Настя стояла на крыльце и не двигалась. Просто стояла — восьмилетняя худенькая девочка в резиновых сапогах не по размеру, с косичкой, заплетённой криво, но старательно. Стояла и смотрела, как мамина машина выруливает со двора, подпрыгивая на колдобинах. Белый «Солярис» мигнул поворотником у колодца — и пропал за поворотом.
— Мама скоро приедет? — спросил пятилетний Кирюша из-за спины.
— Скоро, — сказала Настя. Голос не дрогнул. Она уже умела так говорить.
Рада вышла на крыльцо, вытирая руки полотенцем, и посмотрела на пустую дорогу. Потом на детей. Младшая, трёхлетняя Полинка, сидела на полу в коридоре и грызла баранку.
— Ну что, — сказала Рада спокойно, — пойдёмте-ка ужинать. Я картошку нажарила, с луком.
Она сказала это так, будто всё шло по плану. Будто к ней каждый день приводили троих чужих детей, а их мать говорила: «На неделю, Рада, ну пожалуйста. Я тебе заплачу потом. Мне надо в Москву, там дело одно, ну ты понимаешь».
Рада понимала. Она видела чемоданы в багажнике и мужской пиджак на заднем сиденье. Видела, как Марина накрасила губы яркой помадой, хотя раньше даже на праздники не красилась. Видела всё — и молча кивнула.
— На неделю, — повторила Марина и чмокнула Кирюшу в макушку. Настю не чмокнула — просто махнула рукой, уже поворачиваясь.
Неделя кончилась. Потом вторая. Потом месяц.
Рада позвонила на номер, который Марина оставила, — абонент недоступен. Написала в «Вотсап» — одна серая галочка. Дошла до бывшего мужа Марины, Дмитрия, через общих знакомых. Тот сказал коротко: «Она не моя забота. И дети, раз она так решила, — тоже». И повесил трубку.
Рада положила телефон на стол, долго смотрела на потрескавшийся экран. Потом встала и пошла варить кашу. Полинка любила овсянку с вареньем. Кирюша — только гречку. Настя ела всё и никогда не жаловалась.
Деревня Сосновка стояла в сорока километрах от райцентра, в Тверской области. Магазин «Визит», почта по вторникам и четвергам, фельдшерский пункт, который полгода пустовал. Сто двадцать домов, из которых жилых — сорок три. Все друг друга знали, все друг о друге говорили.
О Раде говорили с самого начала. Когда она десять лет назад вышла замуж за Степана Мельника и переехала сюда, деревня шепталась: «Цыганку привёл». Рада была наполовину цыганка — по матери. Смуглая, черноволосая, с тёмными глазами, в которых стояла какая-то вечная, спокойная печаль. Степан умер шесть лет назад — сердце остановилось прямо в огороде, среди грядок с помидорами. Рада осталась одна в его доме, без детей, без родни, с маленькой пенсией по потере кормильца и козой Зинкой.
— Та не по-людски это, — говорила баба Валя Пескова у магазина, прижимая к себе буханку. — Чужих детей держать. Мало ли что. Цыгане — они ж хитрые.
— А ты бы что сделала? — спрашивала Нина, продавщица. — На улицу бы их выставила?
— Я бы в опеку позвонила!
— Ну так позвони.
Баба Валя не звонила. Никто не звонил. Потому что все видели: дети у Рады сытые, одетые, обутые. Рада перешивала вещи из секонд-хенда, который привозили из райцентра. Ходила на подработки — мыла полы в школе в соседнем селе, собирала грибы на продажу, вязала носки. Деньги считала до копейки.
Полинка перестала плакать по ночам через месяц. Кирюша — через два. Настя не плакала ни разу.
Однажды, через полгода, Настя подошла к Раде вечером, когда та штопала колготки при свете лампы.
— Рада, — сказала Настя тихо.
— Что, зайка?
— Можно я буду звать тебя мамой?
Рада замерла. Игла воткнулась в палец, выступила капля крови. Она прижала палец к губам, помолчала.
— Можно, — сказала она наконец. — Если тебе так хочется.
— Мне так хочется.
