Мамы нет уже 25 лет.
А улыбка ее, свет, талант и красота — остались...
Анна А. Степанова
( Свернуть )
Вера Тулякова родилась 19 мая 1932 года в небольшом подмосковном местечке Болшево. Маминого отца, моего деда Владимира Тулякова я никогда не видела. Он ушел на войну добровольцем и погиб на фронте в 1943 году. Из рассказов бабушки и мамы я знаю, что Туляковы были старым московским купеческим родом, до революции весьма состоятельным и интеллигентным. Мама часто вспоминала, как любила и баловала ее «бабушка Женя», мать Владимира Тулякова. Бабушка Женя, в девичестве Евгения Юсупова, принадлежала к обедневшей ветви знаменитого в русской истории княжеского семейства. Мама гордилась этим родством. После революции у Туляковых отобрали все, и мама вспоминала, что никто в семье, кроме Владимира, не мог с этим смириться. А мамин отец поверил в революцию, в ее справедливость, как поверил в нее тогда же Назым Хикмет. Владимир Туляков окончил институт, стал инженером. Однажды его отправили в командировку на Волгу, в небольшой город Петровск. Там он и познакомился со своей будущей женой. Верина мама, моя бабушка Мария Коптелова родилась в семье Федора Коптелова, управляющего большим помещичьим имением. В семье было десять сыновей, младшему исполнилось 10 лет, когда Мария появилась на свет, а ее мама умерла сразу после родов. В 1917 году большевики расстреляли Федора Коптелова на ступенях барского дома, где он с криком «Не дам!» пытался остановить толпу, собравшуюся для революционного грабежа.
Осиротевшую маленькую девочку удочерил старший брат. В книге своей Вера рассказывает о нем. «Дядя Коля», учившийся до революции в Сорбонне и ненавидевший советскую власть до самой смерти какой-то немеркнущей ненавистью, женился на простой русской женщине. Ее тоже звали Мария, Мария Максимовна. Вера любила ее, и в своей книге рассказывает о том, как навещала ее вместе с Назымом Хикметом и как хоронила ее. Дядя Коля и его жена вырастили Верину маму, но когда той исполнилось 12 лет, признались, что они не ее родители и рассказали ей историю семьи. Бабушка моя вспоминала, что это было для нее чудовищным потрясением. Тогда она почти сломалась от сознания собственного сиротства, и страх перед советской властью поселился в ней навсегда. Она дала себе слово помогать сиротам, и слово сдержала. Когда переехала в Подмосковье, вышла замуж и родила Веру, то пошла работать воспитателем детского дома. Мама выросла наполовину в любящей семье, а наполовину – в сиротском приюте, куда нередко бабушка брала ее с собой. Я тоже помню и детский дом, и детей в одинаковых платьицах, потому что и я прошла эти бабушкины детдомовские университеты.
В 1940 году Вера пошла в болшевскую школу, и в ее классе тоже оказались сироты, но только испанские. Тогда в Испании шла гражданская война, и оттуда в Россию эвакуировали детей. Один из испанских интернатов открыли в Болшево, и мама дружила с маленькими испанцами. Вера была «папиной дочкой», она обожала отца и была очень на него похожа. Сохранилась фотография, когда они сидят щека к щеке, прижавшись друг к другу, с одинаковым выражением светлых глаз, оба с высокими скулами и правильными чертами лица. Когда началась война, и он ушел на фронт, прежняя жизнь рухнула разом. Детский дом, в котором работала Верина мама, эвакуировали в далекую татарскую деревню Солоуши. Вера рассказывала (а бабушка моя никогда не вспоминала об этом времени — не хотела), что она очень скоро заговорила по-татарски, подружилась со всеми обитателями деревни. Потом, вернувшись домой, мама забудет этот язык, но память сыграет с ней забавную шутку, когда при первой встрече с Хикметом тот по-турецки, обратившись к Акперу Бабаеву, короткой фразой откомментирует мамину внешность, а мама вдруг поймет эти слова. До конца жизни Вера радовалась, слыша татарскую музыку, очень любила национальное лакомство чак-чак – кусочки теста, сваренные в меду, а в хорошие минуты тоненьким голосом смешно напевала татарскую песенку «Комсомола рканырола…»
Меня всегда поражало, что мама не держала зла на жителей той деревни. А ведь и она, и бабушка чуть было не погибли по их воле. В книге Вера рассказывает о том, как во время наступления немцев на Москву деревенский сход постановил убить семьи воспитательниц, если немцы Москву возьмут и двинутся дальше, потому что у всех воспитательниц мужья были офицерами и воевали. Татары боялись немецкого гнева, боялись за собственные семьи. Всю ночь решающей битвы за Москву мама и бабушка просидели на узлах, готовые к побегу из деревни. Утром по радио объявили, что немецкое наступление отбито. И тогда у Вериной мамы после пережитого шока отнялись ноги. Жили они в эвакуации трудно, денег на еду не хватало. К тому моменту они уже поменяли на продукты все привезенные с собой приличные вещи, и больше не осталось ничего. Когда бабушка заболела, все легло на мамины плечи. Она со смехом и безо всякого драматизма рассказывала мне, как тогда распускала старые шерстяные обноски и вязала из них пестрые шапочки, а потом продавала их на базаре. На том же базаре она за яйцо или кусок хлеба работала переводчиком, потому что татары не знали русского, а приезжие еще не выучили их языка. Девочка отчаянно боролась. Но скоро она поняла, что дальше будет только хуже. И тогда она приняла первое самостоятельное решение в своей жизни.
