Валентина Ивановна заметила пропажу в пятницу утром, когда собиралась на именины к подруге.
Шкатулка стояла на комоде, как всегда — между флаконом духов и старой фотографией в рамке. Но когда она открыла крышку, сразу почувствовала что-то не то. Даже не пересчитывая, просто почувствовала — так чувствуют пустоту в комнате, где только что был живой человек.
Золотая цепочка с крестиком была на месте. Дешёвые серьги-гвоздики тоже. А вот кольцо с александритом, которое покойный муж Гена подарил ей на двадцать пять лет совместной жизни, и тонкий золотой браслет, купленный ещё в советское время на скопленные рублёвки, исчезли.
Она стояла перед комодом и смотрела в шкатулку долго. Потом закрыла крышку. Потом снова открыла, будто украшения могли появиться сами.
Их не было.
На именины она не поехала. Позвонила Людмиле Степановне, сослалась на давление. Давление у неё и правда поднялось, но не поэтому она осталась дома.
Она сидела на кухне и думала. Неделю назад приходила дочь Оля с мужем Серёжей. Серёжа ей никогда особо не нравился — суетливый, с бегающими глазами, всегда занятый какими-то своими делами, о которых не рассказывал. Оля говорила, что он в бизнесе, но каком именно бизнесе — Валентина Ивановна так и не понимала. Жили они, судя по всему, трудно. Оля однажды обмолвилась, что у них кредит, потом осеклась и перевела разговор.
Пока дочь с матерью пили чай на кухне, Серёжа сидел в комнате и смотрел телевизор. Так он сказал. Телевизор действительно работал — Валентина Ивановна слышала звук.
Но комод с шкатулкой тоже стоял в той комнате.
Она не хотела так думать. Гнала от себя эту мысль, как гонят назойливую муху — та улетает на секунду и возвращается снова. Серёжа. Кредиты. Бегающие глаза. Комната с включённым телевизором.
Но была ещё одна мысль, которую она гнала ещё старательнее.
Незадолго до Оли с Серёжей приходила Тамара.
Тамара Рыжкова объявилась после почти тридцати лет молчания. Позвонила в дверь в среду вечером, и Валентина Ивановна, открыв, не сразу узнала её — располневшая, с крашеными волосами, в дорогом пальто, которое почему-то не делало её моложе, а наоборот. Только глаза остались прежними — светлые, чуть навыкате, с таким выражением, будто она всегда знает что-то, чего не знают остальные.
— Валя, — сказала она. — Ты совсем не изменилась.
Это была неправда, и обе это понимали.
Они были подругами когда-то давно, в той жизни, которая осталась за чертой молодости. Вместе работали в проектном институте, вместе ходили на танцы, вместе встречали своих мужей. Потом у Тамары с мужем что-то не заладилось, она уехала к сестре в другой город и пропала. Открытку прислала на первый год, потом — тишина.
— Проездом я, — объяснила Тамара, проходя в квартиру и оглядываясь с тем особым видом, с которым люди оценивают чужое жильё. — Племянницу навещала тут у вас, ну и вспомнила, что ты рядом живёшь. Дай, думаю, зайду.
Они пили чай. Тамара говорила много — про своих детей, внуков, про то, как живут сейчас в том городе, куда уехала. Валентина Ивановна слушала и отвечала, и всё было вроде нормально, только что-то лёгкое беспокоило её весь вечер, как бывает, когда чувствуешь сквозняк, но не можешь понять, откуда он дует.
Тамара попросилась в туалет. Потом сказала, что хочет посмотреть, как Валя обустроила комнату — они когда-то вместе выбирали обои, смешно и давно. Валентина Ивановна не стала возражать. Они зашли в комнату, Тамара покивала, сказала что-то одобрительное про шторы, и через четверть часа ушла, чмокнув в щёку и пообещав позвонить.
Она не позвонила.
Об этом визите Валентина Ивановна вспомнила только сейчас, сидя перед пустой шкатулкой. Вспомнила — и тут же оборвала себя. Нельзя так. Тамара старая подруга. Тридцать лет знакомы. Это же не чужой человек с улицы.
Хотя за тридцать лет человек может стать кем угодно.
Она встала, налила воды и выпила таблетку от давления.
Вечером позвонила Оля.
— Мам, как ты? Людмила Степановна сказала, ты на именины не приехала.
— Давление, — коротко ответила Валентина Ивановна.
— Таблетку выпила?
— Выпила.
Помолчали.
— Мам, ты чего такая?
— Какая?
— Ну, голос странный.
— Устала просто. Спать буду ложиться.
Она положила трубку и долго смотрела на телефон. Потом взяла записную книжку — старую, в дерматиновой обложке, где хранились номера ещё с тех времён, когда их записывали от руки. Нашла Тамарин номер, тот самый, который та оставила, уходя. Постояла. Закрыла книжку.
Ночью почти не спала.
К утру в голове всё перепуталось. Серёжа с его кредитами и бегающими глазами. Тамара с её дорогим пальто и тридцатью годами молчания. Они чередовались, как плохие карты в колоде, и Валентина Ивановна раскладывала их так и эдак, и всё равно выходило нехорошо.
Прошла неделя. Она молчала — и про шкатулку, и про Тамару, и про свои мысли. Когда Оля звонила, отвечала односложно. Один раз дочь спросила напрямую:
— Мам, ты на меня обиделась?
— С чего ты взяла.
— Ну ты какая-то другая стала.
— Возраст, Оленька. Возраст.