Рада обняла её и долго не отпускала.
Фельдшер приехал в Сосновку в начале октября, когда берёзы стояли золотые, а по утрам ложился иней. Звали его Иван Лукьянов, тридцать пять лет, разведённый, без детей. Невысокий, но крепкий, с короткой стрижкой и серыми внимательными глазами. Говорил мало, слушал много. Ходил в старой армейской куртке и ботинках, которые видали лучшие времена.
Сосновка встретила его настороженно. Предыдущий фельдшер, Петрович, ушёл на пенсию и уехал к дочери в Калугу. Полгода фельдшерский пункт стоял закрытый. Люди ездили в райцентр, но автобус ходил два раза в день, а зимой и вовсе через раз.
Иван приехал с одним чемоданом и рюкзаком. Поселился в каморке при пункте — там был диван, электрическая плитка и раковина. Повесил на дверь расписание, написанное от руки фломастером, и начал принимать.
К Раде он пришёл через неделю. Кирюша кашлял третий день, и Рада, зажав в руке последние триста рублей, привела его.
— Бронхит начинается, — сказал Иван, послушав мальчика. — Я антибиотик выпишу. В аптеке в райцентре возьмёте.
— Сколько стоит? — спросила Рада.
— Рецепт бесплатный.
— Я про лекарство.
Иван назвал сумму. Рада кивнула, но он заметил, как она сжала в кулаке купюры. На следующий день он сам заехал к ней — «проверить, как мальчик». Привёз лекарство.
— Это из пункта, казённое, — сказал он, не глядя в глаза. — Списанное.
Рада посмотрела на него долго, серьёзно. Потом кивнула.
— Спасибо.
— Не за что. Я зайду послезавтра.
Он зашёл послезавтра. Потом через два дня. Потом стал заходить каждый вечер — то принесёт молоко, то починит кран на кухне, то поиграет с Кирюшей в шашки. Полинка начала виснуть на нём, требовала, чтобы он читал ей перед сном. Настя смотрела из угла — внимательно, оценивающе, по-взрослому.
Однажды Настя спросила напрямик:
— Ты к маме Раде свататься пришёл?
Иван покраснел. Рада уронила ложку.
— Настя! — сказала Рада. — Ешь давай.
— Я серьёзно спрашиваю, — не отступила девочка.
— Я пока просто помогаю, — сказал Иван ровно.
— Ну и помогай, — разрешила Настя. — Только не уезжай потом, как все.
В этом «как все» было столько, что у Ивана что-то перевернулось внутри. Он посмотрел на Раду. Та отвернулась к плите, но он видел, как покраснели её уши.
Первый поцелуй случился в ноябре, в тот вечер, когда ударили первые настоящие морозы. Дети спали за перегородкой — Рада стелила им на широком диване, а Полинка спала в деревянной кроватке, которую Иван починил на прошлой неделе.
Они сидели за столом, пили чай. Рада рассказывала, как Степан когда-то привёз ей платье из города — не угадал с размером, на три размера больше, но она носила его всё лето, подвязывая поясом.
— Он хороший был, — сказала Рада просто. — Только тихий. И я тихая. Мы молчали вдвоём. Иногда целый вечер — ни слова. И нам хорошо было.
— Со мной тоже можно молчать, — сказал Иван.
Рада подняла глаза. Он взял её за руку — осторожно, как берут что-то хрупкое. Рада не отняла. Пальцы у неё были тёплые, шершавые от работы.
— Рада, — сказал он, — я не умею красиво говорить. Но я хочу быть здесь. С тобой. С ними.
Она молчала. Потом чуть сжала его пальцы.
Он наклонился и поцеловал её — нежно, едва касаясь. Она ответила. В печке трещали дрова, за стеной сонно бормотал Кирюша, Полинка шевельнулась в кроватке. Мир был тёплый, тесный, правильный.
Утром Рада не могла на него смотреть — краснела, роняла вещи, обожглась о чайник. Иван пил чай и улыбался — впервые за долгое время по-настоящему, одними глазами.
Марина вернулась через два года. Ровно через два года — как будто по какому-то проклятому календарю.
