Найти в Дзене
Дедушка Максима

Валентин Распутин о Василии Шукшине.

МНОГО лет не выходит у меня из головы, стоит и стоит перед глазами картина с двумя девчушками-школьницами, горько и неутешно, как по родному, плачущими на похоронах Шукшина. Скорбное это событие снималось любительской камерой, снималось урывками то, что попадало в теснимый огром­ной толпой объектив,—и вот крупным планом два юных, от слез еще более красивых, как бы принимающих в эти минуты прозрение, лица, преображенные страданием и одухотво­ренностью в лики. И хочется, иногда до нетерпения хочется узнать, что же сталось теперь с теми девчушками, поразившими выражени­ем горя и просветленности, и боязно: вдруг ничего хорошего и возвышенного не осталось, измельчали в обессиливающих тревогах и ме­лочах дня, загасили так видимо вошедшее в них и призывавшее озарение. И все мы — сохранили ли мы ту общность, ту чувствительность друг к другу и соединя­ющей нас кровности, много ли исполнили из невольно вырывавшихся обещаний, на что по­тратили порыв, готовность претерпеть, не рас­пущена ли духовн
Оглавление
25 июня 1989
25 июня 1989

Твой сын, Россия, горячий брат наш... (О чем писали советские газеты).

-2

Нет, не отменяется и не отменится никогда тяжкая служба русского художника: «виждь и внемли».

МНОГО лет не выходит у меня из головы, стоит и стоит перед глазами картина с двумя девчушками-школьницами, горько и неутешно, как по родному, плачущими на похоронах Шукшина. Скорбное это событие снималось любительской камерой, снималось урывками то, что попадало в теснимый огром­ной толпой объектив,—и вот крупным планом два юных, от слез еще более красивых, как бы принимающих в эти минуты прозрение, лица, преображенные страданием и одухотво­ренностью в лики. И хочется, иногда до нетерпения хочется узнать, что же сталось теперь с теми девчушками, поразившими выражени­ем горя и просветленности, и боязно: вдруг ничего хорошего и возвышенного не осталось, измельчали в обессиливающих тревогах и ме­лочах дня, загасили так видимо вошедшее в них и призывавшее озарение.

И все мы — сохранили ли мы ту общность, ту чувствительность друг к другу и соединя­ющей нас кровности, много ли исполнили из невольно вырывавшихся обещаний, на что по­тратили порыв, готовность претерпеть, не рас­пущена ли духовная рать для защиты отече­ственных святынь, чему дали возрасти из то­го, что соединило нас в горькие октябрьские дни 1974 года при прощании с Шукшиным? Нет, не может такого быть, чтобы забылось, истрепалось и завалилось новыми событиями и впечатлениями то событие и впечатление, когда многие и многие тысячи людей облетала, прощаясь и обращаясь, надорванная не­посильной работой душа Шукшина.

Не может такого быть, чтобы в наши дни, не вмешиваясь в происходящее, пребывал он тихо на заслуженном отдыхе, чтобы отдали­лась и отболела его боль за человека и Рос­сию, отошли в былое и превратились во вче­рашние вопросы его яростные поиски сове­сти и души. Но время идет, и родившиеся в год смерти Шукшина становятся сегодня его читателями. Для них он невольно имя классического ряда, так же, как Александр Вампилов, как ушед­ший недавно Федор Абрамов. Туда, в этот ряд, определяет не только литературоведение, сколько народное мнение, знающее заслугам свой счет. Ученые умы могут и силой подса­дить какого-нибудь своего избранника на классическую полку и водрузить на его голо­ву терновый венец, а читатель спустя не­сколько лет о нем забудет, и тот, передвигае­мый все дальше и дальше, попадает на поло­женное ему по справедливости место.

Если вспомнить шукшинскую сказку «До третьих петухов» и представить библиотеку, из которой персонаж русских сказок Иван-ду­рак собранием литературных героев отправ­лен был за справкой, должной удостоверить, что он, как пишут в предисловиях, вовсе не дурак, то как, должно быть, неуютно чувст­вует себя в этой компании шукшинский «чу­дик» Алеша Бесконвойный. Не миновать и ему отправляться за справкой, что он нор­мальное и самое что ни на есть типическое ли­цо. Степан Разин, тот сразу взобрался на верх­нюю полку в дружину к Илье Муромцу и сво­ему собрату из донских атаманов, которые, по общему мнению, зычно, но невпопад глаголят, мало что понимают в современной обстановке и, привыкшие повелевать, мешают справлению демократических норм жизни. Однако они, былинные и ватажные богатыри, и впрямь неважно ориентируются во всех хитросплете­ниях текущей обстановки, невесть куда теку- щей, и зачастую вынуждены помалкивать. Но Алеша-то, Алеша Бесконвойный недавно из мира сего, наш, можно сказать, современник, и по горячему своему характеру не в силах сдержаться, когда библиотекарша, это чадо нынешнего образования и самообразования, названивает кому-то по телефону и пригла­шает в театр:

— Какой спектакль? Я что — звякнулась, идти на спектакль! Ты уж совсем закаменел. У них там авессалом, этот... Видеосалон. Они на само... на само... в общем, на само... порну­ху гонят. Плюрализм. Я возьму с собой спон­сора, и ты бери, а там, если что, сыграем в пе­рестройку. Фирма веники не вяжет. Тявка, ми­лый, не тявкай. Это тебе не застойные време­на, я не могу всю жизнь стоять в одном стой­ле. Ну, ладно, ладно, устроим брифинг. По­том рванем к Джику, у него баня с подогре­вом. О-о-у-у, прямо пот целомудрия высту­пил. Скорей в театр.

