу. Может, и один обращённый, но искренний, дороже тысячи, пришедших из корысти или страха.

Продолжаю переводить на китайский наши богослужебные книги. Работа медленная, тяжёлая. Как передать понятия «Троица», «воплощение», «искупление» на языке, где нет таких слов? Приходится изобретать, искать соответствия, объяснять. Иногда кажется, что это почти невозможно. Но потом вспомнишь, что Кирилл и Мефодий тоже начинали сеять в пустыне, и легче становится.

Глава седьмая,

в которой повествуется о собрате во Христе из дальних стран и о разговоре, многое прояснившем

1816 год

Было у меня недавно знакомство прелюбопытное. Пришёл на подворье человек в чёрной сутане, с крестом на груди, но не нашей веры – католик, латинянин. Отец Жан-Батист, француз, из Общества Иисусова, того самого, что изгнано из Европы, но здесь, в Китае, ещё теплится. Он уже много лет живёт при императорском дворе, обучает маньчжурских князей математике и астрономии.

Разговорились мы с ним. Он по-латыни говорит свободно, я тоже не забыл семинарскую науку. О многом беседовали: о вере, о науке, о Китае.

Удивительно: при всей разнице в вере (а о главном догмате, о filioque, мы спорили до хрипоты), в понимании Китая мы сошлись. Он тоже считает, что китайцы – не дикари, что учёность их глубока и древня, что пренебрегать ею – грех. Он тоже собирает книги, тоже переводит, тоже учится.

Говорил он мне: «Вы, русские, в счастливом положении. Вы не связаны, как мы, с политикой папской. Ваша миссия – чисто духовная, и китайцы это ценят. Они не видят в вас агентов враждебной державы. Берегите это положение, не растеряйте его».

Я задумался над его словами. Ведь правда. Католиков здесь подозревают в шпионаже в пользу португальцев и французов. А нас – нет. Мы – северные варвары, с которыми у Китая давний мир и торговля. Нам доверяют больше.

Отец Жан-Батист показал мне свою библиотеку. Огромное собрание! Книги на всех языках, карты, рукописи. Зависть, грешным делом, кольнула. Но потом подумал: у меня тоже будет. Бог даст, соберу.

Расстались мы дружески, обменявшись книгами. Он дал мне свой перевод одной древней китайской летописи на латынь, я ему – свой опыт переложения псалмов на китайский. Договорились встречаться почаще.

Эх, кабы не наша рознь церковная! Сколько бы добра вместе сделать могли! Но видно, Господу угодно, чтобы шли мы разными путями к одной цели.

Глава восьмая,

в коей речь идёт о китайской справедливости, о суде и о том, как русский архимандрит заступался за бедных

1818 год

Приключилась у нас история, о которой должен рассказать. Жил близ нашего подворья один китаец, старик Ли, торговал овощами. Человек был бедный, но честный. У него была дочь, девушка лет шестнадцати, красавица писаная. И положил на неё глаз один из местных богатеев, родственник какого-то чиновника. Хотел взять её в наложницы, но старик Ли отказал: не по нраву ему был жених, да и дочь не хотела.

Тогда богатей подкупил судью, и старика Ли обвинили в краже, которой он не совершал. Приговорили к батогам и к уплате штрафа, которого у него не было. Дочь, чтобы спасти отца, готова была уже идти к богатею, но старик Ли прибежал ко мне, в ноги бросился: «Батюшка, спаси! Ты – человек честный, тебя все знают, заступись!»

Долго я думал. В чужой стране, чужой суд, чужие законы. Какое право я имею вмешиваться? Но Христос заповедал: «Блаженны милостивые». И пошёл.

Явился я к судье. Тот сперва важно сидел, чай пил, на меня не глядел. А я поклонился по-китайски, как положено, поздравил с благополучием, справился о здоровье родителей, о детях – всё как полагается. Удивился он: иностранец, а церемонии знает. Сел, слушает.

Я ему говорю: «Почтеннейший, ведомо ли тебе, что старик Ли – человек честный? Всю жизнь торгует, никогда в краже не был замечен. А тот, кто на него донёс, – известный обманщик и лихоимец. Не лучше ли дело пересмотреть?»

Судья поморщился: «Не твоё, мол, дело, варвар, в наши порядки вмешиваться». А я ему опять поклон и речь: «Я не вмешиваюсь, я лишь прошу справедливости. В твоих священных книгах, у Конфуция, сказано: "Государь должен быть государем, сановник – сановником, отец – отцом, сын – сыном". А если сановник неправду творит, какой же он сановник?»