Она приехала на попутке из райцентра. Похудевшая, с тёмными кругами под глазами, в куртке не по сезону — слишком тонкой для октября. Волосы, когда-то роскошные, были собраны в жидкий хвост. Губы потрескались. Сумка одна — спортивная, из «Спортмастера», потёртая.
Артур — тот самый бизнесмен, ради которого она уехала, — оказался женат. Полгода Марина жила в его московской квартире, ходила по ресторанам, покупала платья на его карточку. Потом жена узнала. Марину выставили за дверь с двумя пакетами вещей и десятью тысячами «на первое время». Десять тысяч в Москве — это две недели, если не есть.
Она работала официанткой, потом продавщицей в ларьке, потом мыла посуду в столовой. Не то чтобы не могла — но не хотела. Ждала, что позвонит Артур. Или кто-нибудь другой. Не позвонил никто.
Когда кончились последние деньги и хозяйка комнаты в Люблине выставила её за неуплату, Марина села в автобус и поехала обратно.
Она стояла у калитки Рады и не узнавала дом. Забор — новый, ровный, покрашенный в зелёный. Крыльцо — перестроено, с навесом от дождя. Во дворе — качели, горка из досок, собачья будка. В окнах — занавески с вышивкой.
— Мамочки, — выдохнула Марина.
Дверь открылась. На крыльцо вышла Настя — вытянувшаяся, десятилетняя, с длинной чёрной косой (откуда чёрная? у Марины русые).
— Настя, — сказала Марина и шагнула вперёд.
Настя смотрела на неё секунду. Две. Три.
— Мама, — позвала она в глубь дома, — тут пришли.
Из дома вышла Рада. За ней — Иван, с Полинкой на руках.
Марина остановилась. Она смотрела на них — на этот тёплый прямоугольник света из открытой двери, на Раду в фартуке, на Ивана в домашней рубашке, на Полинку, которая прижималась к его шее и смотрела на чужую женщину у калитки без всякого узнавания.
— Здравствуй, Марина, — сказала Рада спокойно.
— Здравствуйте, — сказала Марина. И голос у неё дрогнул. — Я за детьми.
Повисла тишина. Кирюша выглянул из-за Ивана, увидел Марину, нахмурился.
— Это кто? — спросил он.
Марина не уехала. Она осталась в Сосновке — напросилась ночевать к бабе Вале, которая жила одна в большом пустом доме и рада была хоть какой-то компании.
— Ну что ты, девка, — причитала баба Валя, наливая ей борщ. — Два года! Где ж тебя носило?
— В Москве, — отвечала Марина, опустив глаза. — Работала. Деньги копила. Хотела квартиру снять, детей забрать…
Она врала. Но врала так убедительно, что баба Валя всплакнула и выделила ей комнату.
Утром Марина пошла по деревне. Заходила к каждой — к Нине в магазин, к тёте Зое, к Светке-почтальонше. Везде — одна и та же история: «Я работала, я копила, а эта цыганка моих детей у себя держит, не отдаёт. Мужика себе нашла, дом на мои деньги отремонтировала — я ей переводила! — а теперь делает вид, что не знает меня».
— Да ты что! — ахала тётя Зоя.
— Вот те крест, — кивала Марина. — У меня скриншоты переводов есть.
Скриншотов, конечно, не было. Но слово «скриншот» действовало на деревню магически — как печать на документе.
К концу недели деревня раскололась. Одна половина была за Раду — те, кто видел своими глазами, как она два года тянула троих детей. Другая — за Марину, потому что «всё-таки мать, кровь — не водица».
Рада молчала. Она вообще не выходила из дома, не ходила в магазин, послала Ивана. Тот вернулся мрачнее тучи.
— Рада, — сказал он, ставя пакеты на стол, — она говорит, что деньги тебе переводила. Нина в магазине мне это в лицо сказала.
— Ни копейки она не переводила, — ответила Рада тихо. — Ни разу.
— Я знаю. Но они верят ей.
— Пусть верят.
— Рада!
— Пусть, — повторила она. — Мне не привыкать.
