Он снял ключи от машины с крючка у двери. Спокойно, будто каждое утро так делал. Брелок-подкова качнулся, звякнул о связку – и этот звук прошил меня насквозь, от горла до колен.
Я стояла в дверях кухни. В руках – полотенце. Мокрое, скрученное, как жгут. Я даже не помнила, когда успела его схватить.
– Шкода моя, ты знаешь, – сказал Олег, не оборачиваясь. – Оформлена на меня. Я заберу.
Я знала. Пять лет назад мы покупали эту машину вместе, откладывали полтора года, но в документах стояло его имя. Так вышло. Так было проще – «ты же не водишь, Марин, зачем тебе в бумагах?». И вот теперь это «проще» обернулось против меня, как всё, что я почти тридцать лет пускала на самотёк.
Олег запихивал вещи в спортивную сумку – синюю, потёртую, с логотипом «Адидас», который давно облез до белых нитей. Рубашки, бритву, зарядку от телефона. Носки почему-то оставил – раскиданные по ящику, перепутанные. Мне пятьдесят два, и я смотрела, как мой муж пакует свою жизнь в одну сумку, а всю нашу совместную жизнь оставляет валяться на полу, как те носки.
– Я ухожу, – сказал он наконец. Остановился. Посмотрел в сторону окна, не на меня. – К Алине.
Алина. Я слышала это имя впервые. Нет – слышала раньше, мельком, когда он говорил по телефону в коридоре и быстро сбрасывал, если я выходила из комнаты. «Коллега», сказал тогда. «По работе». Я поверила, потому что столько лет вместе – это привычка верить.
– Сколько ей? – спросила я.
Зачем спросила – не знаю. Что это меняло? Но рот открылся сам.
– Двадцать девять.
Ровесница нашего брака. Мне на секунду показалось это смешным – как анекдот, который рассказывают на кухне после третьей рюмки. Только смеяться не получалось. Пальцы сжались до белых костяшек.
– А она знает, что тебе пятьдесят три? – спросила я. – Что у тебя колено скрипит по утрам? Что ты храпишь, если ляжешь на спину?
Олег не ответил. Застегнул сумку. Выпрямился. Он выглядел странно – как человек, который репетировал речь перед зеркалом, а теперь забыл половину слов. Веки у него припухли, и кожа под глазами отливала желтоватым. Я подумала: он не спал. Может, несколько дней. Может, всё это время готовился и боялся.
Но мне не хотелось его жалеть.
– Ты ещё пожалеешь, – бросил он уже в прихожей, натягивая ботинки.
Это прозвучало глупо. Не как угроза – как строчка из плохого сериала, которую он где-то подслушал и решил использовать. Я ничего не ответила.
Он помедлил. Наверное, ждал, что я скажу: «Останься». Или «Не надо». Или хотя бы «Олег, давай поговорим». Я молчала. Стояла в дверях кухни с мокрым полотенцем и молчала. И он ушёл.
Дверь хлопнула. Потом – шаги на лестнице. Быстрые, как будто он торопился, пока не передумал. Потом – тишина.
Я так и стояла. Мокрая ткань капала на линолеум. На подоконнике в кухне зеленели фиалки – три горшка, мои, я выращивала их шесть лет. Олег задел крайний горшок сумкой, когда проходил мимо. Земля просыпалась на подоконник тонкой полоской. Листья чуть примялись.
Я подошла. Поправила горшок. Собрала землю пальцами обратно. Пальцы – сухие, жёсткие от вечной работы – подрагивали.
И только тогда заплакала.
Не от обиды. Не от жалости к себе. А от понимания – тупого, ледяного, – что этот человек стоял в моей прихожей и снимал ключи от машины, и это было единственное, что он боялся забыть. Не фотографии. Не обручальное кольцо, которое лежало в шкатулке – он перестал носить его ещё в прошлом году, я заметила, но не спросила. Машина. Вот что было для него главным.
Слёзы кончились быстро. Минут за десять. Я умылась, вытерла линолеум, поставила чайник. Руки делали привычное, и это спасало. Чай, хлеб, масло. Ужин для одного человека. Странное число – один. Я не была одна с двадцати трёх лет.
