– Зинаида Павловна, он опять на вашей яблоне!
Валентина стояла у калитки, прижимая к груди пустое ведро. Лицо красное, платок сбился набок. Она ткнула пальцем куда-то за забор, и я уже знала – куда.
Я выронила тяпку и пошла к меже.
Яблоня стояла на самом краю участка, там, где наш огород упирался в соседский. Отец посадил её в восемьдесят седьмом, когда я ещё в школу ходила. Антоновка. Ствол толщиной в два обхвата, ветки раскидистые, крона – как зонт над половиной межи. Каждый август с неё снимали по три-четыре ведра яблок, а в хороший год – все восемьдесят килограммов.
И сейчас на этой яблоне, на моей яблоне, стоял чужой мужик с пакетом в руках.
Геннадий Пряхин. Пятьдесят восемь лет, красная шея, живот над ремнём. Они с Тамарой купили соседний дом восемь лет назад, когда старики Морозовы переехали к дочери в Кострому. И первые два года жили тихо. А потом Геннадий разглядел яблоню.
– Эй! – крикнула я через штакетник. – Руки убери. Это моя яблоня.
Он даже не обернулся. Стоял на стремянке, которую притащил со своей стороны, и срывал антоновку прямо в полиэтиленовый пакет. Яблоки стукались друг о друга – глухо, тяжело.
– Генка! Я к тебе обращаюсь!
– А чего кричишь-то? – он наконец повернул голову. Улыбался. – Яблоня на меже стоит. Ветки на мою сторону свисают. Значит, и яблоки – мои тоже.
– Ничего не твои. Отец мой сажал. В восемьдесят седьмом году. Ты тогда ещё в этой деревне не жил.
– А мне без разницы, кто чего сажал, – Геннадий спустился со стремянки. Пакет был полный – килограммов семь, не меньше. – Дерево на границе – значит общее. Закон такой.
Никакого такого закона не было. Я это знала. Но Геннадий говорил так уверенно, так спокойно улыбался, что на секунду мне показалось – может, я чего-то не понимаю?
– Нет такого закона, – сказала я.
– Есть-есть. Поинтересуйся.
Он подхватил пакет и ушёл к себе. Даже стремянку не убрал – так и оставил у ствола.
Я стояла у забора и смотрела на яблоню. Кора потрескавшаяся, тёплая от солнца. Когда отец её сажал, она была тонкой, как палка. Я помню – он держал саженец, а мама подсыпала землю. «Посадишь дерево, Зинка, – сказал он тогда, – оно тебя переживёт».
Отец умер в две тысячи третьем. Двадцать три года назад. А яблоня осталась.
Я зашла в дом. В комнате мужа – она так и осталась комнатой Виктора, хотя его не стало семь лет назад – я достала папку с документами. Свидетельство на землю, план участка от руки, который отец рисовал для сельсовета. На плане яблоня была обведена кружком и подписана: «Ант. 1987». Антоновка, тысяча девятьсот восемьдесят седьмой.
Я убрала папку обратно. Руки подрагивали. Не от страха – от злости, которую я не привыкла чувствовать.
В сарае, на полке, лежала бензопила Виктора. «Хускварна», оранжевая, тяжёлая. Он ей сливы спиливал, когда засохли. Я прикоснулась к пластиковому корпусу – холодный, пыльный. Протёрла рукавом. Зачем – сама не знала.
А через неделю Геннадий пришёл с пакетом снова.
***
Шесть лет. Шесть лет эта карусель крутилась каждое лето.
Первый год я думала – поговорю, объясню, он поймёт. Второй – написала жалобу в сельскую администрацию. Третий – написала ещё одну. На четвёртый пошла лично.
Степан Ильич, глава нашей администрации, мужчина шестидесяти четырёх лет с аккуратными усами и папкой на столе, выслушал меня с таким лицом, будто я ему рассказывала про погоду.
– Зинаида Павловна, я понимаю вашу обеспокоенность. Мы рассмотрим.
– Вы уже три раза рассматривали. Результат где?
Степан Ильич поправил папку. Промолчал. Я знала почему. Вся деревня знала. Геннадий Пряхин – двоюродный брат Степана Ильича. По материнской линии. Они на каждый Новый год вместе отмечают, жёны пироги друг другу носят.
