Найти в Дзене

Крик под маской

Это потрясающая и пугающая история о том, как тонко устроена человеческая психика даже под глубоким наркозом. В медицине это называют «интранаркозным пробуждением».
​В операционной пахло озоном, спиртом и тем специфическим металлическим холодком, который всегда предвещает долгую работу. На столе лежала женщина — заведующая столовой, аккуратная, «домашняя», с теми мягкими чертами лица, которые

Это потрясающая и пугающая история о том, как тонко устроена человеческая психика даже под глубоким наркозом. В медицине это называют «интранаркозным пробуждением».

​В операционной пахло озоном, спиртом и тем специфическим металлическим холодком, который всегда предвещает долгую работу. На столе лежала женщина — заведующая столовой, аккуратная, «домашняя», с теми мягкими чертами лица, которые обычно ассоциируются с уютом и детским смехом.

​Наркоз вошёл мягко. Мониторы ровно выстукивали ритм: 75 ударов в минуту. Стабильно. Надёжно.

​Хирурги вошли шумно. Обработались, встали у стола. Первый разрез, и вместе с ним начался другой «разрез» — словесный.

— И как только таких к детям подпускают? — глухо из-под маски бросил ассистент, кивнув на раскрытое операционное поле. — Куда смотрело руководство? С таким-то диагнозом в столовой работать…

​На мониторе пульс дрогнул. Давление поползло вверх: 160... 180... 210.

​Я лихорадочно набирала гипотензивные. Врач-анестезиолог нахмурился, крутя ручки испарителя.

— Что за скачки? Она же глубоко в «отключке», — прошептал он.

​А хирурги не унимались. Их голоса, искажённые респираторами, звучали как приговор в пустом зале суда:

— Да ладно тебе, понятно же, откуда у таких «приличных» ВИЧ берется. Муж, небось, и не знает, сколько там «командировок» было на стороне. С виду — святая, а внутри — гниль.

​В ту же секунду цифры на мониторе рухнули. 90 на 60. Пульс стал нитевидным. Мы метались между препаратами, пытаясь удержать ускользающую жизнь, не понимая, почему тело пациентки ведёт себя как сорвавшийся с горы автомобиль. Это были «качели» смерти: только сбивали давление — оно падало в бездну; только поднимали — оно взлетало до критического пика.

​Так продолжалось час. Час пытки, скрытой под простынями.

​Наконец, анестезиолог — старый ворон, видевший за свою жизнь сотни смертей — резко поднял голову. Его глаза над маской сузились.

— А ну, замолчали! — рявкнул он хирургам. — Закройте рты и шейте молча. Забудьте, кто она и чем больна. Здесь и сейчас — тишина!

​Хирурги осеклись. В операционной повисла тяжелая, густая пауза, нарушаемая только писком приборов. И вдруг — чудо. Кривая на мониторе выровнялась. 120 на 80. Ровно, как по учебнику. Словно невидимая рука отпустила горло пациентки.

​Когда операция закончилась и наступило время выхода из наркоза, женщина открыла глаза. В них не было привычного посленаркозного тумана. В них была ледяная, кристально чистая боль.

​Мы ждали санитаров из отделения, когда она заговорила. Голос был слабым, но отчетливым:

— Я всё слышала. Каждое ваше слово.

​Я замерла с ампулой в руке.

​— Вы думали, я гулящая? — она смотрела в потолок, и по её виску катилась одинокая слеза. — Вы решили, что я предала мужа?

​Она сделала вдох, который дался ей с трудом:

— Пять лет назад. Районная больница. Аппендицит. Там мне и подарили этот «подарок»... такие же врачи, как вы. Чистыми руками, но грязными инструментами.

​В ординаторской в тот день было необычайно тихо. Хирурги не смотрели друг другу в глаза. Мы поняли: в тот час на столе умирало не тело. Там под скальпелем слов умирала душа, которая пыталась защититься единственным доступным ей способом — через артериальное давление, крича о несправедливости всем своим существом.