Перед сном я прошла по квартире. Двушка на третьем этаже, окна на тополя. Олег не забрал почти ничего – только то, что поместилось в сумку. Но пустота стояла повсюду. Пустое место на стене у двери. Вмятина на диване с его стороны. Голая полка в ванной, где раньше лежала его бритва.
Я легла. Потолок – белый, знакомый, с маленькой трещиной в углу, которую мы каждый год собирались заделать и не заделали. Ни разу. За все эти годы вместе.
Тишина в квартире была такой плотной, что давила на уши. Я повернулась на бок. Подушка рядом – пустая.
И тогда я поняла, что это – настоящее. Что он не вернётся через час с виноватым лицом и пакетом из магазина, как бывало после ссор. Что фраза «к Алине» – это не угроза, не блеф.
Это конец.
***
Первый месяц я прожила как в тумане. Вставала в шесть, шла на завод, считала чужие цифры в бухгалтерии, возвращалась, ложилась. Всё – по прямой, без поворотов, без лишнего. Как механизм, который кто-то завёл, и он тикает, пока пружина не кончится.
Раньше Олег подвозил меня до работы. Кабельный завод в промзоне – от дома четыре остановки на автобусе или десять минут на машине. Зимой разница была огромной. Теперь я ждала автобус.
Мартовский гололёд в Туле – это не шутка. Тротуары – как каток. Автобус – как консервная банка, набитая людьми в пуховиках. Я стояла на остановке, и ветер задувал под куртку, и ноги скользили, и я думала: вот так теперь. Каждый день. Потому что машину забрал Олег. А я – не удержала. Ни машину, ни мужа.
Один раз чуть не упала. Поскользнулась на ступеньке автобуса, ухватилась за поручень. Локоть прострелило болью. Рядом стоял парень в наушниках – даже не повернулся.
Я тогда подумала: а ведь это и есть «одна». Когда некому подать руку.
На работе никто ничего не спрашивал первые дни. В маленьком городе все и так знают – кто ушёл, к кому, когда. Бухгалтерия – четыре женщины за одним столом. Людмила Сергеевна, моя начальница, поставила мне на стол термос с чаем и сказала:
– Пей. И давай без героизма.
Я кивнула. Она была права. Цифры не врали.
Я пила чай. И работала. Цифры не требовали объяснений, не задавали вопросов, не уходили к двадцатидевятилетним. В них была честность, которой мне не хватало дома.
Через неделю Людмила Сергеевна всё-таки спросила. Не при всех – позвала в коридор, к окну, где стоял фикус в кадке и пахло столовским борщом с первого этажа.
– Марина, ты как? Только честно.
– Честно – не знаю, – ответила я. – Утром просыпаюсь и секунду не помню. А потом вспоминаю.
Она посмотрела на меня. Ничего не сказала. Просто положила руку на моё плечо. Тяжёлую, тёплую. И я почему-то не заплакала.
Дома было хуже. Квартира казалась слишком большой. Олег не забрал почти ничего, но его отсутствие заполняло пространство, как вода заполняет трещину – тихо, незаметно, но до краёв. Запах – не одеколона, нет, просто запах другого человека, который жил рядом и перестал. Он выветрился через две недели.
Я ловила себя на том, что разговариваю вслух. «Надо хлеба купить». «Кран опять подтекает». Говорила и замолкала, потому что отвечать было некому. Иногда включала радио – просто чтобы в квартире был голос. Любой голос, кроме собственного.
Катя звонила каждый вечер. Дочь работала в Москве, снимала комнату, крутилась. Ей было двадцать шесть, когда отец ушёл, – взрослая, самостоятельная, но злая. Не на меня. На него.
– Мам, ты не вздумай его жалеть, – говорила она в трубку. Голос звенел. – Он сам выбрал. Пусть живёт.
– Я не жалею.
– Жалеешь. Я по голосу слышу.
– Катя, хватит.
– Не хватит. Ты всю жизнь за ним убирала, а он...
– Катя.
Она замолкала. Дышала в трубку. Я слышала, как она стискивает зубы – нижняя губа чуть вперёд, привычка с детства. Потом говорила тише:
– Ладно. Ты хоть ела сегодня?
Я говорила, что ела. Она требовала подробностей, ругала за кашу, велела купить мяса. Я обещала. Так повторялось каждый вечер.