Ну какой тут будет результат?
– Мне нужен официальный ответ, – сказала я. – На бумаге.
– Будет-будет, Зинаида Павловна. Разберёмся.
Не разобрались. Ни в тот раз, ни в следующий. Четыре обращения за шесть лет – и ни одного ответа по существу. Только «рассмотрим» и «ситуация непростая».
А Геннадий осмелел.
Каждое лето повторялось одно и то же. В июле он начинал коситься на яблоню. В августе, когда плоды наливались, появлялся со стремянкой. Обрывал методично – начинал с веток, которые склонялись на его сторону, а потом тянулся дальше, к моим.
Первый раз я вышла и сказала: убери руки. Он усмехнулся и ушёл. Но половину яблок уже снял.
Второй раз – в двадцать первом – он пришёл, когда меня не было дома. Я ездила на рынок в райцентр. Вернулась к обеду, а на яблоне голые ветки. Ни одного плода. Валентина видела из окна, как он таскал полные мешки к себе через забор.
Третий раз он даже не прятался. Пришёл средь бела дня с двумя пластиковыми корзинами. Я стояла на крыльце и смотрела. А он спокойно обрывал яблоко за яблоком, укладывал аккуратно, как в магазине. Я крикнула – он даже головы не повернул.
Три сезона подряд. По восемьдесят килограммов каждый раз.
А потом, в августе две тысячи двадцать третьего, он притащил мини-трактор – якобы грядки свои ровнять – и «случайно» зацепил ковшом мой штакетник у яблони. Я была на огороде, услышала треск и выбежала. Четыре секции лежали на земле, столбы вывернуты, штакетины раскололись пополам.
Двенадцать тысяч рублей – столько стоило поставить новые. Я узнавала: доска, столбы, саморезы. У меня пенсия двадцать четыре тысячи. Копила два месяца, экономила на всём.
– Ой, Зинаида Павловна, прости! Не рассчитал! – Геннадий развёл руками. Стоял рядом с трактором, на лице – всё та же улыбка. Как у человека, который точно знает, что ему ничего не будет.
– Четыре секции, Геннадий. Двенадцать тысяч, – сказала я.
– Да ладно, какие двенадцать. Три доски прибить – делов на час.
Он махнул рукой и уехал. Забор чинила я сама, потому что платить рабочим было не из чего. Три дня ковырялась – руки в занозах, спина не разгибалась.
А через неделю увидела Тамару на обочине у трассы. Она стояла с ведром яблок и картонкой, на которой фломастером было написано: «Антоновка. Свежая. 150 р./кг».
Мои яблоки. С моей яблони. Сто пятьдесят рублей за килограмм.
Я остановилась.
– Тамара, ты что делаешь?
– Торгую, – она поджала тонкие губы. Золотые серёжки качнулись. – А что? Яблок полно, чего пропадать.
– Это мои яблоки.
– Это ничьи яблоки, Зинаида. Дерево на меже стоит. Генка уже и юристу звонил – тот подтвердил.
Никакому юристу он не звонил. Но спорить с Тамарой – как разговаривать с забором. Она повторяла слова мужа один к одному, как диктант.
Я пришла домой и позвонила Лёше.
Сын жил в Перми. Тридцать восемь лет, семья, ипотека. Звонил раз в неделю, по воскресеньям. Спрашивал, как здоровье, как огород. Приезжал дважды в год – на мой день рождения и на Новый год.
– Мам, ну напиши заявление в полицию, – сказал Лёша.
– Писала. «Гражданско-правовой спор, обращайтесь в суд».
– Ну обратись в суд.
– Лёша, суд – это адвокат, экспертиза, деньги. Откуда у меня?
Он замолчал. Потом сказал:
– Я узнаю, сколько стоит. Позвоню.
Позвонил через два дня. Сказал: «Мам, от пятидесяти тысяч только начинается, и это без экспертизы. Давай подождём, я осенью премию получу».
Подождём. Мне шестьдесят два. Я всю жизнь жду.
Осенью двадцать четвёртого Геннадий пришёл ко мне вечером. Один. Без Тамары. Стоял у калитки, не заходил. Я вышла на крыльцо.