Не посоветовавшись с больной мамой, Вера написала письмо Сталину. Вернуться домой в военное время из эвакуации можно было только по специальному разрешению. Вот об этом-то и просила мама главу государства, рассказав в письме о том, что произошло с ее семьей. Потом она очень сокрушалась, что красивая гербовая бумага с факсимильной подписью Сталина не сохранилась. К вежливому ответу был приложен пропуск на проезд в Москву. И мама с бабушкой вернулись домой. Там в 1943 году они и получили похоронку – извещение о гибели Владимира Тулякова на фронте. Мама никогда не говорила о том, как она пережила смерть отца. Это была запретная тема. Знаю только одну историю. В семье Туляковых уже на правах родственницы, а не прислуги жила старая немка по фамилии Ауль, бонна, выучившая немецкому языку несколько поколений детей. Когда Вера приезжала в Москву погостить у бабушки Жени, бабушка Ауль, как звалась немка, занималась немецким и с ней. После гибели отца Вера, услышав традиционное немецкое приветствие от бабушки Ауль, сказала ей: «Никогда больше не говорите со мной на этом языке». С немецким было покончено навсегда.
Когда потом Назым Хикмет отправлялся в Германию и звал Веру с собой, она отказывалась. И наверное, только лет за десять до собственной смерти, когда она впервые согласилась поехать в Германию по приглашению турецкой диаспоры, Вера открыла для себя эту страну, смирилась с гибелью отца и простила немцев. Но жизнь продолжалась. Сначала мама с бабушкой жили у дяди Коли и Марии Максимовны в маленьком сельском домике с крошечным садом и огородом. Потом, когда бабушка поправилась и снова начала работать в детском доме, им дали две комнаты в огромном старом болшевском доме с колоннами и классицистским портиком, который, видимо, был до революции чьей-то загородной дачей, а в советское время превратился в муравейник – его разгородили и заселили огромным количеством людей. Колодец на улице, печь, которую топили углем, большой куст махровой белой сирени у крыльца – я хорошо все это помню, потому что жила там у бабушки после того, как разошлись мои родители.
Перед самым окончанием войны моя бабушка, Верина мама, вышла замуж. Ей, как и маме, когда она овдовела, было чуть больше тридцати лет. Она была красива, это видно по фотографиям, но на всех снимках у нее трагический, спрятанный за парадной улыбкой взгляд. Моя бедная бабушка, любившая покомандовать окружающими, посмеяться принародно, работала с утра до ночи, тайно плакала и молилась по ночам (я не раз видела это, проснувшись) и, как я теперь только понимаю, очень боялась жизни. Наверное, ей казалось, что новый брак защитит ее. Вера рассказывала мне, как после этой свадьбы ушла из дома. Она жила в семьях своих школьных подруг, перебираясь из одного дома в другой. Нет, она не ссорилась с мамой и ее новым мужем – она просто устранилась из их жизни. Бабушка каждый день давала ей еду, и уговаривала вернуться. Но Вера умела принимать бесповоротные решения. Наверное, это было одно из первых.