Может, и жалела. Не его – себя. Я вышла за него в двадцать три, когда ещё верила, что любовь – это навсегда. Что «и в горе, и в радости» – не просто слова в ЗАГСе. А он взял и доказал, что «навсегда» – это пока не встретишь кого-то моложе.
Развод оформили летом. Подали заявление в ЗАГС – общих маленьких детей нет, имущество делить не стали. Квартира – моя, досталась от родителей ещё до брака. Машина – его по документам. Я не оспаривала. Олег пришёл подписать бумаги в назначенный день – худой, загорелый, пахнущий чужим одеколоном. Мы стояли в коридоре ЗАГСа, того же самого, где расписывались.
– Может, всё-таки подумаем? – спросил он вдруг.
– Нет, – сказала я. И впервые за те месяцы голос не дрогнул.
Он кивнул. Ничего не ответил. Свидетельство о разводе выдали через месяц. Я положила его в ящик стола, рядом со свидетельством о браке. Не знала, зачем храню оба. Наверное, по привычке. Как те носки в комоде, которые я собралась выбросить только в мае.
Лето в Туле – тёплое, зелёное. Без машины я стала ходить на работу пешком. Утром – через парк, где ивы склоняются к пруду и старики кормят уток белым хлебом. Вечером – обратно, уже усталая, но почему-то легче. Как будто с каждым днём что-то тяжёлое потихоньку стекало, уходило.
Я начала замечать вещи, которые раньше не замечала. Что по утрам поют синицы на тополе за окном – не слышала из-за телевизора, который Олег включал в шесть утра. Что соседка с первого этажа, Тамара Николаевна, печёт шарлотку каждую пятницу – и запах поднимается по подъезду до моей двери. Что мне нравится пить кофе в тишине, а не под бормотание новостей.
Однажды вечером Тамара Николаевна постучала ко мне. Стояла на пороге с тарелкой, накрытой полотенцем.
– Шарлотка. Яблоки домашние, с дачи. Бери – всё равно одной много.
– Спасибо, Тамара Николаевна.
– Ты, Марина, если что – заходи. Чай попьём.
Она не спросила про Олега. Не стала утешать. Просто принесла шарлотку. И это было ровно то, что мне было нужно.
В августе я пересадила фиалки. Земля в горшках давно ссохлась, листья потускнели. Я купила грунт в «Фикс Прайсе», аккуратно вынула каждый кустик, расправила тонкие корешки и посадила заново в свежую, сырую, пахнущую лесом землю. Пальцы перебирали корни бережно. Я присыпала грунт, примяла, полила. Поставила горшки обратно на подоконник, туда, где солнце с двух до пяти.
В тот вечер я подумала: а ведь можно жить. Не ждать, не выживать – жить. Как эти цветы: пересади в нормальную землю, дай свет – и они справятся.
Мысль была простая. Но она что-то сдвинула.
***
В сентябре случилось то, чего я сама от себя не ожидала.
Я сидела на остановке после работы. Автобус опаздывал на двадцать минут. Дождь – мелкий, занудный, из тех, что не льют, а сочатся, как будто небо не может решить – плакать или нет. Козырёк остановки худой, вода лилась за шиворот. Рядом мужчина с зонтом наклонил его в мою сторону, молча. Я отодвинулась. Мне не нужна чужая забота. Мне нужна своя машина.
Эта мысль ударила так ясно, что я чуть не произнесла её вслух. Своя. Не общая. Не оформленная на кого-то. Не та, которую могут забрать. Моя.
На следующий день я позвонила в автошколу. Права у меня были – получила давно, ещё в две тысячи третьем, когда Олег уговорил: «Сдай, Марин, мало ли пригодится». Сдала. И ни разу за все годы не села за руль одна. Он всегда водил. А я – рядом, на пассажирском, с сумками на коленях.
Инструктор Виталий Петрович – коренастый, лет за шестьдесят, с руками как лопаты и голосом, от которого вздрагивали стажёры – посмотрел на меня в первый день и спросил:
– Давно не водили?
– Никогда, – честно ответила я. – Права есть. Опыта – ноль.
Он кивнул. Без удивления, без снисхождения. Просто кивнул и сказал:
– Значит, начнём с нуля. Это даже лучше. Переучивать тяжелее.
Я ездила три раза в неделю. После работы, по полтора часа, на учебной «четырнадцатой» с дополнительными педалями. Руки тряслись первую неделю. На второй – перестали. На третьей Виталий Петрович впервые убрал ногу с контрольной педали и сказал:
– Ты руль-то не сжимай так. Он не убежит.
