— Я из части Григория Тимофеевича, — повторил он. — Мне нужно с вами поговорить. Можно войти?
Нина отступила. Ноги послушались — и это было странно, потому что внутри всё замерло, как перед ударом.
Военный вошёл, снял пилотку. Огляделся — быстро, по-солдатски, как входят в незнакомое помещение. Увидел табуретку, но не сел — стоял, переминался.
— Вы садитесь, — сказала Нина. Голос вышел ровный. Откуда он взялся, этот ровный голос, — она не знала.
Он сел. Пилотку положил на колено. Левая рука на перевязи — забинтована до локтя, пальцы торчат, жёлтые от йода.
— Меня зовут Лёня. Леонид Васильевич, но все — Лёня. — Он посмотрел на неё. — Я с Григорием Тимофеевичем в одном взводе.
— Был, — сказала Нина.
Он моргнул.
— Что?
— Вы были в одном взводе. Григорий… погиб.
Лёня смотрел на неё — секунду, две. Потом лицо у него изменилось. Не удивление — а что-то другое, болезненное, как у человека, который понял, что опоздал.
— Нина Ивановна, — сказал он. — Вы получили похоронку?
— Получила.
— Когда?
— Пять дней назад.
Он опустил голову. Потёр лоб здоровой рукой — долго, тщательно, будто оттирал что-то.
— Значит, успела прийти, — сказал он тихо. — Я думал — может, не успела, может, я раньше…
Нина стояла у плиты. Руки — за спиной, вцепились в край столешницы. Сердце не стучало — стояло, как остановившиеся часы.
— Что вы хотите мне сказать? — спросила она.
Лёня поднял голову.
— Нина Ивановна. Григорий Тимофеевич — жив.
***
Тишина.
Часы тикали. За окном — ветер, октябрьский, сырой. Где-то далеко прогудел автомобиль — военный, наверное, проехал по дороге.
Нина не двинулась от плиты. Парнишка — худой, обветренный, с перевязанной рукой — сидел на табуретке и ждал.
— Что вы сказали? — спросила она.
— Жив. Григорий Тимофеевич жив. — Он сглотнул. — Ранен тяжело. Но жив.
Нина держалась за столешницу. Пол медленно уходил куда-то вбок — не резко, а плавно, будто кто-то наклонил комнату.
— Как — жив? — спросила она. Голос был чужой, далёкий.
— В том бою… — Лёня запнулся. — Его накрыло. Мы видели, как накрыло — миной, прямо рядом. Думали — всё. Тела не нашли сразу, темно было, потом отступили. Похоронку составили по рапорту — как погибшего.
Он помолчал.
— А через двое суток санитары прошли по тому полю. Нашли. Он был без сознания, но дышал. Его в медсанбат, оттуда — в госпиталь. Мне написал ротный. Говорит: ошибка вышла, Сомов живой.
— Ошибка, — повторила Нина. Слово было нелепое. Ошибка. Пять дней. Свекровь, лежащая лицом к стене. Митя, прижимающийся к фуфайке. Она сама — на полу у комода, зажимающая рот кулаком.
Ошибка.
— Нина Ивановна, — Лёня привстал. — Вам воды принести?
— Сядьте, — сказала она. — Сядьте и говорите.
Он сел.
— Ранение тяжёлое. В ноги, осколками. И контузия. Сейчас в тыловом госпитале. Ротный написал адрес — вот. — Он полез здоровой рукой во внутренний карман шинели. Вытащил мятый листок, положил на стол. — Тут номер госпиталя и адрес. Ротный говорит — ему нужны свои. Ранение такое, что… ну, в общем, ему нужно, чтоб кто-то рядом.
Нина смотрела на листок. Серый, замусоленный, сложенный вчетверо.
— Как вы сюда попали? — спросила она вдруг.
— Меня сюда по ранению. — Он показал руку. — Через месяц обратно. А ротный попросил: ты, мол, через Калинов поедешь — заскочи. Скажи жене. Потому что похоронка ушла, а пока по штабам отменят — это небыстро.
— Небыстро, — повторила Нина.
Он глянул на неё исподлобья — и отвёл глаза.