В 1950 году мама окончила школу и поступила во Всесоюзный институт кинематографии на сценарный факультет. Ей никто не помогал готовиться в один из самых знаменитых и престижных вузов страны. Она сделала все сама. За две недели до маминой смерти мы смотрели с ней телевизор. Шел документальный фильм о наших знаменитых киноактрисах, одна из них училась во ВГИКе одновременно с Верой. И мама вдруг начала рассказывать о том, как она сдавала вступительные экзамены. Тогда в нашей стране были скудные времена. И Вера вспоминала свое белое в ярко-синюю клетку платье, с невероятными трудностями сшитое специально для экзамена, вспоминала, как болшевский мальчик, с которым она тогда дружила, дал ей на счастье, как мама сказала, «самое дорогое, что у него было – значок «Спартака», нашей знаменитой футбольной команды. Вера рассказывала, как заспорила с членами приемной комиссии о культовом в то время фильме «Молодая гвардия», который ей не понравился, и вдруг поняла, что значка-талисмана, зажатого в кулаке, там больше нет. И тогда она в своем нарядном светлом платье нырнула под длинный стол и, ползая в ногах у преподавателей, отыскала свое сокровище, сильно насмешив приемную комиссию последовавшим объяснением про «счастье» и «самое дорогое».
Вместе с Верой учился Анатолий Степанов, драчун, футболист и потрясающе образованный человек. На втором курсе они поженились, и в 1952 году родилась я. Сначала мы жили в семье папиных родителей, а потом нас отсели в коммунальную квартиру на улице Русаковская, куда в поисках Веры так настойчиво звонил потом Назым Хикмет. Я смутно помню нашу единственную комнату, веселых соседей по квартире, друживших с моими родителями, студенческие компании, приходившие в гости, бабушку, привозившую из Болшево сумки с пирогами, чтобы подкормить молодую бесшабашную семью. В 1955 году мои родители окончили институт. Оба они начали работать редакторами – папа на киностудии «Мосфильм», а мама – на студии «Союзмультфильм», где делали замечательные анимационные картины. С деньгами было трудно, и мама писала статьи о кино, а папа придумывал первые свои сценарии. Меня периодически «подбрасывали» в Болшево к бабушке и моему неродному деду Григорию, а потом окончательно туда переселили.
Родители навещали меня по воскресеньям сначала вдвоем, а потом поодиночке. Я была слишком мала, и не понимала, что рушится наша семья. Потом мама уехала. А папа, приезжая в Болшево, крепко обнимал меня и не отпускал ни на шаг. Никогда я не слышала от него ни одного дурного слова о маме. Недавно я нашла такое письмо: «Дорогие мои, мои, милая мамочка, дедушка и чудесная дочура! Спасибо огромное за письмо. Ах, Анюта, Анюта, что же это ты делаешь?! (Я, вероятно, опять заболела – А.С.) Но я рада, что ты поправляешься и, может быть, больше не будешь болеть такими страшными болезнями. Мамочка, вы не волнуйтесь за меня, и все твои пожелания, конечно, исполнятся. Сейчас весь вопрос упирается в Толю (Анатолий Степанов, мой отец – А.С.). Если он не будет препятствовать разводу, то мы сразу же поженимся. Я думаю, что он согласится. Когда приедем в Москву, я с ним поговорю. Я знаю, что он сейчас очень переживает. Мне написала Раечка (Рая Фричинская, мамина подруга и сослуживица на студии «Союзмультфильм»), но что же делать? Я хочу остаться с ним друзьями, но больше ничего сделать для него не могу. С ним сейчас живет Анна Ефимовна (папина мама, моя вторая бабушка – А.С.). Мамочка, ты с ним ни о чем не говори, встречайте его, как прежде, хорошо. Очень вас прошу. Ему сейчас трудно. Из Кисловодска мы поедем в Баку. Ведь к нам сюда приехал Юра –шофер Назыма на «Волге», и мы здесь катаемся по окрестностям и на машине поедем в Баку через Сочи. Я прочла Назыму ваше письмо, и он был просто счастлив. Он говорит, что у него есть теперь настоящая семья и хорошие родные люди. Он всех вас очень любит. В Москве мы будем жить в квартире на Новопесчаной и ездить к вам в гости. Вот, кажется, и все. Отдыхать здесь очень хорошо. Здесь вкусно кормят, и стоит хорошая погода. Правда, Назыма часто приглашают выступать, и все встречи с ним проходят очень тепло и торжественно. Он шлет вам большой привет и поцелуй. В Кисловодске мы пробудем до 12 числа (февраля — А.С.), а в первых числах марта приедем в Москву. Мамочка, получили ли вы посылку?.. (Здесь идут вопросы о посланных подарках – А.С.) Дорогие мои, я вас всех очень люблю и скучаю о вас. Когда приедем – все наладится, и вы перестанете беспокоиться о своей дочке. Целую вас крепко, ваша Веруша. 26/1-60г.» А в самом низу страницы приписка, сделанная другим почерком. Буквы русские, но выписанные слишком старательно: «Дядя Назым целует вас всех родных. Спасибо что Вера существует. Назым Хикмет». Знакомая подпись. Но между «Хик» и «мет» нарисован лихой цветочек с торчащими лепестками и двумя листочками.
