Холод, голод и краковская колбаса: начало пути Шарика
У-у-у-у-у-гу-гуг-гу! Ветер рвет облезлую шкуру, сечет глаза ледяной крошкой, забивается под ребра. Боровая улица превратилась в ледяной капкан. Левый бок — сплошная, пульсирующая дыра: повар из столовой нормального питания плеснул кипятком. Боль не просто ноет, она кричит, пахнет горелой шерстью, гнилой капустой и подступающей смертью. Вокруг лишь серость дворов-колодцев и лязг трамваев, напоминающий скрежет зубов умирающего города.
Чтобы добиться этой щемящей картинки «старой Москвы», Владимир Бортко пошел на хитрость. Фильм снимали в Ленинграде — на Дегтярном переулке и у Обводного канала, так как современная автору Москва 80-х слишком сильно изменилась. А чтобы передать дух ушедшей эпохи, режиссер использовал фильтр «сепия», превратив цветную пленку в ожившую кинохронику двадцатых годов.
Вдруг вонь дешевой кухни прорезал аромат рая - так пахнет жизнь, если бы она была съедобной. Краковская колбаса с густым чесночным духом. Из снежной пелены вырос Филипп Филиппович Преображенский. В тяжелой шубе с лисьим воротником он стоял, словно величественный утес среди бушующего моря пролетарской нищеты. В этой роли Евгений Евстигнеев воплотил высший пилотаж актерской игры — хотя изначально на роль профессора претендовали такие титаны, как Леонид Броневой и Михаил Ульянов. Бортко искал не просто интеллигента, а человека, в чьем голосе слышалась бы власть над самой судьбой.
«Шарик, а Шарик...» - негромко произнес он.
Колбаса стала сладкой приманкой в большой игре. Пёс Шарик, роль которого блестяще исполнил дворняга по кличке Карай, бежал навстречу своей участи. Карай был настоящим артистом: чтобы он выглядел облезлым, его шерсть мазали желатином, а для «раны» на боку использовали сложный грим, который пес мужественно терпел, не пытаясь слизать.
Остров старого мира на Моховой: острая сатира быта
Ад закончился за массивной дубовой дверью. Квартира на Моховой встретила Шарика не пролетарским перегаром, а сложным, многослойным ароматом достатка. Здесь каждый предмет - от тяжелых бархатных портьер до фарфоровых безделушек - заявлял о праве на частную жизнь.
Бортко филигранно выстроил сатирическую линию фильма, противопоставляя эстетику старого мира абсурду новой реальности. Сатира здесь не в карикатурах, а в деталях: в том, как нелепо смотрятся кожаные тужурки в интерьерах с лепниной, в том, как хор домкома поет «Суровые годы уходят», пока в доме течет канализация. Это злой и точный смех над попыткой построить новый мир, разрушив старый до основания, но не научившись даже чистить ботинки.
Филипп Филиппович выстроил внутри Калабуховского дома настоящую крепость. Пока за окнами «новые люди» перекраивали мир, здесь царил незыблемый ритуал. Но уют был хрупким. В сырых коридорах дома уже копилась серая злоба в лице Швондера. В исполнении Романа Карцева председатель домкома стал ожившей бюрократической машиной. Его плоский голос — приговор старому миру.
«Мы к вам, профессор, и вот по какому делу...» - эта фраза резала воздух, словно ржавая пила.
Конфликт интеллигенции и воинствующей серости закипал. Сатира Бортко обнажает главную трагедию: Швондеры не хотят стать как Преображенский, они хотят, чтобы Преображенский стал никем.
Нож хирурга против законов природы
В смотровой теперь пахло смертью и иодоформом. Филипп Филиппович казался жрецом, решившим бросить вызов Творцу. На соседнем столе ждало «сырье» - труп Клима Чугункина. Контраст был чудовищным: гений и социальное дно.
Скрежет пилы по кости в гробовой тишине квартиры звучал как приговор. В ту минуту, когда в руки хирурга лег крошечный гипофиз, грань между медициной и преступлением окончательно стерлась. Семенные железы Чугункина заняли свое место в теле пса, замыкая кровавый контур. Операция в фильме снята с пугающей для советского кино натуралистичностью - Бортко хотел, чтобы зритель почувствовал биологический ужас этого противоестественного акта.
