— Алкоголь, голубчик, как женщина: до обеда он — тайна, после обеда — приключение, а ночью — драма. Поэтому портвейн мы будем пить утром. — Иван Васильевич произнес это тоном, не терпящим возражений, и жестом фокусника извлек из старинного бюро пузатый бокал.
Мы сидели в его московской квартире, которая больше напоминает филиал Кунсткамеры, скрещенный с винной библиотекой и антикварной лавкой. Профессор Трезвый — а это, заметьте, имя собственное, иронией судьбы данное человеку, который знает об алкоголе всё, включая, кажется, химический состав той самой браги, что варили еще скифы, — сегодня был в особенном ударе.
Он восседал в кресле, обитом вытертым плюшем, помнившим, наверное, еще хрущевскую оттепель, и держал в руках тот самый бокал, в котором переливалась жидкость цвета тёмной вишни, замешанной на закате и грехе. Луч утреннего солнца (мы начали рано — Иван Васильевич настаивает, что «благородные напитки требуют утренней честности, пока мозг не затуманен суетой») играл в гранях хрусталя, дробясь на тысячу крошечных спектров, пляшущих на выцветших обоях.
— Голубчик, — начал он, не поворачивая головы, гипнотизируя взглядом эту игру света. — Ты когда-нибудь задумывался, почему в истории любого великого явления всегда три акта? Как в греческой трагедии? Рождение в муках, триумфальное шествие и абсолютное, сокрушительное падение в грязь лицом. Так вот, портвейн — это идеальный Эдип в мире напитков. С той лишь разницей, что он не ослепил себя, а позволил ослепить другим. Позволил надеть на себя дешевый целлофановый пакет и продать втридешева.
Я приготовил диктофон, хотя давно знал: лучший способ слушать Ивана Васильевича — просто слушать. Закрыв глаза и иногда поддакивая, чтобы он не думал, будто я уснул.
Рождение из огня, воды и английской жадности.
— Всё началось не с жажды наживы, как сейчас, — профессор театрально воздел палец к потолку, где красовалась лепнина ещё сталинских времён. — А с жадности. Самой обычной, неподдельной английской жадности, замешанной на политических амбициях. Слышал про войну с французами? В конце XVII века Людовик Четырнадцатый так достал Британию своими париками и версальскими замашками, что те ввели эмбарго на французские вина. Можешь представить себе ужас английского лорда?
Англичане без кларета? Это как русские без сала или как итальянец без макарон — просто биологический вид, лишенный смысла существования.
Он плеснул немного вина из бокала в специальную чашечку и с чувством макнул туда свой длинный, аристократический нос.
— Дору, — продолжил он мечтательно, прикрыв веки. — Долина реки Дору в Португалии. Адский климат: гранитные террасы, на которых, кажется, даже камень плавится от солнца и течет, как патока. Виноград растёт в условиях, близких к экстремальным, словно спецназовцы на учениях. Выживает сильнейший, самый сладкий и концентрированный. Но вина получались… простодушными. Деревенскими. Они не выдерживали долгой дороги морем до Лондона — скисали в трюмах, покрывались плесенью и начинали пахнуть надеждами, разбитыми о реальность. И тогда где-то на грани семнадцатого и восемнадцатого веков в головах у португальцев что-то щелкнуло. Кто-то умный (или отчаявшийся до такой степени, что готов был на всё) додумался добавить в бочку с бродящим суслом немного бренди.
Иван Васильевич сделал паузу, как заправский рассказчик перед кульминацией.
— Винный спирт, мой друг, убивает дрожжи. Это как если бы вы пришли на вечеринку и выключили музыку. Дрожжи — эти микроскопические тусовщики — перестают плясать и жрать сахар. И сахар, весь этот сладкий соблазн, так и остается в вине. А спирт работает консервантом. Понимаешь красоту момента? Вместо того чтобы дать вину высохнуть, состариться раньше времени, превратиться в кислую старуху, его «укрепили», «законсервировали» в состоянии вечной молодости. Вино, которое не умирает в дороге! Так и появился напиток, способный пересечь Бискайский залив и не превратиться в лужу с уксусом. Vinho do Porto — вино из Порту. Хотя сам виноград рос за сотню миль от этого города. Порту был просто перевалочным пунктом, вокзалом для бочек. Как и многие великие вещи, портвейн родился не из высокого замысла, а из логистической проблемы. Из вечного вопроса: «Как довезти товар до покупателя, чтобы он не протух?».
Он протянул мне бокал. Я сделал глоток. И мир на секунду остановился.