«Дядя Назым» — это было имя, придуманное для меня. Так я и звала Назыма Хикмета. Однажды, уже в квартире на Песчаной, мы втроем завтракали на кухне. Раздался телефонный звонок, и мама вышла. Я о чем-то спросила Хикмета, по обыкновению назвав его дядей Назымом. А он вдруг очень серьезно сказал: «Анюта, а не могла бы ты называть меня папой? Давай спросим у мамы, может, она нам разрешит». Я помню, что очень растерялась и ничего не ответила. Тут вернулась Вера, и Хикмет, почти волнуясь (я помню, возникла какая-то нервозность за столом) повторил ей свое предложение и прибавил к нему еще какие-то аргументы. А мама четким голосом отрезала: «Папа у Анюты только один». И к этому мы больше никогда не возвращались. Потом мама говорила мне, что старалась держать дистанцию между нами, так как боялась, что Хикмет вытеснит из моей жизни папу. Думаю, что Вера была права, она хотела быть справедливой. Но теперь я понимаю, что Хикмет тосковал по Мемеду, фотография которого всегда была на письменном столе в кабинете (мама убрала ее лишь через несколько лет после смерти Хикмета, когда Мемед опубликовал в Париже какие-то злые упреки в адрес отца). Наверное, ему просто хотелось слышать это слово — «папа», пусть по-русски, пусть от дочери Веры.
Я помню, как познакомилась с Назымом Хикметом очень отчетливо. Бабушка впервые привезла меня на Песчаную. Мама ввела меня в гостиную. Там возле длинного стола как бы облитый светом стоял высокий человек, улыбался мне и повторял: «Анюта! Анюта!» Я подошла, стесняясь, подняла на него глаза. А он наклонился, взял мою руку в свою очень изящным движением и поцеловал. Это был шок для маленькой советской девочки. Помню и теперь свой ужас. Видимо, он полностью отразился на моем лице, потому что мама начала хохотать и успокаивать меня. Они оба что-то мне говорили. Но в памяти остались лишь ощущения: щекотное прикосновение щеточки его усов, легкий запах мужского парфюма, шелковистость тонкой кожи его щеки, покрытой коричневыми пятнышками. Еще я помню, как они с мамой смотрели друг на друга. Не знаю, почувствовала ли я тогда, что теперь Назым Хикмет стал самым главным человеком в маминой жизни. Наверное, еще не успела.
Между бесконечными поездками они иногда выбирались в Болшево навестить нас, но чаще я сама приезжала в Москву по воскресеньям или на каникулы. Бабушка торжественно объяснила мне, что Назым Хикмет – великий поэт, что он 17 лет просидел в тюрьме, что у него больное сердце, поэтому я не должна мешать и досаждать ему. И я очень старалась быть тихой, незаметной. Это было нетрудно – в московской квартире бурлила не слишком тогда понятная мне жизнь. Все время, сменяя друг друга, приходили люди, смеялись, спорили, читали стихи. Каждый раз, когда начинались серьезные разговоры, на телефонный аппарат плотно укладывали большую подушку – так в те времена спасались от КГБэшного прослушивания, и это был вполне обыденный и всем понятный ритуал. Гости засиживались допоздна под низкой лампой за нашим длинным столом, который всегда ломился от еды. Как-то незадолго до смерти Веры я перестилала скатерть. Мама подошла, погладила полированную краснодеревую столешницу и грустно сказала: «Как жаль, что этот стол не сможет пересказать все, что услышал за долгую свою жизнь…»
А по утрам в квартире всегда было тихо. Назым Хикмет закрывал за собой дверь в кабинет – работал. Мы говорили шепотом или вполголоса. Мама стремительно хватала трубку телефона при каждом звонке. И тогда сразу становилось понятно, как там в кабинете идут дела: если дядя Назым приоткрывал дверь и спрашивал, кто звонил – не очень хорошо, если то и дело приходил к нам на кухню под каким-то предлогом – совсем плохо, а если на телефон не реагировал вовсе - значит, писалось ему отлично, и потом за обедом он шутил, смеялся, радовался всему.