– Зинаида, давай по-человечески поговорим, – начал он. Голос мягкий, почти дружеский.
– Говори.
– Яблоня – дерево. Оно никому не принадлежит. Природа – она общая. Давай так: я собираю с моей стороны, ты – со своей. По-соседски.
Я посмотрела на него. Стоял расслабленно, руки в карманах. Но глаза – цепкие, ждущие.
– Геннадий, яблоня на моём участке. Нет никакой «твоей стороны». Есть мой участок и есть ветки, которые свисают к тебе. Хочешь – обрежь ветки по закону. А яблоки мои.
Улыбка сползла с его лица.
– Значит, по-плохому хочешь?
– Я хочу по закону.
– Ну, смотри, – он отступил от калитки. – Закон – штука такая. У кого брат в администрации, у того и закон.
И ушёл. Даже не обернулся.
Я зашла в дом. Село на табуретку в прихожей и минуту просто сидела. Руки холодные, хотя в доме было натоплено. Он мне не угрожал. Формально – ни одного плохого слова. Но я поняла: он не отступит. И Степан Ильич ему поможет. Потому что брат.
Через неделю он пришёл снова. Тоже вечером, тоже один. На этот раз зашёл во двор. Я была в огороде – пригибала малину на зиму.
– Зинаида, последний раз говорю по-хорошему, – он стоял над грядкой, и от его тени мне стало холодно. – Не лезь к яблоне. Тебе же спокойнее будет.
– Уходи с моего двора, – я встала с колен. – Тебя никто не звал.
– Уйду-уйду. Только запомни: я добрый ровно до того момента, пока мне не мешают.
Он развернулся и пошёл к калитке. Я стояла среди грядок с секатором в руке и смотрела ему вслед. Сердце колотилось так, что в висках стучало.
А тем временем Геннадий поставил у яблони свою лавочку. Со своей стороны. Сидел там по вечерам, пил чай. Демонстративно. Как хозяин.
Я купила дешёвую камеру видеонаблюдения – три тысячи двести в интернете – и повесила на столб у забора. Направила на яблоню. Геннадий увидел и покрутил пальцем у виска.
– Ты чего, Павловна? Шпионка что ли?
– Для суда, – ответила я. – Чтобы всё на записи было.
Он засмеялся. Но яблоки обрывать не перестал.
***
Про деревенский сход я узнала от Валентины Сергеевны.
Она пришла вечером, в начале марта. Весна была ранняя, снег уже почти стаял. Валентина села за стол, я налила чай. Она обхватила кружку обеими руками – суставы распухшие, пальцы кривые от артрита – и сказала:
– Зин, Степан Ильич сход назначил. На субботу. По земельным вопросам.
– По каким земельным?
– По вашей яблоне. Генка заявление написал – мол, дерево мешает, ветки на его участок лезут, требует или спилить, или признать общей собственностью.
Я поставила чайник обратно на плиту. Рука не дрогнула, но внутри стало холодно. Шесть лет я ходила по инстанциям – тишина. А Генке хватило одного заявления, чтобы сход собрали.
– Я пойду, – сказала я.
– Конечно пойдёшь. И план отцовский возьми. Я свидетелем буду – я же помню, как Павел Иваныч её сажал. Мы с твоей мамой тогда на лавке сидели и семечки лузгали.
Валентина улыбнулась. Ей было семьдесят лет, и она помнила вещи, которых никто уже не помнил.
Я достала план участка. Бумага пожелтела, края обтрепались. Чернила выцвели, но линии читались: участок, дом, сарай, и яблоня – кружок с подписью «Ант. 1987». На моей стороне. В полутора метрах от межи.
Полтора метра. Но крона за тридцать девять лет разрослась, ветки перешагнули границу. И Генка цеплялся именно за это.
В субботу я надела чистую куртку, повязала платок и пошла в клуб.
Народу было человек двадцать. Для нашей деревни – аншлаг. Степан Ильич сидел за столом президиума, если можно так назвать школьную парту, накрытую зелёной тканью. Рядом – секретарь, молодая женщина с ноутбуком.
Геннадий уже был там. Стоял у первого ряда, руки в карманах. Тамара сидела позади, с таким лицом, будто пришла на концерт.
