Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Меню Сновидений

Аркан Маг — Rostella Volaticorum («Жареные птицы»)

Когда Бартоломео Платина засыпал в своей келье при библиотеке Ватикана, чернила на его столе не высыхали. Он утверждал, что сон — это продолжение письма, только написанного не рукой, а тем местом в человеке, где соединяются желудок и память. В ту ночь, когда луна стояла над Римом, как перевёрнутая миска для сбора дождевой воды, он начал писать Амалии — женщине, которую никогда не видел и которая ещё не родилась. «Госпожа, — вывел он, — между нами пять столетий, но жар одинаков для всех времён». Он описал ей птиц — молодых, здоровых, крепких куропаток или перепелов. «Не всякая птица достойна огня, — писал он. — Выбирай тех, в ком ещё звучит воздух полей». Ибо он верил, что мясо хранит в себе траекторию полёта. Он велел натереть их перцем, мускатным орехом и корицей — умеренно, как философ добавляет цитаты из Овидия и Вергилия, не ради блеска, но ради равновесия. «Пряность, — добавил он, — должна быть слышна, как шёпот в исповедальне, а не как крик на рынке». В этих словах чувствовалась
Аркан Маг
Аркан Маг

Когда Бартоломео Платина засыпал в своей келье при библиотеке Ватикана, чернила на его столе не высыхали. Он утверждал, что сон — это продолжение письма, только написанного не рукой, а тем местом в человеке, где соединяются желудок и память. В ту ночь, когда луна стояла над Римом, как перевёрнутая миска для сбора дождевой воды, он начал писать Амалии — женщине, которую никогда не видел и которая ещё не родилась.

«Госпожа, — вывел он, — между нами пять столетий, но жар одинаков для всех времён».

Он описал ей птиц — молодых, здоровых, крепких куропаток или перепелов. «Не всякая птица достойна огня, — писал он. — Выбирай тех, в ком ещё звучит воздух полей». Ибо он верил, что мясо хранит в себе траекторию полёта.

Он велел натереть их перцем, мускатным орехом и корицей — умеренно, как философ добавляет цитаты из Овидия и Вергилия, не ради блеска, но ради равновесия. «Пряность, — добавил он, — должна быть слышна, как шёпот в исповедальне, а не как крик на рынке». В этих словах чувствовалась рука автора De honesta voluptate et valetudine, который стремился примирить удовольствие и благоразумие.

Затем он погрузил птиц в хороший куриный бульон, слегка подсоленный, словно возвращая их к первооснове — к тому же птичьему дыханию, но уже растворённому в воде. В бульоне, писал он, мясо учится смирению. «Ни одно создание не должно идти к огню, не узнав прежде мягкости воды».

Жарить же он повелевал на сильном огне, однако под постоянным наблюдением. И здесь его почерк становился твёрже: «Огонь — это власть. Он требует контроля, как папская тиара требует головы». Платина знал цену безнадзорному пламени — как в кухне, так и в Риме.

Когда птицы были готовы, он велел выложить их на красивое блюдо, украшенное золотыми блёстками и фиалковыми листьями. Золото — для глаз, фиалка — для памяти. «Всякое блюдо, — писал он, — должно быть увидено прежде, чем будет съедено; ибо зрение — старший брат вкуса».

Он поливал их жидким говяжьим жиром и посыпал тёртым пармезаном, чтобы соединить лёгкость пернатого с тяжестью земли. А затем — и это казалось дерзостью — обильно посыпал верхушки сахарной пудрой. «Сладость, — пояснил он, — не противоречит мясу, как милость не противоречит закону. Они существуют для того, чтобы примирять».

Пока он писал, ему снилось, что над блюдом поднимается пар, принимающий форму женского профиля. Он не знал её имени, но видел, как она склоняет голову к ложке, а не ложку ко рту. В её волосах звенят стеклянные булавки, и она улыбается так, будто уже знает ответ.

«Госпожа, — завершал он, — в этом блюде ищите гармонию: сытность и лёгкость, жар и прохладу, землю и воздух. Кто соединит их в равновесии, тот продлит свою жизнь не числом лет, но числом вкусов».

Когда Платина поставил последнюю точку, он проснулся. Чернила на столе были сухими. За окном звонили колокола Рима, и повар папской кухни уже разжигал утренний огонь.

В тот же миг, на другом краю будущего столетия, Амалия Ризнич закрыла глаза — и почувствовала запах корицы, смешанный с дымом старого пергамента.