Чаще всего в московской квартире я заставала раскрытые чемоданы. Они либо укладывались в преддверии поездки, либо распаковывались после нее. Меня страшно смущали подарки, которые мама с дядей Назымом каждый раз привозили мне из-за границы. Ведь в Болшево я ходила в школу вместе с детьми из фабричного поселка. Тогда все у нас в стране носили совершенно одинаковые блеклые некрасивые вещи, потому что других советская промышленность не выпускала. А Назым Хикмет всегда, даже в своей домашней бежевой куртке из верблюжьей шерсти выглядел нарядным. Он и маму заставлял наряжаться – я помню, как собираясь куда-то в очередной раз, они весело обсуждали кому что надеть. Вот и мне они на Западе покупали яркие платья, смешные ботинки, разноцветные колготки, которых в СССР отродясь никто не видал. Это было мучительно. Меня дразнили в школе: «А, вот Анька в новых кальсонах заявилась!» Я плакала потихоньку, прятала красивую одежду и страдала оттого, что мы не такие как все остальные. По советским меркам это было стыдно, нехорошо.
Наверное, каким-то образом Назым Хикмет все понял. Мама в книге рассказала историю о том, как он пристрастился воровать для меня в самолетах. Я помню те первые украденные им для меня леденцы, их вкус и счастье нашего с дядей Назымом общего секрета. Помню, как праздновали его 60-летие. Тогда Хикмет выглядел очень счастливым, а гостей в доме стало еще больше. Я на 60-ти листочках написала ему 60 добрых пожеланий, мы с бабушкой разложили их в 60 разноцветных склеенных нами конвертиков. А он, бедный, получив от меня этот пестрый ворох бумаги, покорно прочел все. Потом долго еще мои послания поодиночке обнаруживались в самых неожиданных местах.
Помню, как мама с дядей Назымом взяли меня на премьеру его пьесы «Дамоклов меч» в Театр Сатиры. Они усадили меня в ложу, а сами отправились в начало партера. Для СССР, где в те годы царили пуританские нравы, пьеса была крамольной. Три немолодые дамы – мои соседки по ложе, услышав со сцены слово «аборт», жутко раскудахтались прямо во время действия, обличая моих неведомых им родителей, развращающих ребенка на подобном спектакле. Но когда в антракте мама с Хикметом зашли в ложу, чтобы забрать меня, дамы онемели, открыли рты и молча проводили нас глазами. Назыма Хикмета знала тогда вся наша огромная страна.
В мае 1963 мы втроем жили в маленьком коттедже подмосковной Рузы, пока шел ремонт в московской квартире. Я помню то сгустившееся напряжение, о котором пишет Вера, помню, как все время дядя Назым брал мамину руку – когда она сидела или стояла рядом с ним, когда проходила мимо. Он словно пытался удержать ее и одновременно удержаться сам. Но помню, и как она сердилась, как отчитывала нас, застав за очень веселым занятием: у нас откуда-то появился большой пакет грецких орехов, и мы с дядей Назымом, сидя на полу, давили ореховую скорлупу закрывающейся дверью и тут же поедали ядрышки.
Когда наш майский отдых подошел к концу, я отправилась к бабушке. Но через несколько дней мы с ней приехали в московскую квартиру, откуда уже увезли тело Назыма Хикмета, и где среди множества участливых людей была совершенно непохожая на всех Вера. Когда потом уже взрослым человеком я посмотрела хронику похорон Хикмета, я узнала это выражение маминого лица - оно превратилось в тонкую оболочку для горя. Помню, как на панихиде в Центральном Доме литераторов, где стоял открытый гроб с телом Хикмета, мимо которого шли вереницы людей, Вера попыталась погладить его по щеке, а Антонина Сверчевская что-то тихо ей сказала. «Нет! – почти вскрикнула Вера. – Нет, Тося, он совсем не холодный. Нет!» Помню Новодевичье кладбище с разрытой могилой. Кто-то показал мне красивого мальчика моего возраста, который стоял по другую сторону ямы, и сказал, что это сын дяди Назыма. И тогда я узнала его по фотографии из кабинета.