Я ослабила хватку. И поняла, что улыбаюсь. Впервые с февраля – за рулём чужой машины, на пустой заводской дороге, с лужами и колдобинами, – я улыбалась.
– Вот, – сказал Виталий Петрович. – Теперь поехали по-настоящему.
Через месяц я впервые проехала по городу без подсказок. Через центр, мимо кремля, по набережной, где Упа блестела на осеннем солнце. Виталий Петрович молчал всю дорогу. Только в конце сказал:
– Готова. К экзамену, хотя тебе он и не нужен.
А ещё я считала деньги. Зарплата бухгалтера на кабельном заводе – не миллионы, но стабильная. Без Олега исчезли расходы, о которых я раньше не задумывалась. Его пиво по пятницам. Его автозапчасти – через месяц обязательно что-нибудь. Его вечное «дай на бензин, отдам с аванса» – и никогда не отдавал. Выходило, что одной мне нужно вдвое меньше. Я открыла отдельный счёт в «Сбере» и каждый месяц откладывала.
К ноябрю на счету набралось триста тысяч. Катя прислала ссылку на объявление: «Лада Гранта, две тысячи девятнадцатого года, пробег восемьдесят тысяч, один хозяин, без ДТП».
– Мам, посмотри. Нормальная машина. Для тебя – самое то. Бери.
Я сомневалась. А Катя – нет. Она напомнила про Виталия Петровича, про то, что я целый месяц каталась по городу без единого замечания. «Бери. Ты моя мать, я за тебя переживаю. Имею право».
Я поехала смотреть машину в субботу. Серая Гранта стояла во дворе пятиэтажки, похожей на мою. Тот же кирпич, те же балконы с велосипедами и банками. Хозяин – тихий пенсионер в клетчатой рубашке, Фёдор Иванович – показал документы, открыл капот, завёл мотор. Машина пахла нагретым пластиком и немного – старым ковриком.
– Жена болеет, ездить некому, – объяснил он, не глядя в глаза. – Пусть лучше ездит, чем стоит.
Я села за руль. Руки легли ровно. Спина – прямая, плечи назад, как привыкла держаться. Зеркала. Руль. Педали.
– Беру, – сказала я.
Фёдор Иванович посмотрел на меня с удивлением. Наверное, ожидал торга.
Он спросил, не хочу ли я подумать. Я не хотела.
Оформили в тот же день. Мою первую машину. На моё имя. В моём паспорте.
Когда я привезла Гранту домой и повесила новые ключи на крючок у двери – тот самый крючок, откуда Олег в феврале снял связку с подковой, – я замерла в прихожей. Постояла минуту. Может, две.
Крючок больше не был пустым. И мне не хотелось плакать. Мне хотелось поехать куда-нибудь. Просто так. Одной.
Я поехала. Через весь город, до выезда на трассу, и обратно. Сорок минут. Тёмная дорога, фары, тёплый салон. Радио играло что-то из девяностых. Я опустила стекло, впустила холодный ноябрьский воздух и засмеялась. Вслух. Одна в машине. Как девчонка.
***
Катя приехала на Новый год.
Она ввалилась в квартиру с рюкзаком и двумя пакетами из «Пятёрочки». Губы сжаты – нижняя чуть выдвинута вперёд, как всегда, когда волнуется. Но глаза – мягкие, тёплые. Дочь обняла меня в прихожей, прижалась, долго не отпускала.
– Ты похудела, – сказала она.
– А ты повзрослела.
– Мам, я давно взрослая.
Я забрала у неё пакеты и ничего не ответила. Для меня – нет. Но это не нужно говорить вслух.
Катя скинула кроссовки, прошла на кухню и замерла у подоконника.
– Ого! Цветут! Все три!
Действительно – фиолетовые, чуть неровные бутоны с бархатными лепестками. Я не делала ничего особенного – пересадила в свежую землю, ставила на свет, поливала вовремя. Оказывается, этого достаточно.
– Красивые, – Катя тронула лепесток пальцем. – Помнишь, я в школе их чуть не утопила? Залила водой по самые листья.
– Помню. Олег тогда ругался.