Густая, тёплая волна прокатилась по языку, тяжелая, как морская зыбь, оставляя после себя ощущение, будто ты съел горсть спелой вишни, шоколадную конфету с ликером и немного пожевал дубовой коры, нагретой солнцем. Во рту оставалось легкое, приятное тепло, которое не обжигало, а именно окутывало, как шерстяной плед в сырой вечер. Я почувствовал, как расслабляются мышцы челюсти, как тепло опускается ниже, в грудь, разливаясь уютной тяжестью.
— Чувствуешь структуру? — профессор подался вперед, сверля меня глазами. — Это же готика! Не плоский, примитивный рисунок, как у дешевого вермута, а настоящий собор. Спирт дает тело, танины — это стены, несущие конструкции, а сахар — витражи, через которые льется свет. Попробуй найти такое в банке с надписью «Портвейн 777».
Английский клуб, русские поэты и Черчилль с сигарой
Восемнадцатый-девятнадцатый века стали золотым веком портвейна. Профессор поднялся и начал расхаживать по комнате, жестикулируя бокалом так энергично, что я испугался за сохранность старинного хрусталя.
— Это был напиток победителей. Тех, кто строил империю и не спрашивал разрешения. Английские адмиралы пили его в своих каютах, запершись от матросов, и обсуждали планы сражений при Трафальгаре. В Оксфорде и Кембридже без портвейна не садились за ужин. Ритуал был строже церковного: бутылку передавали по кругу, обязательно по часовой стрелке, пока вся компания не превращалась в философов.
Портвейн — истинно мужской напиток. Он не про кокетство и томные вздохи. Он про разговор. Про долгий, обстоятельный разговор у камина, когда за окнами воет ветер, а у тебя в руке — стакан, в котором плещется рубиновая кровь солнца, собранная с каменистых склонов.
Тут Иван Васильевич хитро прищурился и поставил бокал на стол.
— А знаешь, кто был главным фанатом портвейна в России? Наши поэты. Байронические русские юноши с бледными лицами и горящими глазами, начитавшиеся английских романов. Пушкин, кстати, уважал шампанское, но и от портера с портвейном не отказывался. А вспомни Серебряный век! Блок, Мандельштам… Для них слово «портвейн» звучало как музыка, как магический пароль, билет в Европу. Напиток с претензией на избранность, на принадлежность к высшей касте духа. Представь поэта начала двадцатого века, который, кутаясь в шарф, продрогший до костей, пьет портвейн в петербургском кафе «Бродячая собака». В этом было что-то декадентское, утонченное, почти греховное. Они пили не вино — они пили идею.
— Кстати, о великих поклонниках, — профессор щёлкнул пальцами. — Уинстон Черчилль. Его все знают как любителя коньяка, но портвейн он тоже боготворил. Имел наглость и мудрость говаривать, что портвейн приучает человека к главной мысли: жизнь — это не спринт, где нужно выдохнуться через сто метров, а марафон, и финиш должен быть сладким. А в Америке? Эдгар Аллан По. Этот мрачный гений любил «страшные истории», а под хороший портвейн, под его густую, кровавую тяжесть, они становятся только страшнее и изящнее. Он наливал себе бокал и писал про Ворона. Не будь портвейна, может, Ворон просто улетел бы.
Интермедия: Анатомия удовольствия
Иван Васильевич, заметив, что я замечтался, снова плеснул мне в бокал, но теперь уже из другой бутылки — с этикеткой, где значилось «Tawny 20 years».
— А теперь, — сказал он, — закрой глаза и просто почувствуй. Никаких лекций.
Я подчинился. Вино в бокале оказалось светлее, с рыжеватым, медным отливом. Запах был совершенно иным — не ягодный взрыв, а осенняя грусть: грецкий орех, ирис, старая кожа, немного корицы и сухофруктов, томленых в печи.
Я взял бокал в руку. Тонкое стекло быстро нагрелось от ладони. Было в этом что-то интимное — ты согреваешь вино своим теплом, а оно в ответ раскрывает тебе самые сокровенные свои тайны, те, что спрятало бы от холода.
Глоток. И это было уже не тепло, а жар. Но не агрессивный, а ровный, глубокий, как от хорошей русской печи. Жидкость обволакивала нёбо, чуть терпкая от долгой выдержки в дубе, но при этом невероятно мягкая. Казалось, во рту растворяется не вино, а само время, проведенное этим напитком в бочке. Двадцать лет, сжатые в одну секунду вкуса. Я ощутил, как по телу разливается ленивая нега, расслабляются плечи, а на душе становится покойно и чуть-чуть грустно от того, что мир так сложен и прекрасен одновременно.
— Ну как? — услышал я сквозь эту внутреннюю идиллию. — Tawny — это философия зрелости. Руби — юношеский максимализм, страсть, ягодная атака. А Tawny — это принятие, мудрость и легкая усталость. Чувствуешь, как он обнимает? Как старого друга, с которым можно молчать.