Мама осталась вдовой в 31 год. Она была ослепительно красива – когда мы с ней шли по улице, останавливались и долго глядели ей вслед не только мужчины, но дети и старухи. Как я теперь понимаю, сразу после смерти Хикмета на нее началась самая настоящая мужская охота. Очень долго Вера вообще не подпускала к себе никого. Но и потом ее женская судьба не сложилась, потому что никто не мог для нее сравниться с Назымом. Мама считала, что он оттуда, из-за смертного рубежа следит за ней. Помогает, когда трудно. Дает понять, когда Верой недоволен. Мама говорила, что слышит его шаги по квартире. Он всегда был рядом с ней. И никто ничего с этим не мог поделать. Мы очень трудно жили – денег всегда не хватало. Мама рассказала мне, что вскоре после похорон Галина Колесникова извлекла откуда-то и передала Константину Симонову давнее завещание Назыма Хикмета, согласно которому все гонорары после его смерти делились между его сыном Мемедом и турецкой коммунистической партией. Симонов ненавидел Веру, о причинах этой ненависти мама тоже написала в своей книге. Для него такое завещание было лишним способом наказать и унизить ее. Но по советским законам жена в любом случае имела право на половину наследства, и многие мамины друзья уговаривали Веру обратиться в суд и отстоять свои права. Мама сказала: «Я не могу судиться с ребенком и компартией», она оставила все как есть.
А недавно я нашла в мамином архиве пачку чистых белых листков с подписью Назыма Хикмета и подумала, что на ее месте другая женщина спокойно могла написать завещание в свою пользу от его имени на любом из этих листков. Но только не Вера. Она пошла работать.
Сначала была редактором в издательстве «Искусство», потом поступила в аспирантуру ВГИКа, там защитила диссертацию по проблемам телевизионного многосерийного кино и осталась преподавать. Кроме того, она писала сценарии для телевидения, в кадре вела программу о кино, ездила по всей стране с лекциями и даже летала к нашим зимовщикам на Северный полюс. В 1998 году, за три года до смерти Вера открыла свою Независимую школу кино и телевидения, одну из первых частных профессиональных школ для взрослых в нашей стране. Она была замечательным преподавателем. До сих пор ее бывшие студенты звонят, приходят к нам в дом и на могилу, ее помнят, любят, не забывают.
Мама всю жизнь работала очень много. Она не хотела продавать подарки Назыма Хикмета и вещи из его дома, где за эти несколько десятилетий мало что изменилось. У Веры был замечательный дар превращать одно и то же платье с помощью броши, шарфика или пришитого воротничка в три разных, новых и элегантных. Были времена, когда мы штопали не только чулки, но и одежду. Вряд ли мысль об этом могла бы придти кому-нибудь в голову. Даже в самый разгар бед и безденежья мама надевала кольца, подаренные Хикметом, высоко поднимала голову и переступала порог нашей квартиры со своей обворожительной улыбкой. И все окружающие были твердо уверены, что Вера невероятно богата, благополучна и счастлива.
Самым тяжелым в нашем доме ежегодно было 3 июня, день смерти Назыма Хикмета. Лицо Веры застывало как тогда, в 1963 году на похоронах. Она сторонилась прихожей, где он умер. И не помогала ни поездка на кладбище, ни собиравшиеся вечером их общие друзья, которых год от года становилось все меньше.
В нашем доме побывало множество людей из Турции. Вера принимала гостей, поила чаем, отвечала на вопросы о Назыме Хикмете. А потом, проводив их, долго не могла успокоиться. Каждый раз в ней поднималась тоска, каждый раз обострялось горе разлуки. Мама любила его до последнего своего смертного часа.
Вера была очень сильным человеком. Она боролась с раком и отвоевала себе полтора года жизни. Никто не знал о маминой болезни, о мучительных процедурах, переносимых ею стоически, потому что она была по-прежнему весела, общительна, остроумна. Последний раз на занятия в свою Независимую школу Вера пришла за десять дней до смерти. А потом начался ее уход. Тогда, в эти дни мама сняла свои золотые кольца, подаренные ей Назымом Хикметом, и надела на палец одно серебряное с выгравированной на нем его подписью. Это кольцо привезли ей из Турции. Мама в нем и умерла. А в изголовье возле кровати Вера поставила в разномастных рамочках три маленькие смешные парижские фотографии, где они вдвоем в Париже счастливы и валяют дурака перед объективом.