– Начнём, – сказал Степан Ильич. – Вопрос у нас один. Плодовое дерево на границе участков Рукавишниковой и Пряхина.
– Не на границе! – сказала я сразу. – На моём участке. У меня план есть.
– Зинаида Павловна, дайте закончить.
– А чего заканчивать? Шесть лет этот человек обрывает мою яблоню, сломал мне забор, а вы только сейчас сход собрали – и то по его заявлению, а не по моим четырём обращениям!
В зале зашумели. Я видела – кивали. Люди знали.
– Давайте по порядку, – Степан Ильич поднял руку. – Геннадий Кузьмич, ваша позиция?
Геннадий вышел вперёд. Широкий, уверенный. Голос – как у человека, который привык, что его слушают.
– Дерево стоит на меже. Ветки на моей территории. Я имею право обрезать ветки, которые свисают на мой участок, и плоды с этих веток – мои по закону.
– По какому закону? – спросила я.
– По Гражданскому кодексу. Статья двести шестьдесят один.
Он даже номер выучил. Или выдумал – я не знала. Но звучало убедительно, и по залу прошёл ропот.
– У меня план участка, – я подняла бумагу. – Составлен в восемьдесят седьмом году. Яблоня обозначена. Стоит на моей земле, в полутора метрах от границы.
– Это не официальный документ, – сказал Степан Ильич. Быстро сказал. Как будто ждал.
– А что тогда официальный?
– Кадастровый план.
– У меня нет кадастрового плана! Отец этот участок получал ещё при совхозе!
– Вот видите, – Геннадий повернулся к залу. – Документов нет. А я спилить прошу только ветки на моей стороне. Мирно прошу!
– Мирно?! – я сделала шаг вперёд. – Ты три года подряд обрывал все яблоки! Восемьдесят килограммов за сезон! Твоя жена продавала их у дороги по сто пятьдесят рублей!
– Это неправда, – Тамара встала. Губы поджаты, серёжки блеснули.
– Правда! У меня камера стоит! Всё записано!
– Какая камера? – Степан Ильич нахмурился. – Вы что, соседей снимаете?
– Я свой участок снимаю!
Геннадий шагнул ко мне. Близко. Я почувствовала запах – пот и одеколон.
– Ты, Зинаида, язык-то попридержи, – он говорил негромко, но в тишине зала слышали все. – А то ведь и до суда дойдёт. И не тебе решать, что мирно, а что нет.
– Ты мне угрожаешь?
– Я тебе объясняю.
И тут он положил мне руку на плечо. Тяжёлую, как лопату.
Я её скинула.
– Не трогай меня.
– А ты не кричи, – он снова потянулся.
Валентина вскочила с места:
– Руки убери от неё!
Мужик из третьего ряда – Николай, тракторист – тоже поднялся:
– Генка, ты чего?
Геннадий отдёрнул руку. Но не отступил. Стоял в полуметре. Дышал тяжело, шея покраснела.
– Вот ты, Павловна, вечно из мухи слона, – сказал он. – Яблоня на меже. Половина – моя. Не нравится – спили. А то трясёшься над каждым яблоком, как будто там золото.
Степан Ильич постучал ручкой по столу.
– Так, успокоились. Решение такое: вопрос спорный, документов недостаточно, рекомендую сторонам обратиться в кадастровую службу для уточнения границ. Сход завершён.
Всё. Двадцать минут – и ничего. Четыре моих обращения, шесть лет войны, и «обратитесь в кадастровую службу». Кадастровый инженер, между прочим, стоит от пятнадцати тысяч. Кто платить будет? Я со своей пенсии?
Люди расходились. Кто-то посматривал на меня сочувственно, кто-то отводил глаза. Валентина подошла, взяла меня под руку.
– Зин, не расстраивайся. Найдём управу.
– Шесть лет ищем, Валя.
Мы вышли из клуба. Сумерки. Март, воздух сырой, пахнет талым снегом. Я посмотрела в сторону дома. За забором, за огородом, стояла яблоня. Голые ветки на фоне серого неба – как трещины на стекле.
А за яблоней – крыша Пряхиных. И свет в окне.
Я посмотрела правее. Сарай. Дверь чуть приоткрыта, видно край верстака.
