Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Кладбищенские байки от смотрителя. Часть 2

Рассказываю ещё три случая. Имена и даты — настоящие. Кладбище то же — Троицкое, город Вязники, Владимирская область. Я по-прежнему здесь работаю и, видимо, буду работать, пока ноги носят.
История четвёртая. Свечи
В ноябре 2007 года я обходил кладбище после Димитриевской родительской субботы. Народу днём было много — приезжали семьями, убирали могилы, ставили свечи в стаканчиках. К вечеру все

Рассказываю ещё три случая. Имена и даты — настоящие. Кладбище то же — Троицкое, город Вязники, Владимирская область. Я по-прежнему здесь работаю и, видимо, буду работать, пока ноги носят.

История четвёртая. Свечи

В ноябре 2007 года я обходил кладбище после Димитриевской родительской субботы. Народу днём было много — приезжали семьями, убирали могилы, ставили свечи в стаканчиках. К вечеру все разъехались. Я шёл закрывать ворота.

Темнело рано. Пять часов, а уже сумерки. Низкие облака, моросит. Ноябрь во Владимирской области — это когда земля уже подмёрзла, а снег ещё не лёг. Грязь, серость, голые деревья.

Иду по центральной аллее и вижу: на старом участке — свет. Много. Как будто кто-то зажёг десятки свечей. Жёлтое, тёплое, мерцающее свечение.

Я подумал — забыли погасить. Бывает: ставят свечу в стеклянном стаканчике, она горит часами. Пожара от неё не будет, но порядок есть порядок. Свернул к старому участку.

И остановился.

Свечи горели на каждой могиле. На каждой. Весь участок — а это рядов двадцать, могил сто пятьдесят, не меньше — был освещён ровным жёлтым светом. Свечи стояли на памятниках, на оградах, на земле. Маленькие, в жестяных и стеклянных подставках, как церковные. Огоньки не дрожали от ветра, хотя ветер был — я чувствовал его на лице.

На этом участке хоронили в сороковые-пятидесятые. Половина могил — безымянные, кресты сгнили, ограды повалились. Родственников у большинства не осталось — вымерли, уехали, забыли. Днём к этим могилам никто не подходил. Я видел. Свечи ставили на ухоженных, поновее. Сюда — никто.

А сейчас они горели. Все.

Я стоял на краю участка и смотрел. Минуту, другую. Было тихо. Только огоньки — ровные, спокойные, как в храме во время всенощной. Запах воска плыл над могилами — густой, медовый.

Потом я моргнул — или отвёл взгляд на секунду, не помню — и свечей не стало. Разом. Участок — тёмный, пустой, мокрый. Ни одного огонька. Ни одного стаканчика. Ни запаха воска. Ничего.

Я прошёл между рядами, светя фонарём. На памятниках, на оградах, на земле — ни следа свечного воска. Ни капли.

Мне не было страшно. Мне было — я не знаю, как это назвать. Тяжело, что ли. Тяжело от того, что эти люди лежат здесь шестьдесят-семьдесят лет и к ним никто не приходит. Ни в родительскую субботу, ни в любой другой день. И если кто-то — или что-то — зажёг им свечи, то, может быть, это не мистика. Может быть, это справедливость.

С тех пор я каждую родительскую субботу прохожу по старому участку и ставлю свечи сам. На десять-пятнадцать могил — больше не хватает. Покупаю на свои, церковные, тонкие. Ставлю в стаканчики, зажигаю. Может, это глупость. Но мне кажется, что кто-то там, под землёй, благодарен. Или кто-то там, над землёй, видит и кивает: правильно делаешь, Петрович.

История пятая. Собака

Эту историю мне рассказывать тяжелее всего. Не потому что страшная — она не страшная. А потому что я до сих пор не понимаю, что произошло, и не понимание это сидит во мне как заноза.

В марте 2015 года у меня умерла жена. Вера Ильинична. Мы прожили вместе тридцать восемь лет. Похоронил я её здесь же, на Троицком, на новом участке, рядом с тёщей. Поставил памятник, оградку, лавочку. Каждый день после работы сидел у могилы, курил, разговаривал с ней. Рассказывал, что на обед варил, какая погода. Вера при жизни всегда спрашивала, что я ел. Беспокоилась, что я питаюсь одними бутербродами. Она была права — без неё я питался одними бутербродами.

Через месяц после похорон, в апреле, ко мне пришла собака. Я сидел утром на крыльце сторожки, пил чай. Из тумана — апрельский, белый, плотный — вышла собака и села напротив. Средняя, рыжеватая, с тёмной мордой, лохматая. Беспородная, но не бродячая — чистая, не тощая, без колтунов. Ошейника не было. Собака села, посмотрела на меня и вздохнула. Тяжело, по-человечески, как вздыхают после долгой ходьбы.

Я протянул ей бутерброд — с колбасой, мой обычный завтрак. Собака понюхала, не взяла. Просто сидела и смотрела. Глаза — карие, тёплые. Смотрела не как собака, которая ждёт еду. Смотрела как кто-то, кто пришёл проверить — ты как тут?

Я сказал ей:

— Ну, здравствуй.

Собака встала, подошла, ткнулась мокрым носом мне в колено. Постояла. Потом развернулась и пошла на кладбище. Не побежала — пошла, спокойно, по центральной аллее, как будто знала дорогу. Я смотрел, как она идёт — рыжая спина, опущенный хвост. У развилки, где аллея расходится на старый и новый участки, собака свернула направо — к новому. Туда, где Вера.