Послушав на дню подобное раз десять, су­нется Алеша возмущаться и напорется по ини­циативе Бедной Лизы или какой-нибудь Та­ни Ивановой из последних активисток на ре­золюцию: без справки, что ты не чудик и не дурик застойной эпохи, терпеть тебя больше не станем. Баню он топил по субботам, поду­маешь, важность какая! В баню мы тебя к Джику и определим, которая с подогревом, там поймешь, что за времена на дворе. Ничь­их ты чаяний не выражаешь, пень дремучий, и с передовиками мысли находиться не име­ешь права. Чтоб до третьих петухов справка имелась. Делать нечего, отправится Алеша Бескон­войный искать знакомого нам Мудреца, веда­ющего справками, и такого по дороге к нему и у него насмотрится, такого унижения натер­пится и таких обвинений наслушается, что, едва-едва к третьим петухам успев заскочить в библиотеку, приступит он еще отчаянней, чем до него Иван-дурак, к Илье Муромцу и донским атаманам: «Нам бы не сидеть! Не рассиживаться бы нам!» И, когда поведает он о своих похождениях, Иван и тот схватится за голову: до этакого в его пору было еще да­леко.

Нам сейчас очень не хватает Шукшина. Ка­залось, он сделал все и даже больше, чем мог один человек, писатель, режиссер и актер, сде­лать, для собирания разрозненного, растрепан­ного по кусочкам, разроссиенного населения со слабой памятью, оставлявшего свои искон­ные веси и забывавшего свои старинные пес­ни, в одно духовное и родственное тело, назы­ваемое народом. Читатель и зритель принял Василия Шукшина не за доступность, не за шуточки и фокусы, на которые горазды его ге­рои, все скоро прошло бы с приходом нового дня и новой популярности — нет, задев чув­ствительные и художественные струны, он за­дел гораздо большее -неотмершие корни на­родные, добрался до их нервных окончаний и безжалостно давил и давил на них: больно? А больно — так жив, а жив — так подымайся, берись за ум и собирайся на народную служ­бу, хватит обходиться хлебалом да потешалом, плодить безродность и бесславность, где-то у тебя должна быть душа, память, вера, прислу­шайся к ним. Распущенный по человеку, по­терявший связность — не народ; лишенный в народе вечности — не человек.

В происходящих сегодня прекрасных и яро­стных переменах нам не хватает Василия Шукшина как честного, никогда, ни при какой погоде не ломавшего голос художника, скро­енного, составленного от начала до конца из одних болей, порывов, любви и таланта рус­ского человека, как сына России, который нес в себе все ее страдания и хорошо понимал, что для нее полезно и что губительно. И когда упрекают ныне литературу, что она отстает от стремительности и калейдоскопичности событий, что слишком долго осмыс­ливает она решительный и, возможно, судь­боносный поворот истории, в этом есть доля истины. Умея из частного, ничем не примеча­тельного случая сделать замечательный рас­сказ, Шукшин умел и в хаотичности, и разно­голосице дня рассмотреть направление, пред­видеть его результаты. Его «чудик», надо по­лагать, взял бы уже семейный подряд на ос­тавленной земле, отведал в аэропорту коопе­ративного шашлыка, а затем заглянул в коо­перативный туалет, там и там кой-чем поин­тересовался, не удержавшись от спора, кому это выгодно, он бы принял участие в предвы­борном митинге, поахал над разгулом демок­ратии и сам бы крикнул от себя посреди об­щего крика: он бы пробился на конкурс кра­соты, взялся обсуждать с соседом прелести «королев» плоти, он бы до жюри дошел, дока­зывая, что деревенское происхождение, за­метное в размерах тазобедренной части, это уже самое главное... О, ему, «чудику», было бы сегодня чем занять свою острую наблюда­тельность и способность встревать и доиски­ваться до сути вещей.