— Нина Ивановна. Григорий Тимофеевич — хороший мужик. Я с ним четыре месяца. Он… — Лёня замялся. — Он про вас рассказывал. Про Митьку. Про лошадку деревянную.
У Нины дрогнуло что-то внутри — не в груди, а ниже, в животе, где тяжёлое, горячее.
— Про лошадку, — сказала она.
— Ну да. Говорил — обещал сыну вырезать побольше. — Лёня улыбнулся — криво, одной стороной. — Руки золотые у него. Нам в землянке табуретку сколотил — из ящика, за полчаса. Сидели на ней по очереди, по пять минут, как на троне.
Нина слушала — и не слушала. Слова доходили, как сквозь воду. Жив. Ранен. Госпиталь. Лошадка. Табуретка из ящика.
Жив.
***
Из комнаты вышла свекровь.
Нина не заметила, когда та поднялась, — а вот стояла в дверях. В ночной рубашке, платок на плечах, лицо серое. Держалась за косяк.
— Кто пришёл? — спросила она.
Лёня поднялся. Вытянулся — по-солдатски, хоть и с перевязанной рукой.
— Леонид Кравцов, из части Григория Тимофеевича, — сказал он.
Евдокия Тимофеевна смотрела на него. Глаза — красные, запавшие, но ясные. Она стояла в дверях и не двигалась.
— Гришенька… — начала она. Голос сорвался.
— Жив, — сказала Нина. — Евдокия Тимофеевна, жив. Похоронка — ошибка. Ранен, в госпитале. Жив.
Она сказала это — и сама услышала, как звучит. На последнем слове голос сел, и дальше — хрип, не голос.
Свекровь не заплакала. Не охнула, не всплеснула руками. Стояла — секунду, две, три — и потом колени у неё подогнулись, и она поехала вниз, вдоль косяка, на пол.
Лёня метнулся первым — подхватил здоровой рукой. Нина — с другой стороны. Вдвоём усадили на табуретку. Евдокия Тимофеевна сидела, закрыв глаза, руки тряслись — мелко, часто. Губы шевелились без звука.
— Воды, — сказал Лёня.
Нина налила. Свекровь выпила — глоток, два. Открыла глаза.
— Живой, — сказала она. — Гришенька живой.
— Живой, — подтвердил Лёня. — Ранен, но живой. Лечат.
Свекровь повернулась к Нине. Долго, в упор. Ничего не сказала — просто держала взглядом. Больная старая женщина, которой вернули сына.
***
Лёня ушёл через полчаса. Оставил листок с адресом — номер госпиталя, «город Медынь, Калужская область». На прощание пожал Нине руку — крепко, по-мужски.
— Вы поезжайте к нему, — сказал он с порога. — Ранение тяжёлое. Ноги. Контузия. Ему сейчас — надо, чтоб свои рядом. Тогда выкарабкается.
— Далеко? — спросила Нина.
— По железной дороге — сутки, может, двое. Военные эшелоны ходят, договоритесь в комендатуре. Скажете — к раненому мужу. Пустят.
Нина кивнула. Стояла на крыльце, смотрела, как он уходит — молодой, худой, шинель не по размеру, рука на перевязи. Повернул за угол — и всё, нет его.
Она вернулась в дом. Закрыла дверь. Прислонилась к ней спиной.
Листок лежал на столе. Серый, мятый. «Медынь, Калужская обл., эвакогоспиталь №…»
Жив.
***
Свекровь сидела на кровати. Выпрямилась — впервые за пять дней.
— Ниночка. — Голос у неё был другой. Не тот — слабый, сиплый. Другой. — Ниночка, ты поедешь.
— Поеду.
— Когда?
— Завтра.
— Сегодня, — сказала свекровь. — Иди в комендатуру сегодня. Узнай про поезд. Не теряй времени.
— А вы? Митенька?
— Клавдию позови. Она посидит. — Евдокия Тимофеевна сжала край одеяла. — Ниночка, ты слышала, что он сказал? Ноги. Контузия. Это…
— Слышала.
— Привези его. Слышишь? Привези Гришеньку домой.
Нина видела перед собой свекровь — руки худые, с вздувшимися венами, сжимают одеяло. Лицо серое, но живое. Глаза — другие, не вчерашние.
