# ЛЕБЕДИНОЕ ОЗЕРО. ПРЕМЬЕРА
## Рассказ Осы
### 1
Я не люблю премьеры.
Не потому, что они шумные, и не потому, что в них всегда слишком много суеты. Просто на премьере время сгущается особенно сильно. Все эти взгляды, надежды, страхи, ожидания — они спрессовываются в воздухе, как туман перед грозой, и мне потом приходится долго распутывать нити, которые зрители накручивают на свои места.
Но сегодня я здесь.
Большой театр встречал вечер огнями. Квадрига Аполлона над портиком золотилась в лучах заката, кони будто рвались с места, чтобы унести бога искусств прямо в небо. Я стояла в толпе у входа и слушала, как камни помнят. Они помнили пожар 1853 года, когда стены раскалились так, что плавилась бронза. Помнили открытие после восстановления — император Александр II, блеск мундиров, шепот придворных. Помнили каждый спектакль, каждую ноту, каждое па.
— Оса! — раздался голос, который я узнала бы из тысячи.
Артист. Разумеется, он был здесь. В костюме, который невозможно было точно датировать — смесь фрака XIX века, бабочки из 60-х и современных кед. Он стоял у колонны, прислонившись к ней с небрежностью человека, который чувствует себя в любом времени как дома.
— Ты тоже решил проверить, как там Чайковский? — спросила я, подходя.
— Я решил проверить, как там публика, — усмехнулся он. — Чайковскому всё равно, он гений. А вот эти… — он обвел рукой толпу нарядных дам и господ, — они сегодня будут решать судьбу «Лебединого озера» в тысяча какой-то там постановке. Им решать, гениально или нет. Смешно, правда?
— Им решать, покупать билеты или нет, — поправила я. — А гениальность от этого не зависит.
— Философия, — кивнул Артист. — «Быть или не быть» в мире балета. Кстати, ты знаешь, что первую постановку 1877 года разгромили в пух и прах? Хореография Рейзингера, говорят, была скучной до зубовного скрежета. А музыку хвалили. Даже тогда Чайковского оценили.
Я знала. Я вообще многое знала о тех временах. Не из книг — из памяти камней. Они помнили и тот вечер, 20 февраля 1877-го, когда зал был полон, но после спектакля аплодировали вяло, а критики писали злые рецензии. Балет сняли через пару лет, и только после смерти композитора, в 1895-м, Петипа и Иванов создали ту самую хореографию, что теперь считается классикой.
— История любит такие шутки, — сказала я. — При жизни не оценили, а после смерти — шедевр.
— «Нет пророка в своем отечестве», — тут же процитировал Артист. — Хотя пророк здесь Чайковский, а отечество — весь мир.
Мы помолчали. Толпа постепенно втягивалась в двери, и я уже собиралась войти, как вдруг почувствовала что-то странное. Тонкую, едва уловимую вибрацию. Будто кто-то настраивал невидимый инструмент где-то совсем рядом.
— Осторожнее, — раздался голос, низкий, мурлыкающий, с нотками насмешки. — На вас сейчас наступят.
Мы обернулись.
В тени колонны, там, куда не доставал свет фонарей, сидел Кот.
Но не простой. Огромный, размером с леопарда, в старомодных очках на носу, с часами на шее и почему-то с ложкой в лапе, он смотрел на нас с выражением глубочайшего превосходства.
— Баюн? — удивилась я. — Ты что здесь делаешь?
— Как и вы, милая Оса, — он слегка поклонился, что у кота выглядело невероятно комично, — приобщаюсь к высокому искусству. Тем более что сегодня дают Чайковского. А я, знаете ли, неравнодушен к музыке. Особенно когда её можно слушать с хорошей сметаной.
— Сметану в театр не пускают, — заметил Артист.
— А кота с часами пускают? — парировал Баюн. — Я, знаешь ли, не простой кот. Я — хранитель Политехнического музея. У меня абонемент в партер. И ложка у меня не для сметаны, а для антракта. Но это уже детали.
Он легко спрыгнул с постамента, на котором сидел, и оказался ростом примерно мне по пояс.
— Идёмте, господа. Скоро начнётся. А пропустить увертюру — это как не доесть сметану. Вроде и можно, но зачем?
Мы вошли в зал. Люстра сияла, ярусы заполнялись публикой, и в этом блеске, в этом шуме, в этом предвкушении было что-то волшебное, что не подвластно даже времени.
### 2
Увертюра началась. Я закрыла глаза.
Музыка Чайковского всегда действовала на меня странно. В ней была не просто красота, а глубина — такая, что камни начинали вспоминать всё, что когда-либо слышали. Я видела тени прошлых зрителей: дамы в кринолинах, офицеры с бакенбардами, купцы с золотыми цепями. Они аплодировали тогда, в 1877-м, не понимая, что присутствуют при рождении легенды.
— Слушаешь камни? — шепнул Артист, сидевший справа.
— Они сами говорят, — ответила я.
Слева раздалось довольное мурлыканье. Кот Баюн, устроившийся в кресле с невероятным достоинством, явно наслаждался. Он даже забыл про ложку — так увлекся.