Я кивнул, боясь расплескать словами это ощущение.
Великое обесценивание. Советский эксперимент над личностью
И тут лицо Ивана Васильевича изменилось. С него слетела ирония, уступив место скорби археолога, нашедшего разбитую амфору. Он стал мрачен и торжественен.
— А теперь, мой друг, приготовься. Мы подходим к самому драматичному моменту. К тому, что сделали с портвейном в Советском Союзе. К его гражданской казни и последующему поруганию.
Он налил себе ещё немного Tawny, но уже не для дегустации, а для храбрости, словно речь шла о страшной семейной тайне.
— В начале XX века портвейн в России пили те, кто мог себе позволить настоящее мадерное хозяйство князя Голицына в Крыму. Это был штучный, почти ювелирный продукт. А что случилось потом? Революция, великий перелом, индустриализация. И перед молодой советской пищевой промышленностью встала задача: напоить пролетариат. Трудящиеся массы требовали жидкого топлива для поддержания бодрости духа после трудового подвига. Нужно было дешево, сердито, и чтобы градус был высокий.
Так родился на свет монстр. Франкенштейн виноделия. «Портвейн 777» — в народе ласково именуемый «три топора», «чернила», «бормотуха». Иван Васильевич скривился, произнося эти названия.
— Понимаешь, в чём трагедия? Технологию производства выхолостили до ядерного нуля. Настоящий портвейн — это выдержка в дубовых бочках десятилетиями! Это солнце Португалии, ручной труд на скалах, искусство купажа. А советский «портвейн» — это чаще всего спирт-ректификат, вода из-под крана, свёкольный сахар и набор химических красителей. Вкус?.. — Он замолчал, прикрыл глаза, словно принюхиваясь к далекому, мерзкому запаху из прошлого. — Помнишь этот запах? Дешевый портвейн пах не вином, а ацетоном и вареньем, которое начало бродить в банке три года назад. Этот запах, смешанный с дымом «Примы», навсегда въелся в подъезды, в дощатые ларьки и в нашу генетическую память. Задача стояла одна — быстро вырубить потребителя, погрузить его в дешевый, доступный каждому транс, где нет проблем, нет очередей, нет серости бытия. Быстро, дёшево и эффективно, как удар молотком по голове.
Он замолчал. В тишине слышалось осуждение не просто эпохи, а целого мировоззрения.
— И самое страшное, — продолжил он тихо, глядя в свой бокал, как в бездну, — это украло у великого напитка его доброе имя. «Портвейн» в сознании трёх поколений советских людей стал синонимом мутной, вонючей бурды, которую глушат у ларька личности, потерявшие человеческий облик. Рабочий класс, уставший от ударных строек и пустых прилавков, искал дешёвого забвения. И он его находил. В этой самой бормотухе. Помнишь фильмы позднего СССР? Где мужики с опухшими лицами скидываются по рублю и несут заветную «трешку» к ларьку? Это был он. Портвейн. Аристократ в лохмотьях, поруганный и оплеванный. Напиток лордов и поэтов превратился в суррогат для пролетариата, в жидкий символ безнадеги. Портвейн пережил своё личное «смутное время». Его украли у культуры и отдали на поругание грубой физиологии. Это всё равно что скрипку Страдивари использовать как полено для костра.
Надежда умирает последней, или Портвейн возвращается
Профессор допил свой бокал, тяжело поднялся и подошёл к окну. Внизу шумела улица, спешили люди, никто из них не догадывался, какая драма разворачивается за этим пыльным стеклом.
— Но знаешь, что самое удивительное? — сказал он, не оборачиваясь. — Живучесть истинной природы вещей. Она всегда пробивается сквозь любую шелуху, сквозь любую грязь. Сейчас начался ренессанс! В Россию снова везут настоящие коллекционные портвейны — ruby, tawny, vintage. И наши люди начинают понимать: это не просто «красное креплёное», которым можно надраться до потери пульса. Это целый мир. Мир, где есть место и ягоде, и ореху, и шоколаду, и философии.
— Но, — он резко обернулся и поднял палец, — это будущее висит на волоске. Как только мы снова решим, что дешевизна важнее качества, портвейн снова наденет целлофановый пакет и уйдет в подворотню. Мы, голубчик, — последний заслон между аристократом и алкашом.
— Иван Васильевич, а как его правильно пить? — спросил я, решив перевести дух от этой драмы. — Чтобы не как в подворотне, а как в Лондонском клубе?
Он оживился мгновенно. Чудаковатый профессор вернулся.