Вечером кто-то бросил камень в окно. Стекло треснуло, посыпалось на пол. Полинка закричала. Кирюша заплакал. Настя молча подошла к окну и посмотрела в темноту.
— Не подходи к окну, — сказал Иван, оттягивая её назад. Вышел на крыльцо — никого, только следы на снегу, размазанные, торопливые.
На следующее утро на заборе нашли надпись синей краской: «ВОРОВКА». Рада стояла перед забором долго. Потом взяла тряпку и стала оттирать.
Иван перехватил тряпку.
— Не надо, — сказал он. — Я сам.
Он закрасил надпись зелёной краской, той самой, которой красил забор. Получилось пятно — заметное, кривое. Как шрам.
Поджог случился ночью, в начале декабря.
Генка Сытин — местный пьяница, которого знала вся Сосновка — жил через три дома от Рады. Мужик безобидный, когда трезвый, и непредсказуемый, когда пьяный. Марина нашла к нему подход легко — бутылка водки и ласковое слово.
— Генечка, — сказала она, наливая ему вторую, — мне бы только попугать. Сарай подпалить чуток, по краешку. Чтоб она поняла — не на своём месте сидит.
— А чё, — сказал Генка, икая, — сарай — это можно. Сарай — не дом.
Он поджёг сарай в два часа ночи. Плеснул бензином из канистры, чиркнул зажигалкой. Пламя взялось сразу — жадно, весело. Генка отошёл, полюбовался, потом испугался: огонь перекинулся на стену дома. Ветер дул в ту сторону, и сухие доски занялись, как бумага.
Генка побежал. Не тушить — а прочь.
Иван увидел зарево из окна фельдшерского пункта. Он спал одетый — как и каждую ночь последнюю неделю, после камня в окно. Вскочил, натянул ботинки, выбежал.
Бежал по снегу двести метров — они показались километром. Дом Рады горел с правого угла, пламя уже лизало стену. В окне метнулась тень — Рада, с Полинкой на руках.
— Рада! — заорал Иван.
Она выбила окно табуреткой и передала ему Полинку. Потом вытолкнула Кирюшу.
— Настя! Настя где?!
— Она спала в дальней комнате! Дверь заклинило!
Иван обежал дом. Крыльцо пылало. Он выбил дверь плечом — с первого раза, на адреналине, не почувствовав боли. Дым стоял стеной. Он нырнул вниз, под дым, на четвереньках добрался до дальней комнаты. Настя сидела на полу, прижимая к лицу мокрое полотенце — сама догадалась, умница.
— Дядя Ваня! — крикнула она.
Он схватил её, прижал к себе, развернулся к выходу. Балка рухнула сверху, ударила его по спине — горящая, тяжёлая. Он упал на колено, но не выпустил девочку. Встал. Вышел.
На улице была Рада — на коленях в снегу, прижимала к себе двоих младших и кричала его имя. Он положил Настю рядом с ней и сел на снег. Спина горела. В буквальном смысле — куртка тлела, и Рада бросилась тушить, забрасывая его снегом.
— Терпи, — говорила она, — терпи, Ваня, терпи.
Он терпел. Смотрел на неё снизу вверх и вдруг засмеялся — нервно, измученно, счастливо.
— Все целы, — сказал он. — Все.
Деревня сбежалась. Притащили вёдра, огнетушители, подключили шланг от колонки. Дом удалось отстоять — выгорела одна комната и часть стены. Сарай сгорел дотла.
Генку нашли у магазина. Он сидел на лавке, пьяный до невменяемости, и хвастался:
— А я ей показал! Я! Марина сказала — попугать, я и попугал! Красиво горело, а?
Мужики переглянулись. Потом двое подошли к Генке молча. Один взял его за шиворот. Генка икнул и начал соображать, что сделал ошибку.
Участковый приехал через час из райцентра. Генку забрали. Он всё повторял: «Марина сказала, Марина попросила, я чё, я ничё».
Утром к дому Марины — к бабе-Валиному дому, где она жила — пришли женщины. Не кричали, не ругались. Просто стояли у калитки. Десять, двенадцать, пятнадцать женщин. Молча.
Марина вышла на крыльцо.
— Чего вам? — спросила она, и голос дрогнул.