Катя замерла. Я тоже. Имя повисло в воздухе, и мы обе не знали, что с ним делать. Потом Катя фыркнула.
– Ладно. Давай готовить.
Мы готовили оливье, селёдку под шубой, нарезали колбасу, чистили мандарины. На кухне пахло укропом и варёной картошкой. Телевизор работал тихо – по привычке, но мы его не слушали. Катя рассказывала про работу, про Москву, про начальника, который путает дебет с кредитом. Про парня, с которым встречалась два месяца и бросила.
– Почему бросила? – спросила я.
– Он мне говорил, куда ходить и что носить. На третий день знакомства. Представляешь?
– Представляю.
– Вот. Я и подумала: мне папиного примера хватит.
Я ничего не сказала. Помешала оливье. Катя посмотрела на меня и вздохнула.
– Прости, мам. За папу. Что упомянула.
– Он твой отец. Ты можешь о нём говорить.
Катя пожала плечами. Не стала.
Мы накрыли стол. Сели. За окном темнело, загорались фонари, падал снег – мелкий, колючий, декабрьский. Мне было хорошо. Тихо и тепло. Впервые за долгое время я почувствовала, что дом – это не стены. Это когда тебе есть с кем молчать.
А потом Катя замолчала по-другому. Покрутила вилку в руке. Посмотрела в тарелку. Я поняла: сейчас скажет что-то, что не хочет говорить.
– Мам. Папа мне звонил.
Я поставила чашку на стол. Аккуратно. Не хотела, чтобы рука дрогнула.
Я спросила когда. Оказалось – в ноябре и на прошлой неделе.
Катя посмотрела на меня. Прямо, оценивающе – выдержу ли.
– Алина его выгнала. Ещё в октябре. Он жил у какого-то приятеля, потом приятель тоже попросил съехать. Сейчас снимает комнату где-то на окраине. Работу у частника бросил. Или его бросили – я не поняла. Денег нет. Он... – Катя запнулась. – Он плакал, мам. В трубку.
Я молчала. Ждала, что что-то шевельнётся внутри. Жалость, злорадство, боль – хоть что-нибудь. Ничего. Как будто Катя рассказывала про чужого человека, которого я когда-то знала, но уже плохо помнила.
И это было страшнее всего. Не то, что он плакал. А то, что мне было всё равно.
Я поняла, что та женщина, которая стояла в феврале с полотенцем в дверях кухни и не могла вымолвить слова, – это была другая я. Та Марина, которая верила, что без мужа нельзя. Что одна – значит сломанная. Что без мужчины рядом – всё бессмысленно.
Та Марина кончилась где-то между гололёдом на остановке и первым поворотом руля на учебной машине.
– Он просил что-нибудь? – спросила я.
– Нет. Просто жаловался. Говорил, что всё не так вышло. Что думал – будет по-другому.
– По-другому не бывает, – сказала я и налила себе ещё чаю.
Катя долго смотрела на меня. Потом кивнула. И мы переключились на другое – на пирог, на кино, на то, куда поехать на майские. Но я запомнила её взгляд. Она как будто увидела что-то новое – не жёсткость, нет. Твёрдость. Которой раньше не было.
Праздники прошли тихо и хорошо. Мы гуляли по набережной, смотрели салют с моста, пекли яблочный пирог по рецепту бабушки – с корицей, тёртым маслом и кислыми антоновскими яблоками. Третьего января Катя уезжала.
На вокзале я обняла её. Она прижалась лбом к моему плечу – привычка с детства, так делала, когда боялась или волновалась.
– Мам, ты сильная.
– Я обычная, – ответила я.
– Нет. Ты не обычная. Ты просто привыкла так думать.
Я смотрела, как поезд уходит. Снег падал крупными хлопьями, фонари горели жёлтым. Я села в Гранту, завела мотор и поехала домой. По пустым праздничным улицам, мимо ёлок в витринах и гирлянд на фасадах. Одна. И мне было хорошо.
Январь и февраль прошли быстро. Я работала, ездила на машине, по выходным ходила в бассейн – впервые с института. Тело привыкало к новому ритму. Я привыкала к себе – такой, какой раньше не знала. Или знала, но забыла за те годы, когда моя жизнь была частью чьей-то ещё.