— Привезу, — сказала Нина.
***
К Клавдии побежала. Не пошла — побежала, через двор, через калитку, по переулку. Октябрь, лужи, ботинки промокли — не заметила.
Клавдия открыла дверь, увидела лицо Нины — и отступила.
— Что?
— Жив. Клав, Гриша жив. Ранен, в госпитале, но жив. Из части приезжал парнишка — только что у нас на кухне сидел. Перепутали, Клав. Похоронку — перепутали.
Клавдия не шелохнулась. Лицо — неподвижное. Секунду. Потом — медленно — прижала ладонь ко рту.
— Клав, прости…
— Молчи. — Клавдия убрала руку. Вдохнула. — Когда едешь?
— Завтра. Или послезавтра. Надо в комендатуру.
— Иди в комендатуру. Сейчас иди. Я к Евдокии Тимофеевне пойду, с Митькой побуду. — Она сглотнула. — Нин.
— Что?
— Довези его до дома. Ясно?
— Ясно.
— Ну и иди. Чего стоишь.
Нина повернулась. Побежала. Клавдия смотрела ей вслед — с крыльца, в наброшенном платке.
Потом зашла в дом. Закрыла дверь. И долго стояла в сенях, прижав кулак ко рту, — одна.
***
Митенька пришёл из школы в три.
Бросил ранец, влетел на кухню. Остановился. За столом сидела Клавдия. Свекровь — в кресле, укутанная, с кружкой. Мать — нет.
— А мама где?
— В комендатуру ушла, — сказала Клавдия.
— Зачем?
Клавдия посмотрела на свекровь. Та кивнула.
— Митенька, — сказала Евдокия Тимофеевна. — Папка жив.
Митя стоял в дверях. Лицо — то самое, восьмилетнее, серьёзное, гришино. Губа не дрогнула. Только глаза — стали большими, огромными.
— Как — жив?
— Ошиблись, Митенька. Живой папка. Ранен, лежит в госпитале. Мама поедет к нему.
Митя замер. Потом — молча, не спрашивая — прошёл к подоконнику. Взял лошадку. Ту самую — кривоногую, облезлую, с треснувшей ногой. Прижал к груди. И сел на пол, прямо где стоял.
— Мить… — начала Клавдия.
— Я ничего, — сказал он. — Просто посижу.
Сидел, прижимая лошадку. Глаза мокрые, но не плакал. Держался.
Свекровь смотрела на него из кресла. По щекам у неё текли слёзы — тихие, привычные. Но другие. Не те, что были пять дней. Совсем другие.
***
Нина вернулась к вечеру. Мокрая, запыхавшаяся, щёки горят от ветра.
— Есть поезд. Послезавтра утром, с шести. В комендатуре сказали — нужна справка, что к раненому. Завтра заберу. Дадут, я объяснила.
— Сколько ехать? — спросила Клавдия.
— Сутки. Может, больше — как пойдёт. Пересадка в Москве.
— Деньги есть?
— Есть. Зарплату берегла.
— Я добавлю, — сказала Клавдия. — Не спорь.
Нина не спорила. Стояла посреди кухни, в мокрых ботинках, с красными от холода руками, — и чувствовала, как внутри всё дрожит. Мелко, часто, не унять.
Митенька подошёл. Взял её за руку. Молча, крепко.
— Привезёшь папу?
— Привезу, Мить.
— Обещаешь?
Нина присела перед ним. Гришины глаза, гришин лоб — и та же привычка молчать, когда страшно.
— Обещаю.
Он кивнул. Ушёл в комнату. Через минуту — тихо, чтобы никто не слышал — донёсся всхлип. Один. И тишина.
Нина стояла на кухне. Клавдия мыла посуду. Свекровь сидела в кресле, прикрыв глаза. Часы тикали. За окном темнело.
Послезавтра утром — поезд.
А в нижнем ящике комода — лобовское письмо. Лежит. Где лежало — там и лежит. Нина о нём не думала. Впервые за четыре года — не думала.
Но об этом — в следующий раз.
Чтобы не пропустить новые истории подписывайтесь на наш канал в MAX