Мне стало жарко. Прямо посреди мартовского холода – жарко. Виски застучали. Пальцы сжались так, что ногти впились в ладони.
Я выдохнула.
– Валя, иди домой. Я сама дойду.
***
Ночью я не спала.
Лежала в темноте и слушала, как капает вода с крыши. Весна. Скоро яблоня зацветёт. Бело-розовые цветки, запах на весь огород. А потом завяжутся плоды. А потом придёт Генка со стремянкой.
Шесть лет. Три сезона полностью обобранных. Каждый раз – по восемьдесят килограммов. Это двести сорок килограммов яблок, которые я не собрала, не сварила в варенье, не раздала соседям, не отвезла внукам. По его ценам – тридцать шесть тысяч рублей. Плюс забор – двенадцать. Плюс камера – три двести. Плюс четыре поездки в администрацию на автобусе – по двести рублей в одну сторону. Плюс нервы. Плюс бессонные ночи. Плюс его рука на моём плече, тяжёлая и наглая, как всё, что он делал.
Я встала в четыре утра.
Было ещё темно. Март – светает поздно. Я надела резиновые сапоги, телогрейку, рабочие перчатки. Зашла в сарай. На полке, там, где я её протирала полгода назад, лежала «Хускварна». Оранжевая, тяжёлая.
Я взяла канистру с бензином – Виктор всегда держал запас. Заправила пилу. Проверила цепь – зубья острые, муж следил за инструментом. Потянула шнур. Мотор чихнул, но не завёлся. Второй раз – то же самое. На третий – взревел.
Звук бензопилы в предрассветной тишине – это как гром. Я вздрогнула. Соседские собаки залаяли.
Я подошла к яблоне.
Ствол толщиной в два обхвата. Кора серая, шершавая. Я знала каждую трещину. В детстве я лазала по этим веткам – коленки были вечно ободранные, мама ругалась.
Я приложила лезвие к стволу.
И остановилась.
Тридцать девять лет. Отец сажал. Мама подсыпала землю. «Посадишь дерево, Зинка – оно тебя переживёт».
Я стояла с работающей пилой в руках, и слёзы текли по щекам. Не от ветра – утро было безветренное. Просто текли, и всё.
А потом я вспомнила. Руку Генки на своём плече. Улыбку Тамары у дороги. «Антоновка. Свежая. Сто пятьдесят рублей». Четыре обращения. Степана Ильича с его «рассмотрим». Деревенский сход и «документов недостаточно».
Если не моя – то ничья.
Я нажала на газ.
Пила вошла в древесину как в масло. Щепки полетели на сапоги. Запахло свежим деревом – сладковатый, сырой запах. Ствол дрогнул. Я резала и плакала одновременно. Слёзы мешали видеть, и я протирала лицо плечом, не выпуская пилу.
Три минуты. Может, пять. Я не считала.
Яблоня накренилась. Ветки качнулись, как руки. И упала – с тяжёлым, мокрым хрустом. На межу. Наполовину к Пряхиным, наполовину к нам. Даже в падении – посередине.
Я выключила пилу. Положила на землю. Ноги не держали – я села прямо на пень.
Пень. Спил белый, влажный. Годовые кольца – я не считала, но их было много. Целая жизнь дерева.
Я положила ладонь на срез. Ладонь была мокрая – от слёз или от росы, не помню.
Тишина. Собаки перестали лаять. Где-то далеко прокричал петух.
И тут зажёгся свет в окне Пряхиных.
Через минуту на крыльцо вышел Геннадий. В трусах, в накинутой куртке, в калошах на босу ногу. Увидел яблоню. Увидел меня на пне. Увидел пилу.
Его лицо – я такого лица у него не видела. Не злость, не удивление. Растерянность. Будто ему показали фокус, и он не мог понять, как это работает.
– Ты что наделала? – спросил он. Голос тихий. Впервые за шесть лет – тихий.
– То, что надо было сделать давно, – ответила я.
Тамара выглянула из-за его спины. Ахнула. Прижала руку ко рту.
– Ты сумасшедшая, – сказала она. – Мы в полицию пойдём!
– Идите, – я встала с пня. Колени хрустнули. Спина болела. – Яблоня стояла на моём участке. У меня план. А у вас что?