— Уезжай, — сказала Нина из магазина. Тихо, без злобы. — Уезжай, Марина. Здесь тебе больше нельзя.
— Мои дети здесь!
— Твои дети у Рады, — сказала тётя Зоя. — И у Ивана, который за них чуть не сгорел. А ты — уезжай.
— Вы не имеете права! Я мать!
— Ты — мать? — раздался голос. Из-за спин женщин вышла Настя. Рада потянулась за ней, но Иван удержал её за руку.
— Пусть, — сказал он тихо. — Пусть скажет.
Настя подошла к крыльцу. Посмотрела на Марину снизу вверх — серьёзная, бледная, с царапиной на щеке от вчерашнего стекла.
— У меня есть мама, — сказала Настя. Голос не дрожал. — Это Рада. Она меня не рожала, но выбрала. А ты — родила и бросила. Два раза.
Марина попыталась обнять её. Настя отступила.
— Не трогай меня.
Марина осела на ступеньку. Заплакала — громко, некрасиво, размазывая тушь по лицу. Никто не подошёл утешать.
Баба Валя вынесла ей сумку.
— Ты уж прости, Мариночка, — сказала она, не глядя в глаза. — Но мне тут жить. А с поджигательницей под крышей — не жить.
Марина взяла сумку. Встала. Пошла по дороге к остановке. Никто её не провожал.
Марина попыталась забрать младшую — Полинку. Подкараулила во дворе, когда Рада зашла в дом за варежками. Схватила девочку на руки и быстрым шагом пошла к дороге.
Полинка заплакала. Не от страха — от чужих рук. Она не помнила эту женщину. Ей было пять лет, и вся её жизнь, которую она помнила, состояла из Рады, Ивана, Насти, Кирюши, каши по утрам и сказок на ночь.
— Тише, доча, тише, — бормотала Марина. — Мама здесь, мама…
Путь к остановке шёл мимо магазина. Нина увидела в окно. Выбежала. За ней — Светка-почтальонша. За ней — тётя Зоя с палкой-клюкой. За ней — ещё четверо.
Они встали стеной на дороге. Не кричали. Не угрожали. Просто стояли.
— Поставь ребёнка, — сказала Нина.
— Это мой ребёнок!
— Поставь.
Марина остановилась. Посмотрела на стену женщин. На Полинку, которая тянула ручки куда-то назад, к дому.
— Мама! — кричала Полинка. — Мааама!
Она кричала не Марине. Она кричала Раде, которая уже бежала по дороге, поскальзываясь на льду.
Марина поставила девочку на землю. Полинка тут же побежала к Раде, вцепилась в её ноги. Рада подхватила её, прижала.
Марина стояла одна посреди дороги. Сумка в руке. Женщины по сторонам. Никто не произнёс ни слова.
Она развернулась и пошла к остановке.
Автобус пришёл через сорок минут. Марина уехала в райцентр. Потом кто-то рассказывал: видели её в «Пятёрочке» — она устроилась на кассу. Потом уволили. Потом видели в придорожном кафе на трассе — мыла полы. Потом перестали видеть.
Свадьбу справляли в январе — тихо, без помпы. Расписались в райцентрном ЗАГСе, потом накрыли стол дома. Пришла вся деревня — буквально вся. Несли кто что мог: пироги, салаты, домашнее вино, консервацию. Баба Валя принесла огромный торт — «Наполеон», который пекла два дня.
Настя читала стих. Она написала его сама, в тетрадке в клеточку, карандашом, с исправлениями. Стих был простой и неровный, как все детские стихи, но в нём были строчки, от которых заплакала вся деревня: «Ты меня не родила, но выбрала навсегда. И это больше, чем кровь, и больше, чем вода». Рада закрыла лицо руками. Иван обнял её. Полинка залезла на стул и объявила: «А я тоже стих знаю!» — и рассказала «Мишку» Барто, перепутав все четверостишия.
Документы на усыновление уже были поданы. Адвокат из райцентра — молодой парень, Костя, который взялся за дело почти бесплатно, — сказал, что с учётом обстоятельств и показаний соседей суд решит быстро. Дмитрий, бывший муж Марины, прислал нотариально заверенное согласие.