В феврале, ровно через год после его ухода, я проснулась утром и поняла, что не вспомнила. Не было той секунды – «просыпаюсь и не помню, а потом вспоминаю». Просто утро. Кофе. Синицы за окном. Всё.
И пошла на работу.
***
Он позвонил в марте.
Я сидела на кухне, проверяла квартальный отчёт. Цифры плыли перед глазами – квартал закрывался, и Людмила Сергеевна просила перепроверить амортизацию. На часах – восемь вечера. За окном темнело. Март, но ещё по-зимнему рано.
Телефон зазвонил. Незнакомый номер. Я хотела сбросить – спам, реклама, автоматические обзвоны. Но что-то заставило посмотреть дольше. Два гудка. Пауза. И снова – звонок. Два гудка, пауза, снова. Олег всегда так звонил. С тех самых времён, когда мы только начинали встречаться, и он набирал мне на домашний, и мама не хотела подходить, и он перезванивал – два гудка, пауза, снова. Чтобы я знала, что это он.
Сколько лет прошло – а привычка осталась. Как рефлекс. Как почерк.
Я взяла трубку. Не потому что хотела разговаривать. Не потому что простила. Не потому что скучала – я давно перестала скучать, может быть, ещё летом, когда подписала бумаги и положила их в ящик рядом со свидетельством о браке.
Я взяла, потому что знала: мне есть что сказать. Одну фразу. И эта фраза стоила того, чтобы ответить.
– Марин...
Голос – хриплый, тусклый, надтреснутый. Не тот голос, который столько лет говорил мне «доброе утро», «ужин готов?», «где пульт?». Другой. Севший. Как будто человек долго молчал и разучился говорить.
– Марин, я знаю, что ты не хочешь меня слышать. Я не прошу... ну... прощения. Я просто... – он замолчал. Было слышно, как он дышит – неровно, сбивчиво. Где-то на фоне бубнил телевизор, хлопнула дверь. – Мне негде жить, Марин. С работой не вышло. Я думал – устроюсь, встану на ноги. Не встал.
Пауза. Длинная.
– Мне нужны деньги. Хотя бы тысяч тридцать. На месяц. Я верну. Честное слово, верну.
Честное слово. Я едва не усмехнулась. Сколько раз я слышала это «честное слово». «Дай на бензин – верну с аванса, честное слово». «Я починю кран в выходные, честное слово». «Ничего не было, это коллега, честное слово».
Я молчала. Слушала его дыхание. И думала: вот он, тот человек, который больше года назад стоял в моей прихожей и собирал вещи в спортивную сумку. Который бросил фразу «ты ещё пожалеешь», натянул ботинки и ушёл. Который выбрал девушку вдвое моложе и решил, что это – его новая жизнь.
А теперь звонит. С чужого номера, потому что я удалила его контакт в тот день, когда получила свидетельство о разводе. Просит тридцать тысяч. На месяц. Вернёт. Честное слово.
Наверное, я должна была разозлиться. Или обрадоваться – вот оно, справедливость, он получил своё. Но злость ушла давно, где-то между мартовским гололёдом и августовскими фиалками. И радости не было. Было только спокойствие – ровное, тихое, как вода в стакане.
Олег ждал. Молчал.
– Марин, ты тут?
Я набрала воздуха. Не для крика. Не для слёз. Для одной фразы, которую носила в себе, наверное, с того самого февраля, когда земля из горшка просыпалась на подоконник и я собирала её пальцами, стоя на коленях в пустой кухне.
– Ты был прав, Олег, – сказала я. Голос ровный. Спокойный. Мой голос. – Я пожалела. Пожалела, что не отпустила тебя раньше.
Тишина. Долгая. Я слышала, как он пытается что-то ответить и не может. Как воздух застревает у него где-то на полпути.
Я не стала ждать.
Нажала «завершить вызов». Положила телефон на стол экраном вниз. Посидела.
Потом встала. Подошла к окну. За стеклом – тополя с первыми набухшими почками. Март. Что-то новое. Что-то, что только начинается.
Из прихожей тянуло прохладой от входной двери. Я посмотрела туда. На крючке висели ключи. Мои. От моей машины. От моей жизни.
Тишина в квартире стояла – чистая, настоящая. Не та пустота, от которой хотелось говорить вслух, лишь бы заполнить. Другая. Тишина человека, который больше не ждёт.
Я улыбнулась. И пошла заваривать чай.