Подействовало. Конфуция они все чтут. Задумался судья. Велел привести свидетелей, допросил заново. Богатей, испугавшись огласки, отступился. Старика Ли оправдали.

После того случая слава обо мне пошла по всему Пекину. Китайцы стали приходить ко мне со всякими нуждами, просили совета, защиты. Я, сколько мог, помогал. И за это они стали слушать мои рассказы о Христе внимательнее. Доброе дело – лучший проповедник.

Глава девятая,

в которой размышления о жизни и о науке, о счастье и о долге

1820 год

Двенадцать лет минуло. Я уже не тот, что был. Волосы поседели, спина сгорбилась от сидения над книгами. Но дух бодр, и работа кипит.

Собрал я библиотеку – тысячи три томов. Иные из них – редчайшие, каких в Европе никто не видывал. Есть полные династийные истории, есть географические описания всех провинций, есть книги по медицине, по астрономии, по военному делу. Есть даже сочинения древних философов, даосских и конфуцианских, в старинных списках. Всё это добро, когда доведётся вернуться в Россию, повезу с собой. Там оно пригодится.

Перевёл я уже многое. Почти закончил «Всеобщую историю Китая» в шестнадцати томах. Начал составлять словарь, большой, подробный, с объяснением иероглифов. Труд сей титанический, но необходимый. Без хорошего словаря никто из наших в китайскую науку войти не сможет.

Пишу я и о том, что сам вижу. О нравах, об обычаях, о государственном устройстве. Заметил я, что в Европе о Китае пишут много вздора. Одни хвалят сверх меры, другие хулят без всякого основания. А правда проста: это страна древняя, мудрая по-своему, но и со своими пороками, как и всякая страна. Взяточничество здесь процветает, чиновники часто думают не о деле, а о своей выгоде, народ беден и забит. Но при всём том страна держится, и держится крепко, потому что есть порядок и уважение к старшим.

Думаю я часто: для чего Господь привёл меня сюда? Может, затем, чтобы я открыл для России этот мир? Чтобы сблизил наши народы? Может быть. Чувствую я, что труды мои не пропадут. Что когда-нибудь скажут спасибо.

Скучаю ли по родине? Скучаю. Иногда во сне вижу Россию: снега, берёзы, церкви наши с золотыми маковками. Проснусь – а вокруг Китай, чужие лица, чужая речь. Тоска сжимает сердце. Но потом перекрещусь и сяду за работу. Работа – мой крест и моя отрада.

Глава десятая,

в которой появляется Она – и это не выдумка, а горькая правда жизни, о коей не принято писать в отчётах в Синод

Из записок отца Иакинфа, не предназначенных для печати

Не для чужих глаз пишу сие. Может, и сожгу потом. Но душа просит высказать то, что камнем лежит.

Была у меня знакомая. Китаянка. Звали её... да не всё ли равно, как звали? Была она вдова, молодая ещё, лет двадцати пяти. Муж её, торговец чаем, умер два года назад от горячки, оставил её с малым дитятей. Жила она бедно, торговала на рынке зеленью, тем и кормилась.

Я часто проходил мимо её лотка, покупал зелень для нашей кухни. Сперва просто здоровались, потом разговорились. Она была неграмотна, но умна и добра. Расспрашивала меня о России, о нашей вере, о том, как мы живём. Я рассказывал. Она слушала, удивлялась, смеялась иногда.

Потом, когда её дитя заболело, она пришла ко мне на подворье, просила лекарства. Я дал, чем мог, и дитя поправилось. Тогда она в ноги мне поклонилась и сказала: «Ты добрый человек, господин. Чем мне отблагодарить тебя?»

Я ответил: «Ничем не надо. Радуйся, что ребёнок здоров». Но она стала приходить чаще, приносила то пирожки свои, то чай. Сидели мы, разговаривали.

Не буду врать, грешен. Полюбил я её. Не плотской любовью, нет (хотя и плоть моя не каменная), а любовью-жалостью, любовью-нежностью. Смотрел на неё и думал: вот бы мне такую жену, такой бы дом, такие бы дети... Но я – монах. Я дал обет. И обет сей нерушим.

Мучился я страшно. Молился, постился, просил Господа отвести это наваждение. А она, глупая, смотрела на меня преданными глазами и ждала... Чего ждала? Сама не знала.

Кончилось всё худо. Кто-то из наших донёс в миссию, что архимандрит якшается с китаянкой. Начальник мой, отец Пётр (царство ему небесное, хоть и строг был), призвал меня и устроил разнос: «Позор! Бесчестье! Что скажут в Синоде? Что подумают язычники?»