Дом отстроили за лето — вся деревня помогала. Мужики привозили доски, женщины таскали ведра с раствором. Даже баба Валя, восьмидесятилетняя, пришла и стояла с веником, подметая стружку.
— Это за то, что я тогда дуру пустила к себе, — объяснила она. — Совесть мучает.
Иван работал на стройке каждый вечер после приёма. Спина зажила, но шрам остался — длинный, розовый, от лопатки до поясницы.
Ночь после свадьбы. Дети спали. Иван спал. Рада не могла уснуть — счастье не давало, бурлило внутри, мешало закрыть глаза.
Она встала и пошла на кухню разбирать подарки. Полотенца, набор кастрюль, самовар электрический от тёти Зои, конверты с деньгами — подписанные: «от Нины», «от Песковых», «от фермера Толика». Один конверт — без подписи. Белый, плотный, заклеенный.
Рада открыла. Внутри — фотография. Старая, потрёпанная, с загнутым уголком. На ней — двое. Молодой мужчина и молодая женщина, обнимаются, смеются. На фоне — набережная, вода, кусок перил.
Мужчина — Иван. Моложе, лет двадцать пять, без морщин у глаз, но — точно он.
Женщина — Марина.
Рада перевернула фото. На обороте, чужим незнакомым почерком, крупно: «Спроси мужа, почему он на самом деле приехал в эту деревню».
Рада опустилась на табурет. Руки не дрожали — она не была из тех, у кого дрожат руки. Но внутри что-то оборвалось — как верёвка, которая долго держала тяжёлое.
Она положила фото на стол. Смотрела на него. Потом подняла глаза на дверь спальни, где спал Иван.
Впервые за два года в её глазах была не любовь. Страх.
Рада не стала спрашивать сразу. Она вообще не стала спрашивать — она стала искать.
На следующий день, пока Иван был на приёме, она зашла в его каморку при фельдшерском пункте. Он давно не жил там — перебрался к ней, — но вещи кое-какие остались. Коробка с документами, старый ноутбук, стопка бумаг.
Рада никогда не рылась в чужих вещах. Но фотография жгла ей карман, как уголёк из печки.
В коробке — военный билет, диплом медучилища, свидетельство о расторжении брака. Бывшую жену звали Ольга. Не Марина.
В ноутбуке — пароль. Рада не знала его. Закрыла крышку.
В бумагах — квитанции, рецепты, методички. И одна тетрадь — обычная, в линейку. Рада открыла.
Дневник. Иван вёл дневник. Не каждый день — иногда раз в неделю, иногда реже. Почерк мелкий, аккуратный.
Рада пролистала до начала. Первая запись — за месяц до его приезда в Сосновку.
«Марина написала опять. Говорит: дети у какой-то цыганки, ей наплевать, ей в Москве хорошо, но совесть мучает. Просит приехать, посмотреть, как они там. Я сказал — не моё дело. Она сказала: Ваня, ты мне должен. Я из-за тебя с Димкой развелась. Неправда, конечно. Но я всё равно чувствую вину. Посмотрю, как дети. Если плохо — заберу к себе. Если нормально — уеду».
Рада перевернула страницу.
«Приехал. Деревня — дыра. Фельдшерский пункт — развалина. Но место есть. Дети — у соседки, Рада зовут. Завтра зайду, познакомлюсь».
Следующая запись — через три дня.
«Она тянет троих одна. Без денег, без помощи. Дети сытые, чистые, любят её. Старшая зовёт мамой. Забирать — нельзя. Им здесь хорошо».
Через неделю:
«Марине написал: дети в порядке. Она ответила — ну и ладно. Даже не спросила, как их зовут. Не помнит имена собственных детей? Или не хочет помнить?»
Через месяц:
«Рада. Боже, Рада. Она смотрит на меня этими своими глазами — и я забываю, зачем приехал. Я приехал из-за вины перед Мариной. А остаюсь — из-за Рады. Это нечестно? Или это, наоборот, единственное честное, что я сделал за последние десять лет?»