Оля помолчала, потом тихо сказала «ладно» и больше не спрашивала. И в этом «ладно» было что-то такое — не обида даже, а усталость, — что Валентина Ивановна ещё долго потом слышала его у себя в голове.
Соседка Зинаида Марковна зашла за солью и сразу почувствовала — что-то не так.
— Валя, ты чего такая серая?
— Нормальная я.
— Нормальная. Как мел нормальная. Что случилось?
Валентина Ивановна помолчала. Потом рассказала — про шкатулку, про пропажу. Про Серёжу сказала. Про Тамару — промолчала, сама не зная почему. Может, потому что про Тамару было стыднее думать.
— Ты в полицию заявляла? — спросила Зинаида Марковна.
— Нет.
— Почему?
— Потому что Оля его жена. Потому что если я заявлю, у них всё рассыплется.
— Больше никто не приходил?
Валентина Ивановна чуть помедлила.
— Костя был. Племянник. Кран чинил, на кухне всё время был. В комнату не заходил.
Про Тамару она снова не сказала. Зинаида Марковна ушла. Валентина Ивановна вымыла чашки и долго стояла у окна.
Костя позвонил сам через несколько дней — просто так, проверить, как тётя. Поговорили немного, и уже почти в конце он вдруг сказал:
— Тёть Валь, я вспомнил. Когда кран чинил, уронил гаечный ключ, он закатился под комод. Я лез доставать, там пыльно — брал половую тряпку в ванной, протёр. Вы не думайте, я убрал за собой.
Она ответила, что всё нормально, и положила трубку.
Под комод.
Она прошла в комнату и опустилась на колени. Заглянула в щель между основанием комода и полом. Темно. Взяла телефон, посветила. В самом дальнем углу, у стены, что-то блеснуло.
Достать рукой не получалось. Пошла на кухню за длинной деревянной ложкой, легла на пол и начала осторожно выгребать. Сначала пыль. Потом старая пуговица. Потом тихо звякнул браслет.
Следом — кольцо с александритом.
Она лежала на полу и держала их в руке. Александрит в полумраке казался тёмным, почти чёрным. Гена говорил, что выбрал его, потому что камень живой — меняет цвет в зависимости от света. Гена умер восемь лет назад.
Она не сразу встала. Лежала и смотрела в потолок.
Значит, Костя уронил ключ, полез доставать, нечаянно задел шкатулку — и украшения упали за комод. Он не заметил. Она не заметила.
Никто ничего не брал.
Не Серёжа. Не Тамара.
Серёжа просто сидел и смотрел телевизор. Бегающие глаза — это просто его манера, он, наверное, всегда такой. Тамара приехала проведать старую подругу после тридцати лет разлуки — может, совесть проснулась, может, годы берут своё, может, просто захотелось вспомнить молодость. А она, Валентина Ивановна, навесила на обоих такое, о чём стыдно и думать.
Она поднялась с пола, держась за комод. Колени болели.
Положила кольцо и браслет в шкатулку, закрыла крышку.
Потом взяла телефон и набрала Олю.
— Мам? — Оля ответила быстро, будто ждала.
— Приезжайте в воскресенье. Я пирог испеку.
Пауза.
— С Серёжей?
— С Серёжей. С кем же ещё.
— Хорошо, мам. Приедем.
Она убрала телефон. Постояла на кухне, потом достала старую записную книжку в дерматиновой обложке и нашла Тамарин номер. Набрала.
Длинные гудки. Никто не ответил.
Она позвонила на следующий день. И через день — тоже.
На третий раз трубку взяли. Незнакомый женский голос, молодой.
— Алло?
— Здравствуйте. Мне Тамару Рыжкову, пожалуйста.
Пауза, странная, чуть длиннее обычного.
— Вы кто?
— Подруга старая. Валентина Ивановна. Мы виделись недавно, она заходила.
Снова пауза.
— Тётя Тома умерла, — сказал голос. — Три недели назад. Сердце.
Валентина Ивановна стояла с трубкой и молчала.
— Вы слышите меня? — спросил голос.
— Слышу. Простите.
Она положила телефон на стол. Три недели назад. Это как раз тогда, когда Тамара была здесь, пила чай, хвалила шторы, обещала позвонить. Может, за несколько дней до, может, сразу после.
Значит, Тамара знала, что умирает. Или чувствовала. Что-то гнало её по старым адресам, к людям, которых она не видела тридцать лет. Прощалась, наверное. По-своему, молча, не объясняя.
А она, Валентина Ивановна, думала про неё такое, что и вспоминать не хочется.
Пирог в воскресенье получился суховатым — немного передержала в духовке. Оля сказала, что вкусно. Серёжа взял два куска. У него и правда были бегающие глаза — она снова это заметила. Просто такой человек.
Когда они ушли, Валентина Ивановна вымыла посуду и прошла в комнату. Открыла шкатулку и надела кольцо. Александрит в свете лампы отливал зелёным.
Она смотрела на него долго.
Тамары больше нет. Извиниться не перед кем. Объяснить — некому. Это и есть самое тяжёлое — не то, что думала плохо, а то, что уже не исправишь. Человек ушёл, унеся с собой и её вину, и возможность эту вину отдать.
Она сняла кольцо и положила обратно.
За окном темнело. Где-то внизу хлопнула дверь подъезда, прошуршали шаги по асфальту и стихли.
Валентина Ивановна закрыла шкатулку и долго сидела в тишине, не зажигая свет.