Я молчал, не оправдывался. А что скажешь? Прав он был по-своему. Я – начальник миссии, я должен подавать пример.

Перестал я ходить на тот рынок. Перестал с ней видеться. Она приходила к воротам подворья, стучалась, просила, чтобы позвали меня. Я не выходил. Приказал слугам: не пускать.

Через полгода узнал: она умерла. От чахотки, говорят. Или от тоски. Кто знает?

Господи, прости меня, грешного! Если я виноват в её смерти, суди меня, но помилуй её душу, невинную!

И теперь, когда пишу эти строки, рука дрожит и слёзы капают на бумагу. Может, и сожгу. Но пока пусть будет. Память.

Глава одиннадцатая,

в которой повествуется о конце пекинского жития и о сборах в обратный путь

1821 год, весна

Пришло известие из Синода: отзывают. Велено сдать дела новому начальнику миссии, отцу Петру (другому уже, не тому), и возвращаться в Россию.

Четырнадцать лет. Полжизни. Всё здесь стало родным: и стены эти, и храм наш маленький, и люди, с которыми свыкся. Даже китайцы, которые поначалу казались чужими, теперь – почти семья. А надо ехать.

Главное богатство моё – книги. Уложил я их в ящики, сколько мог. Получилось четыреста пудов. Четыреста пудов книг! На пятнадцати верблюдах повезу это добро через пустыню Гоби, через Сибирь, через полмира. Дорого обойдётся перевоз, но не бросишь же. Это не просто бумага – это труд всей жизни. В них – душа моя.

Прощался я с пекинскими друзьями. Господин Чжан, мой первый учитель, ныне глубокий старец, плакал, обнимал меня и говорил: «Ты, варвар, а понял нашу душу лучше многих наших». Дорогого стоит такая похвала.

Купцы, у которых я книги покупал, пришли с подарками. Кто чай принёс, кто шёлк, кто просто на словах прощался. И судья тот, что когда-то старика Ли судил, прислал человека с поклоном: «Не помни зла, учёный господин. Ты был прав тогда, я был не прав».

Албазинцы наши провожали всей общиной. Служили напутственный молебен, пели «Многая лета», плакали. Для них мы, священники, – единственная ниточка, связующая с Россией. Без нас они тут совсем осиротеют. Но новый начальник остаётся, будут у них батюшки.

В последний раз обошёл я подворье наше. Церковь Успенскую, где столько раз служил литургию. Маленький садик, где любил сидеть в тени, читать книги. Келью свою, где написаны тысячи страниц переводов и заметок. Всё оставляю. Всё чужое станет.

Студентов своих, выучеников, благословил. Кто-то остаётся здесь, кто-то едет со мной. Им ещё служить науке.

Господи, благослови путь!

Глава двенадцатая,

в которой рассказывается о возвращении на родину и о том, что ожидало отца Иакинфа там

Из записок, писанных уже в России

Не думал я, не гадал, что возвращение моё будет столь горьким. Пока ехал через Сибирь, пока вёз свои книги, пока радовался, что скоро увижу Россию, – уже собиралась туча надо мной.

Дошли до Синода доносы. Иркутский губернатор, человек злобный и завистливый, настрочил бумагу, будто я в Пекине миссию разорил, в долги влез, службой пренебрегал. А новый начальник миссии, отец Пётр (теперь уже не царство ему небесное, а прости Господи), подтвердил: да, беспорядки, да, нерадение.

Что значило нерадение? То, что я вместо того, чтобы сидеть в миссии и читать положенные молитвы, ходил по городу, учил язык, собирал книги, разговаривал с китайцами. Для них это – нерадение. Для меня – служение.

Синод судил меня строго. Лишили сана архимандрита. Сослали в Валаамский монастырь, на остров, в заточение, пожизненно.

Валаам... Край суровый, северный. Скалы, лес, холод. Братия там хорошая, монахи строгие, богомольные. Приняли меня ласково, жалели. А я сидел в келье и смотрел на Ладогу. Думал: за что, Господи? Четырнадцать лет труда – и вот награда.

Но не роптал. Монах должен смиряться. Может, и впрямь гордыня во мне сидела? Может, слишком много о себе возомнил, учёный? Дал Господь испытание – надо принять.

Книги мои, четыреста пудов, остались в Петербурге, в Академии. Их оценили, описали, спрятали. Хоть это слава Богу – не пропадут.

Пять лет пробыл я на Валааме. Пять долгих лет. Но не терял времени даром: по памяти восстанавливал переводы, составлял словари, писал. Без дела сидеть не мог – руки привыкли к работе, голова к мыслям.