— Практический вопрос! Хвалю. Во-первых, забудь про граненые стаканы. Портвейну нужен небольшой бокал-тюльпанчик, чтобы аромат собирался в пучок, а не улетал в космос. Во-вторых, температура! Не смей пить его ледяным! Комнатная, чуть прохладнее. Молодые рубиновые можно чуть охладить, чтобы подчеркнуть свежесть. А старые Tawny, которые десятилетиями томились в бочках, пьют почти при температуре тела, согревая бокал в ладони — только так они раскрываются как цветок.
— А закуска?
Профессор загадочно улыбнулся.
— Портвейн не требует сложного сопровождения. Он самодостаточен, как гений. К нему не надо тащить оливье тазиками. К нему нужны размышления. Тишина. Хорошая книга. Ну, а если уж по этикету, то лучшие друзья портвейна — голубые сыры (стилтон — король!), грецкие орехи и тёмный шоколад. Горький шоколад и сладкий портвейн — это такой гастрономический оргазм, что Данте плакал, описывая рай.
Он подошёл к старинному бюро и достал пузатую бутылку с пыльной этикеткой, на которой красовался год «1997».
— Вот, попробуй-ка это. Коллекционный копеечник. Этот мальчик родился в новой России, на южных терруарах Краснодарского края. Делали его люди, которые помнят старые, дореволюционные традиции. Это уже не советский суррогат и не слепая копия английской классики. Это наш, российский взгляд на портвейн. Ершистый, может быть, чуть диковатый, но искренний.
Он разлил. Напиток оказался густым, как сироп, с ароматом черносмородинового ликёра, замешанного на чернилах и фиалках. Я сделал глоток. Во рту взорвалась бомба. Терпкость дуба, сладость переспелых южных ягод, легкая горчинка и долгое, бесконечное послевкусие, которое не хотелось ни смывать, ни заедать.
Я закрыл глаза, и мне почудилось, что я сижу не в московской квартире с видом на панельную девятиэтажку, а на каменной террасе высоко над изгибами реки Дору, наблюдая за закатом, который красит гранитные уступы в цвет этого вина. И нет никакой суеты, есть только я, вино и вечность.
— Так что, голубчик, — подвёл итог Иван Васильевич, убирая бутылку обратно в тайник. — Не бывает плохих напитков. Бывает плохая репутация. И только от нас с тобой зависит, дадим мы ей шанс исправиться или так и оставим валяться в грязи у ларька «Продукты 24 часа». Портвейн пережил триумф, пережил унизительное падение. Выживет ли он в эпоху крафтового пива и модных джинов? Время покажет. Но пока есть такие бутылки, как эта, и такие чудаки, как я, готовые о них рассказывать, — у портвейна есть будущее. Амбрела, как говорят в некоторых кругах. За ваше здоровье!
Мы чокнулись. Хрусталь издал тонкий, певучий звон, растаявший в воздухе и смешавшийся с ароматами двадцатилетней выдержки. Солнце уже давно ушло из комнаты, но внутри нас, кажется, только начинало светать. Портвейн сделал своё дело — он не опьянил в пошлом смысле, не срубил наповал, как та самая «трешка» из ларька. Он заставил думать. О времени, о судьбах, о том, как легко великое может стать смешным и жалким, и как трудно — смешному и жалкому снова стать великим.
P. S. Профессор Трезвый, попрощавшись, налил себе еще немного «1997 года» и уткнулся в томик Мандельштама. Я вышел на улицу. В ларьке у дома, как сто лет назад, все так же светилась неоном вывеска «Продукты 24 часа». Какой-то мужик в потертой куртке протягивал продавщице мятую купюру и получал заветную «трешку». Я отвернулся и пошел домой, бережно неся в себе тепло портвейна, звон хрусталя и горькую надежду, что великое всё же отличимо от смешного. Кажется, профессор был бы доволен.
Ваш специальный корреспондент, утомлённый, слегка подшофе, но бесконечно просветлённый.
Друзья, вот и долетела до вас очередная история от профессора Трезвого. Надеюсь, после прочтения вам захотелось не бежать за «тремя топорами» в ближайшую палатку, а найти уютное кресло, налить в приличный бокал чего-то выдержанного и задуматься о вечном (или хотя бы о вкусе грецкого ореха).
Не дайте аристократу снова надеть целлофановый пакет!
👉 Здесь, в моём уютном «Дзене», мы продолжаем копаться в истинной природе вещей (и напитков):
Подписывайтесь, чтобы не пропустить новые выпуски «Выпивариума» и прочих историй со дна бокала и с полок антикварных лавок.
Если вам зашла эта трагическая ода портвейну — ставьте лайк, будете как Черчилль, только без сигары. Делитесь в комментариях: приходилось ли вам встречать настоящее «вино из Порту» или ваш опыт ограничивается суррогатами из 90-х? Обсудим, как вернуть лорду корону!
Ваш вечно ищущий истину в вине, Свиток Семи Дней. 🥂