Едва ли есть смысл гадать, где, на чьей сто­роне стоял бы в наши дни Шукшин в разго­ревшихся спорах, вокруг путей благополучествования общества, он выбрал свою позицию раз и навсегда и имел возможность сказать о ней недвусмысленно. Василий Шукшин не пришел в искусство в том понимании, как профессионально образо­вавшийся, принявший определенные правила искусства автор пристраивается в избранное общество с края и принимается по мере талан­та постепенно продвигаться в центр. Он сра­зу взошел в центре — точно пророс из земли, так что передвинуть его оказалось невозмож­но. Все в нем и его слове естественно, самовыговариваемо, прочно, все пропитано солями, которые содержатся в породившей его почве, отмерено мерой народа, из которого он произо­шел. Время от времени в искусство для того, кажется, и являются такие личности, чтобы оно не заблудилось и не заболталось, не поте­ряло цену слову и чувству. Они приходят, и словно пелена спадает с глаз: вот же оно на­стоящее. а то, что выдавало себя за настоя­щее, не стоит и ломаного гроша.

В кругу витийствования, с одной стороны, и затверженных формул в искусстве, с другой, Шукшин испытал и подозрительность, и насто­роженность, и неприятие. Уж лучше бы он виделся простым. Он словно бы не писал, а за­писывал, не играл, а репетировал: меж строка­ми шукшинского письма оставалось так мно­го воздуха, слово его было столь безыскусно, что привыкший к красотам разглагольствова­ния и длинным периодам слух ощущал некую некомфортность. Не сразу приходило понима­ние, что это и есть литература, это и есть ис­кусство. Не по форме одетая, не обряженная в словеса и кудеса, скроенная на первый взгляд наспех, являлась живая и точная кар­тина жизни, сильная и азартная, являлась в том законченном виде, когда любая несклад­ность, заговорив, превращается в необходи­мость. Не Шукшин входил, как в костюм, в роль, а роль, как в убежище, входила в него, не он подбирал подходящий случай, событие, сцену, то, что называется в литературе сюжетом, а они, будто бы случившись, произойдя само­стоятельно, искали его заступничества. Читая Шукшина, не чувствуешь мук рождения рас­сказа, не замечаешь швов, которыми сшивал­ся он в одно целое, а чувствуешь чудо воск­ресения события, призвания его в ряд, справ­ляющий наипервейшую службу.

Служба эта — расшевелить человека, возве­сти его душу из-под наростов довольства, обид и заблуждений, представить ее, так сказать, владельцу для пользования. Мало кому уда­валось столь близко подступиться к человече­ской душе, услышать ее сдавленный, стону­щий зов, как Шукшину. Служба эта — расчистить родники, по кото­рым по единице, по душе, по человеку мог бы сойтись, созваться, стать рядом плечо к пле­чу уцелевший от побоищ и болезней, от одур­манивания и растления народ, сойтись по той самой необходимости, которую Шукшин имел в виду, говоря, что «народ всегда знает Прав­ду». Служба эта — собравшись воедино, стать на защиту родной земли от разбазаривания и надругательства, от мотовства, не виданного прежде даже в годины военных поражений. Тут можно добавить еще как бы в скобках, но не за чертой шукшинской темы, что разба­заривание это привыкло твориться во имя ка­кого-то абстрактного благополучия абстракт­ного народа — живой народ и должен выска­зать к нему отношение.

Все настоящее, искреннее, если даже произ­носится оно впервые, является человеку, как воспоминание. Именно потому что оно истин­ное, для него словно бы оставлено место, ждущее заполнения и освещения. Как бы не осте­регались мы, преувеличив значение художни­ка такого масштаба, как Василий Шукшин, оно само оказывается в звучании его имени и в том невольном отзвуке, какой рождает он в наших сердцах. Если бы потребовалось явить портрет россиянина по духу и лику для какого-то свидетельствования на всемирном сходе, где только по одному человеку решили судить о характере народа, сколь многие сош­лись бы, что таким человеком должен быть он — Шукшин.

Ничего бы он не скрыл, но ни о чем и не за­был.

За те пятнадцать лет, что миновали после его смерти, ничуть не потеряли своего иско­мого смысла слова, которые он писал с боль­шой буквы: Народ, Правда. Живая Жизнь. Ни восклицательного, ни вопросительного реше­ния они не утратили. Но сегодня сама живая Жизнь заставила бы, вероятно, Шукшина сде­лать к ним пояснения и добавления, идущие от происшедших за последние годы перемен. Совсем недавно, кажется, эти понятия шли вместе с нами на приступ отнюдь не мифиче­ской крепости, за стенами которой они рассчи­тывали существовать и развиваться вольно и полнокровно. Ныне эта крепость взята, любое слово звучит в ней свободно, однако победи­тели слишком быстро разошлись во мнении — что же такое Правда, Народ, Свобода, где, в каких краях искать добродетели и выгоды. И когда не хватает голоса, когда на каждое сло­во раздается в противоречие десять, снова иснова вспоминаешь и призываешь Василия Шукшина: к сказанному он бы еще сказал так, что его не нашли бы чем оборвать и заглу­шить.

Нет, не отменяется и не отменится никогда тяжкая служба русского художника: «виждь и внемли».

-3

Валентин Распутин.

О ЧЕМ ПИСАЛИ СОВЕТСКИЕ ГАЗЕТЫ