На сцене танцевали лебедей. Белые пачки, нежные движения, знаменитое адажио. Я смотрела и думала о том, как много раз менялась эта постановка. Каждый балетмейстер привносил что-то своё, и каждый раз рождался новый спектакль, но музыка оставалась той же. Она была каркасом, на который нанизывались века.
— Знаешь, — прошептал Кот в антракте, когда мы вышли в буфет, — я тут подумал: а что, если современные постановщики слишком увлекаются? Эти их эксперименты, деконструкции, осовременивание… Иногда кажется, что они хотят переспорить Чайковского. А зачем спорить с гением?
— А ты против экспериментов? — спросил Артист, прихлебывая шампанское.
— Я за баланс, — Кот важно постучал ложкой по столу. — Можно осовременить костюмы, можно изменить хореографию, но если ты теряешь душу музыки, то получается… ну, как поддельная сметана. Вроде белая, а вкус не тот.
— Сметанные метафоры, — усмехнулась я. — Тысячи их.
— А что? Понятно и близко народу, — фыркнул Кот. — Вот ты, Оса, скажи. Ты вообще время чувствуешь. Что там, в твоих камнях, про этот балет говорят?
Я задумалась. Прислушалась к себе, к тем тонким вибрациям, что всегда сопровождали меня в таких местах.
— Камни говорят, что Чайковский написал не просто балет. Он написал историю о тоске, о поиске, о любви, которая сильнее смерти. И каждое поколение слышит в этом что-то своё. В XIX веке это была трагедия рока. В XX — борьба добра со злом. А сейчас… сейчас, кажется, люди ищут в «Лебедином озере» убежище. Место, где красиво, где понятно, где нет этого хаоса.
— Убежище, — повторил Артист. — Хорошее слово. «Театр — убежище от жизни». Кажется, это кто-то из критиков сказал. Или я сам придумал.
— Ты всё время цитируешь, — заметил Кот. — Но сегодня ты цитируешь к месту.
Второе действие прошло на одном дыхании. Знаменитый танец маленьких лебедей вызвал улыбки, лирические сцены заставили зал замереть, а финал, когда Одетта и Зигфрид бросаются в озеро, был таким пронзительным, что даже я, видавшая тысячи смертей, почувствовала ком в горле.
Когда занавес опустился, зал взорвался аплодисментами.
— Ну что, — сказал Кот, выбираясь из кресла, — убедились? Чайковский бессмертен. А все споры о тенденциях — это просто пыль.
— Пыль, которая оседает на камнях, — добавила я. — И становится частью истории.
### 3
Мы вышли на Театральную площадь. Ночь была тёплой, почти весенней. Фонари отражались в лужах, и где-то вдалеке слышался шум машин.
— Что ж, благодарю за компанию, — Кот церемонно поклонился. — Пойду-ка я в свой музей. Там, знаете, без меня скелет мамонта скучает. И вообще, пора подоить сметану.
— Ты её доишь? — удивился Артист.
— Это метафора, — фыркнул Кот и исчез в темноте так быстро, что мы не успели моргнуть.
Мы с Артистом стояли молча, наслаждаясь тишиной после музыки. И тут из тени колонны выступила фигура. Яркая, как витрина дорогого бутика, и такая же неожиданная.
— Ядвига! — воскликнул Артист. — Ты тоже была на балете?
— Я была на балете, дорогой, — она поправила шляпу, украшенную перьями и, кажется, светодиодами, — но не на этом. Я была в другом театре. В другом месте. И у меня для вас новости.
Я насторожилась. Ядвига редко появлялась просто так. Обычно за её появлением следовали события.
— Какие новости? — спросила я.
— Помните нашу возню с Сущим? С теми аномалиями, с этим его… коллекционированием? — она понизила голос. — Кажется, оно нашло новый способ влиять на город. В Москве начали пропадать… не люди, нет. Пропадают звуки. Тишина становится слишком тихой, понимаете? А на месте пропавших звуков появляются странные, нездешние мелодии. Вчера на Патриарших вместо шума машин слышали хорал. А сегодня в метро на «Площади Революции» вместо объявлений — обрывки какой-то средневековой музыки.
Мы с Артистом переглянулись.
— Это оно, — сказала я. — Учится новому. Сначала были статуи, теперь звуки.
— Именно, — кивнула Ядвига. — И мне кажется, что следующий шаг будет… связан с театром. С музыкой. Чайковский, балет, всё это — слишком мощный источник эмоций. Если Сущее начнёт их перерабатывать…
Она не договорила. Но мы поняли.
— Значит, нам предстоит новое расследование, — вздохнул Артист.
— Нам предстоит новое приключение, — поправила я. — И, кажется, оно начинается прямо сейчас.
Где-то вдалеке, за Театральной площадью, раздался странный звук — будто кто-то играл на невидимой арфе. Он повис в воздухе на мгновение и растаял.
Ядвига улыбнулась своей хищной, загадочной улыбкой.
— Ну что, хранители, — сказала она. — Добро пожаловать в новый акт.
Мы стояли втроём под светом театральных огней, и где-то там, в глубине, Кот Баюн уже доедал сметану и думал о том, как связана музыка Чайковского с судьбой города.
А Москва, как всегда, готовилась к очередному чуду.
*Конец*