Рада читала, и слёзы капали на страницы — одна, вторая, третья. Она не вытирала их.
«Марина звонила. Пьяная. Кричала, что я предатель. Что должен был забрать детей, привезти ей в Москву, чтобы она могла получать алименты от Димки. Вот зачем ей дети. Не дети ей нужны — деньги. Я положил трубку. Заблокировал номер».
Последняя запись — за день до свадьбы.
«Завтра женюсь на Раде. Я приехал сюда по чужой просьбе — а нашёл свою жизнь. Дети — мои. Рада — моя. Этот дом — мой. Я никуда не уеду. Марина прислала фото — нашу старую фотку с набережной. Написала: «Это ещё не конец». Выбросил. Но знаю, что она может подкинуть кому-нибудь копию. Мне нечего скрывать. Но Раде будет больно, если она узнает не от меня. Надо рассказать. Завтра. После свадьбы».
Рада закрыла тетрадь. Положила ладони на обложку. Долго сидела — минуту, пять, десять.
Потом встала, убрала тетрадь на место, закрыла коробку. Вышла.
Вечером она ждала, пока дети уснут. Потом села напротив Ивана за кухонным столом и положила перед ним фотографию.
Иван посмотрел. Побледнел. Потом поднял глаза.
— Рада, я...
— Я прочитала твой дневник, — сказала она ровно. — Прости, что без спроса.
Он молчал.
— Ты приехал сюда из-за неё, — сказала Рада. — Из-за Марины.
— Да, — сказал Иван. — Я знал её. Давно, десять лет назад. Коротко, глупо. Я был виноват — она тогда ещё была с Дмитрием, а я... Я не должен был. Потом она написала про детей. Попросила посмотреть. Я приехал.
— И остался.
— Из-за тебя, — сказал он. — Только из-за тебя.
Рада молчала. Потом спросила:
— Ты хотел забрать детей?
— Если бы им было плохо — да. Но им было хорошо. С тобой.
— А что она хотела?
— Алименты. Дмитрий платил бы, если бы дети были при ней. Ей нужны были деньги, не дети.
— А ты? Тебе что было нужно?
Иван помолчал.
— Сначала — успокоить совесть. Потом — ты. Потом — всё это. Дом, дети, жизнь. Рада, я не умею красиво объяснять. Но я здесь — настоящий. Я не играю.
Рада взяла фотографию. Посмотрела на неё ещё раз — молодые лица, беспечные улыбки, набережная.
— Красивая была, — сказала она.
— Рада...
— А я не красивая. Но я — настоящая.
Она порвала фотографию. Медленно, аккуратно — на четыре части. Сложила в ладонь. Встала, открыла дверцу печки и бросила обрывки в огонь.
— Если ты ещё раз, — сказала она, глядя, как бумага скручивается в пламени, — скроешь от меня хоть что-нибудь — я не прощу. Ни тебя, ни себя.
— Не скрою, — сказал Иван.
— Иди спать, — сказала Рада. — Завтра тебе рано.
Он встал. Подошёл к ней. Обнял сзади, уткнулся лицом в её волосы.
— Я люблю тебя, — сказал он.
— Я знаю, — ответила она. — Иди.
Он ушёл. Рада стояла у печки ещё минуту. Потом закрыла дверцу, выключила свет и пошла в спальню.
Иван уже лежал. Рада легла рядом, повернулась к нему спиной. Он придвинулся, обнял. Она положила свою ладонь поверх его — тёплую, тяжёлую, надёжную.
— Ваня, — сказала она в темноту.
— Что?
— Завтра покрасишь забор. Там пятно осталось — видно.
— Покрашу.
— И Кирюшу к зубному свози. У него шестёрка шатается.
— Свожу.
— И печку почисть. Тянет плохо.
— Почищу.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Рада.
Печка тихо потрескивала. За стеной спали дети — их дети, трое, все живые, все целые, все дома. За окном лежал снег — белый, чистый, как будто ничего не было — ни пожара, ни надписей на заборе, ни камней в окно.
Рада закрыла глаза. Страха в них больше не было.
Была только усталость. И за ней — тихо, упрямо, негасимо — любовь.