А потом – милость Божия и царская. Вступились за меня учёные люди, доказали, что труды мои нужны России. Государь Николай Павлович повелел освободить меня и причислить к Азиатскому департаменту. Поселили в Александро-Невской лавре, в Петербурге. Вернули возможность работать с книгами, печатать их.

Тогда и началась моя настоящая учёная жизнь. Книги пошли одна за другой: «Описание Тибета», «История первых четырёх ханов», «Записки о Монголии», «Статистическое описание Китайской империи». Четырежды давали мне Демидовскую премию – высшую награду за научные труды. Избрали членом-корреспондентом Академии наук. Даже в Парижском Азиатском обществе состоял.

Но Пекин... Пекин я не забывал никогда.

Глава последняя,

в которой подводятся итоги и звучит главная мысль всей жизни

Санкт-Петербург, 1848 год

Стою я ныне на краю могилы. Семьдесят лет прожито. Силы оставляют, глаза плохо видят, руки дрожат. Но мысль ясна, и память хранит всё.

Часто в думах возвращаюсь я в Пекин. Вижу узкие улочки, слышу крики разносчиков, вдыхаю запах жареной лапши и старой бумаги. Вижу господина Чжана, склонившегося над иероглифами. Вижу старика Ли, кланяющегося мне в ноги. Вижу Её... Но о Ней – молчок. Пусть Господь судит.

Что понял я за эти долгие годы? Понял я, что все люди – братья. И русский, и китаец, и чуваш (а я ведь чуваш по крови, хоть и принял русскую веру и культуру). Все мы дети одного Бога, все ищем правды и счастья, все ошибаемся и страдаем. И задача наша – не отгораживаться друг от друга стенами, а искать мосты.

Китайцы – народ великий и древний. У них есть чему поучиться. Их упорство, их трудолюбие, их уважение к старшим, их терпение – всё это добродетели, которые христианину не зазорно перенять. Но и у нас, у русских, есть что им дать: нашу веру, нашу открытость, нашу способность к состраданию. Встреча наших душ – вот что важно.

Многие меня спрашивают: зачем ты, батюшка, столько лет китайщиной занимался? Миссионер ты или учёный? А я отвечаю: и то, и другое. Нельзя нести слово Божие людям, не понимая их. Нельзя обращать в свою веру, не уважая их веру. Христос не ломился в двери, а стоял и стучал. И мы должны так же.

Говорят, на могиле моей хотят высечь слова по-китайски. Хорошо бы. Пусть потомки знают: был такой русский монах, который Китай полюбил и России его открыл. И пусть не судят строго за ошибки мои и грехи.

А я отхожу с миром. Труды мои не пропали. Есть ученики, есть последователи. Значит, жизнь прожита не зря.

Господи, в руце Твои предаю дух мой!

Аминь.

Май 1853 года. Келья в Александро-Невской лавре.

Над телом усопшего отца Иакинфа совершают отпевание. Среди немногих провожающих – учёные мужи, академики, литераторы. Говорят, что Пушкин, знавший и ценивший Бичурина, собирался писать о нём, да не успел. На кладбище Лавры опускают гроб в землю. Потом поставят памятник, и высекут на нём по завещанию восемь китайских иероглифов, что значат:

«Усердно потрудился, создав исторические труды, обессмертившие его имя».

А за оградой Лавры шумит Петербург, едут экипажи, течёт Нева, и никто не знает, что ушёл человек, который мог бы рассказать о далёкой стране больше, чем все европейские библиотеки вместе взятые.

Но книги его остались. И в них – его душа, его любовь, его Китай.

Примечания от составителя

Рассказ сей составлен на основе подлинных писем, дневниковых записей и научных трудов архимандрита Иакинфа (Бичурина), а также свидетельств современников.

1. Северное подворье – подворье Русской духовной миссии в Пекине, располагавшееся в северной части города, где жили потомки албазинских казаков .

2. Албазинцы – потомки русских казаков из крепости Албазин на Амуре, взятых в плен маньчжурами в XVII веке и поселенных в Пекине, где они сохранили православную веру .

3. Спор о filioque – догматическое разногласие между православной и католической церквями об исхождении Святого Духа.

4. Чувашское происхождение – согласно новейшим исследованиям, Никита Бичурин по отцовской линии происходил из чуваш .

5. Эпитафия на могиле – подлинные слова, высеченные на надгробии в Александро-Невской лавре по-китайски и по-русски.

13 марта 2026 года

Санкт-Петербург