Я пошёл за ней. Не знаю зачем. Пошёл.

Собака дошла до Вериной могилы, легла у ограды, положила морду на лапы и закрыла глаза. Я стоял в трёх шагах и смотрел. Собака лежала у могилы моей жены, и мне казалось — нет, я знал, — что она пришла именно сюда. Не случайно, не потому что устала, не потому что тут тихо.

Я присел на лавочку. Закурил. Сидел, курил, смотрел на собаку. Собака спала — или делала вид. Дышала ровно, спокойно. Рыжий бок поднимался и опускался.

Через полчаса она встала, потянулась, посмотрела на меня. Подошла, снова ткнулась носом в колено. И ушла. По аллее, к воротам, в туман. Я проводил её взглядом. У ворот она обернулась — быстро, на секунду — и пропала в белом мареве.

Я искал её. Обошёл все окрестные улицы, спрашивал у соседей, у дворников, у пенсионерок на лавочках. Рыжая собака, лохматая, средняя, без ошейника. Никто не видел.

Она приходила ещё четыре раза. Всегда утром, всегда в тумане. Садилась напротив крыльца, смотрела на меня, потом шла к Вериной могиле, ложилась, лежала полчаса. Потом уходила.

Пятый раз — последний — был в конце мая. Собака пришла, села, посмотрела. Но к могиле не пошла. Подошла ко мне, ткнулась носом не в колено, а в ладонь. Я погладил её — шерсть тёплая, мягкая. Она закрыла глаза и стояла так, пока я гладил. Потом отступила, посмотрела на меня — долго, внимательно, — и ушла. Больше не приходила.

Вера при жизни хотела собаку. Рыжую, дворняжку. Я отговаривал — квартира маленькая, шерсть, хлопоты. Она не настаивала. Говорила: «Ладно, Гена, когда-нибудь заведём». Не завели.

Я не знаю, кто приходил ко мне в апреле и мае 2015 года. Собака — она и есть собака. Бездомная, приблудная, набрела на кладбище и каким-то образом выбрала именно ту могилу. Совпадение. Объяснимо. Рационально.

Но вот что. Каждый раз, когда она утыкалась мне носом в колено, — я чувствовал запах. Слабый, тонкий. Ландыш. Вера душилась ландышевыми духами. Дешёвые, советские, «Ландыш серебристый» в зелёном флаконе. Она покупала их всю жизнь, даже когда появились другие. Говорила: зачем менять, если и так хорошо.

Собака пахла ландышем. Бездомная рыжая дворняга на кладбище пахла ландышевыми духами моей жены.

Объясните мне это. Я не могу.

История шестая. Фотография

Последняя история — короткая. Может, самая короткая из всех. Но я о ней думаю чаще, чем об остальных.

Летом 2022 года, в июле, на кладбище пришёл мальчик. Один, лет десяти. Светлые волосы, веснушки, шорты, футболка с динозавром. Стоял у ворот и ждал.

Я подошёл.

— Ты к кому, парень?

— К дедушке.

— А родители где?

— Мама на работе. Она не знает, что я тут.

Я должен был позвонить маме, отвести мальчика домой, сделать всё по правилам. Но он смотрел на меня так — серьёзно, по-взрослому, — что я спросил:

— Как дедушку зовут?

— Морозов Иван Степанович.

Я знал эту могилу. Морозов, участок 8, ряд 3. Умер в 2020-м, семьдесят два года. Хоронили тихо, народу было мало — ковидный год, ограничения.

Я проводил мальчика. Он шёл впереди, уверенно, как будто бывал здесь раньше. Может, и бывал — с матерью, я не всех запоминаю.

У могилы он остановился, присел на корточки. Достал из кармана шортов фотографию — маленькую, с загнутыми уголками. Положил на край памятника, придавил камешком.

— Это мы с дедушкой на рыбалке, — сказал он. — Он просил принести.

— Просил? — переспросил я.

— Ну да. Приснился и попросил. Сказал: принеси нашу фотку с рыбалки, а то мне тут скучно.

Мальчик постоял ещё минуту, потом повернулся и пошёл к выходу. У ворот обернулся, помахал мне и убежал.

Я вернулся к могиле. Фотография лежала на памятнике: старик и мальчик на берегу реки, оба в панамках, оба улыбаются. Удочки, ведро, солнце. Лето. Счастье.

Фотография лежит там до сих пор. Я накрыл её прозрачной плёнкой, чтобы дождь не размыл. Каждый раз, когда прохожу мимо, — проверяю. На месте. Не выцвела, не размокла. Лежит, придавленная камешком.

Однажды зимой, в январе, я шёл мимо и заметил: камешек сдвинут, фотография повёрнута другой стороной. На обороте, мелким детским почерком, синей ручкой: «Деда, я тебя люблю. Тимоха».

Я перевернул обратно. Положил камешек. Пошёл дальше.

Вот такие истории.

Люди боятся кладбищ. Я понимаю почему — темно, тихо, мёртвые. Но за тридцать один год я понял одну простую вещь: бояться надо живых. Мёртвые — они не враги. Они просто рядом. Тихо, незаметно, по ту сторону камня и земли. Иногда — напоминают о себе. Не для того, чтобы напугать. А для того, чтобы мы помнили: любовь не заканчивается на кладбищенской ограде.

Читайте первую часть

Если вам нравятся мои истории — поставьте лайк 🤍