Геннадий молчал. Тамара за его спиной говорила что-то про вандализм, про порчу имущества, про суд. А он стоял и молчал. И смотрел на лежащее дерево.
Я повернулась и пошла домой. Пилу несла в правой руке. Тяжёлая. Рука устала.
В доме я поставила чайник. Села за стол. Кухня была серая от рассветного света. На столе – сахарница, банка с вареньем, хлебница. Всё как обычно. Будто ничего не случилось.
Но за окном лежала яблоня. И пень белел на том месте, где тридцать девять лет стояло дерево.
Чайник закипел. Я заварила чай. Выпила. Руки перестали дрожать. И я поняла, что не жалею. Пока не жалею.
А потом позвонил Лёша.
– Мам, привет. Как ты?
– Нормально.
– Что-то голос у тебя странный.
Я помолчала. Потом сказала:
– Лёша, я яблоню спилила.
Пауза. Длинная. Я слышала, как где-то на заднем плане у него работает телевизор.
– Какую яблоню? Мам, нашу яблоню?!
– Нашу.
– Антоновку?! Которую дед сажал?!
– Да.
Он замолчал надолго. Я слышала только дыхание – частое, растерянное. Потом:
– Мам, зачем?
Я рассказала. Про сход, про руку Геннадия на плече, про «документов недостаточно». Про шесть лет. Про Тамару с ведром у дороги. Про четыре обращения, про сломанный забор, про двенадцать тысяч на починку и два месяца экономии.
Лёша слушал не перебивая. А потом сказал:
– Мам, я тебя понимаю. Но яблоню жалко. Дед же сажал.
– Я знаю.
– Генка – скотина. Но дерево-то при чём? Ему тридцать девять лет было. Оно же и нас с Маринкой помнит. Мы же по нему лазали в детстве.
Горло сжалось. Маринка – дочь моя, живёт в Новосибирске. Она про яблоню пока не знает.
– Дерево стало инструментом, – сказала я. – Его инструментом. Через яблоню он мне показывал, что может делать на моей земле всё что хочет. И никто ему ничего не сделает.
– Может, ты права. Может, нет. Я приеду в мае, ладно? Разберёмся на месте.
– Ладно.
Положила трубку. Посмотрела в окно. Рассвело окончательно. Поваленное дерево лежало на меже. Геннадий стоял возле него и фотографировал на телефон. Тамара рядом – тоже с телефоном.
Пусть фотографируют.
***
К обеду пришла Валентина.
Она увидела яблоню ещё от калитки и остановилась. Долго смотрела. Потом вошла. Лицо бледное, глаза мокрые.
– Зин, – сказала она и замолчала. Сглотнула. – Зин, ты что же.
Я не стала оправдываться. Поставила чайник.
– Ведь Павел Иваныч сажал, – Валентина села на стул. – Мы с твоей мамой рядом стояли. Земля ещё мёрзлая была, он ломом долбил яму. Руки все в мозолях. Сказал: «Ничего, через двадцать лет такие яблоки будут – по всей деревне раздавать буду».
– Валя, я знаю, – голос мой был ровный. Я за утро выплакала всё, что было. – Но я устала. Шесть лет.
– Я понимаю. Но яблоню-то зачем? Генку надо было усмирять, а не дерево рубить.
– А как его усмиришь? Степан Ильич – его брат. Полиция – гражданский спор. Суд – пятьдесят тысяч. У меня пенсия двадцать четыре.
Валентина молчала. Мешала чай ложечкой – звон о стенки кружки, ритмичный и пустой.
– Может, ты и права, – сказала она наконец. – Но больно. Мне – больно. За Павла Иваныча.
Я не ответила. Мне тоже было больно. Я потому и плакала, когда пилила. Но боль от яблони была чистая – как рана. А боль от Генки была гнилая, как болото. И я выбрала чистую.
Валентина ушла вечером. На прощание сказала:
– Я тебе саженец принесу. У меня в питомнике заказан – антоновка, двухлетка.
– Спасибо, Валя.
– Посадишь на том же месте.
– Может быть.
Я не сказала «да». Потому что на том же месте – межа. А Генка – всё тот же. И Степан Ильич – всё тот же.