Рождение Полиграфа: биологический бунт и гений Толоконникова
Дни после операции превратились в вязкую хронику трансформации. Самым жутким был метаморфоз взгляда: золотистая искра Шарика гасла, а на ее месте проступала мутная краснота.
Процесс напоминал попытку починить швейцарские часы кувалдой. Когда на роль Шарикова искали актера, Владимир Бортко отсмотрел сотни кандидатов. Но когда пришел Владимир Толоконников и на пробе выпил рюмку водки так, что у него «дернулся кадык и ожили глаза пса», режиссер понял: это он. У Толоконникова был уникальный дар - он мог транслировать первобытное, дочеловеческое хамство одной лишь мимикой.
Первые звуки, вырвавшиеся из гортани, разрезали тишину:
- Абыр... абырвалг! Пивная! Еще парочку!
Эксперимент вышел из-под контроля. Пока профессор читал лекции об этикете, Шариков методично превращал антикварный быт в филиал кабака. Сатира достигает апогея: существо, созданное наукой, выбирает не Бетховена, а балалайку и семечки на ковер.
Тандем Швондера и Шарикова: идеология как оправдание хамства
Для Шарикова выбор был очевиден. Швондер дал ему идеологию и чувство безнаказанности, став «социальным костылем». В этом - главная сатирическая мишень Булгакова и Бортко: союз фанатичного теоретика и агрессивного невежды.
Швондер легализовал катастрофу. Теперь Шариков перестал быть биологическим недоразумением и превратился в юридический факт.
- Я на своих шестнадцати аршинах здесь сидел и сидеть буду, - цедил Шариков.
Его голос обрел металлическую нотку. Разруха, о которой говорил Преображенский, окончательно вошла в его дом в виде существа, которое усвоило только право требовать.
Карьерный взлет очистителя Москвы
Вчерашний пес обрел власть. В гениальном исполнении Толоконникова Шариков больше не прячется по углам — он вваливается в переднюю, окутанный амбре помойки. Удостоверение заведующего подотделом очистки жжет карман. Злая ирония: Шариков методично истребляет своих собратьев.
- Вчера котов душили, душили... душили, душили! - радостно рапортует он.
Интересный факт: фраза про котов стала настолько культовой, что актера Толоконникова еще долгие годы прохожие на улицах просили «рыкнуть» по-шариковски.
Профессор Преображенский осознал страшную истину: перед ним не человек, а власть в руках обезьяны. Когда инстинкты уголовника Чугункина получили государственную печать, гуманизм стал бессильным. Шариков превратился в системного хищника.
Точка невозврата: револьвер против скальпеля
Когда Шариков извлек донос на своего создателя, маски были сброшены. Социальный паразит мутировал в государственного киллера. Финальный аккорд - сухой щелчок взводимого курка.
Евгений Евстигнеев в этой сцене играет священную ярость. Его взгляд - это взгляд хирурга, обнаружившего опухоль, которую невозможно лечить, только резать. Без наркоза для собственной совести.
Сцена повторной операции - кульминация сатиры на «нового человека». Гипофиз, этот «орган пролетаризма», извлекается беспощадно. Профессор совершает обратную эволюцию одним движением кисти.
Возвращение к истокам
Когда через несколько дней за дверью раздался стук Швондера и милиции, они обнаружили лишь тишину и животное.
- Позвольте, - задыхался Швондер, - он же предъявлял мандат!
Вместо ответа из угла донесся короткий лай. На ковре сидел пёс Шарик со шрамом на лбу. Он снова был счастлив, потому что его мир сузился до миски с едой.
Для Филиппа Филипповича этот финал стал капитуляцией. Эксперимент доказал: нельзя привить культуру на ствол первобытной агрессии. Социальная инженерия лишь делает шипы чертополоха ядовитее.
Фильм Владимира Бортко стал патологоанатомическим отчетом о «шариковщине». Этот феномен бессмертен: он живет в тех, кто жаждет «всё поделить» и считает хамство высшим проявлением свободы. Полиграф Полиграфович исчез из квартиры, но он уже растворился в воздухе новой эпохи, ожидая своего часа. Сатира Бортко оказалась пророческой: Швондеры приходят и уходят, а Шариковы - увы - всегда готовы предъявить мандат на право быть хозяевами жизни.