На следующее утро к забору пришла делегация. Четыре соседки – Нина, Люба, Клава и Ирина Петровна. Стояли кучкой, как куры. Я вышла к ним.
– Зинаида Павловна, мы тут узнали, – начала Нина. – Правда, что ты яблоню спилила?
– Правда.
– Правильно! – сказала Люба. – Я бы давно так сделала. Пряхин – наглец, все знают.
– Подожди, – перебила Клава. – Правильно-то правильно, но дерево – живое. Оно-то ни при чём.
– Дереву тридцать девять лет было, – добавила Ирина Петровна. – Такие яблони не каждый год встретишь. Жалко.
– Жалко, – согласилась Люба. – Но Пряхина-то жальче? Он бы ещё тридцать девять лет её обирал.
Они заспорили прямо у моего забора. Я слушала и думала: вот оно. Деревня разделилась. Одни говорят – правильно. Другие – зачем дерево-то? Как будто яблоня важнее того, что со мной шесть лет делали.
А может, и важнее. Не знаю. Я уже сама не знаю.
Через три дня пришёл участковый. Молодой парень, лейтенант, фамилия Тарасов. Вежливый, неловкий. Записал показания. Посмотрел на пень, на лежащее дерево – Геннадий его так и не убрал, оставил для «доказательств».
– Зинаида Павловна, Пряхин заявление написал. Порча имущества.
– Какого имущества? Яблоня – моя. На моём участке стоит.
– У вас есть документы?
Я показала план. Тарасов посмотрел, покрутил.
– Это не кадастровый план.
– Другого нет.
– Понятно. Я доложу, решение будет. Но вам бы лучше адвоката найти, Зинаида Павловна. На всякий случай.
Он ушёл. Я закрыла калитку. Посмотрела на пень. Белый срез уже потемнел, впитал влагу. Через месяц потемнеет ещё больше. Через год зарастёт мхом. А через пять лет никто и не вспомнит, что тут стояло дерево. Кроме меня.
Я зашла в дом. Достала папку с документами. Село на край кровати и стала перебирать бумаги. Свидетельство на землю. Завещание отца. Справка из сельсовета. И план. Кружок с подписью «Ант. 1987».
Бумага совсем тонкая стала. Если неаккуратно взять – порвётся.
Я убрала папку. Вышла на крыльцо.
На меже, рядом с пнём, лежало дерево. Ветки уже подсыхали. Через неделю-другую почки бы раскрылись – но не раскроются. Не будет белых цветков. Не будет запаха на весь огород. Не будет антоновки в сентябре.
И Генка не придёт со стремянкой.
Странное чувство – когда и облегчение, и пустота одновременно.
***
Прошло две недели.
Пень стоит на меже. Потемнел, впитал дождевую воду. Геннадий ходит мимо и не смотрит в мою сторону. Тамара на прошлой неделе сказала через забор Валентине, что они «на принципе пойдут до конца». Что именно значит «до конца» – не уточнила.
Участковый пока не вернулся. Лёша звонит каждый день – раньше звонил раз в неделю. Говорит: «Мам, держись». Но ничего конкретного.
Валентина принесла саженец. Антоновка, двухлетка, корни замотаны в мокрую тряпку. Тонкий, как палка. Как та яблоня в восемьдесят седьмом, когда отец её держал, а мама подсыпала землю.
Я поставила саженец в ведро с водой. Он стоит на крыльце. Я смотрю на него каждое утро и не могу решить – сажать или нет. Если посажу на том же месте – через десять лет вырастет новое дерево. И через десять лет придёт новый Генка. Или этот же.
А если не посажу – то и воспоминания не будет. Ни дерева, ни пня, ни ветки. Пустая межа.
Вчера вечером я сидела на крыльце, и взгляд упал на сарай. Дверь приоткрыта, видно край верстака. «Хускварна» стоит на полке, протёртая и заправленная. Виктор бы, наверное, не одобрил. Он бы нашёл другой способ. Он умел разговаривать с людьми – так, что те соглашались.
Но Виктора нет. А я – не он.
Правильно я сделала, что спилила? Или отцовскую яблоню надо было сохранить – даже ценой того, что Генка так и лез бы каждый август со своей стремянкой?
Вы бы как поступили?