Евгений никогда об этом не говорил. Но однажды, за остывшим чаем на его кухне в девяносто седьмом, рассказал.
Двенадцатого марта шестьдесят шестого года Евгений сидел в ординаторской и крутил в руках плавленый сырок «Дружба». Это был обед. На столе лежала горбушка чёрного и кружка с кипятком — заварки не нашлось.
На доске объявлений у двери висел список комиссии по распределению. Восемь фамилий, напротив каждой — город. Евгений, хирург двадцати девяти лет, уже знал наизусть свою строчку: Красноярск, краевая больница. Напротив фамилии Романа, его лучшего друга и однокурсника по мединституту, стояло: Москва, Первая Градская.
Роман зашёл, скинул халат на спинку стула. Ему было двадцать восемь, и он всё делал именно так — сначала действовал, потом объяснял. Подошёл к доске, прочитал список. Помолчал. Потом повернулся.
— Женя, я вчера написал заявление. Попросил поменять нас местами.
Евгений отложил сырок.
— Ты что, с ума сошёл?
— Нет. Просто так правильнее.
— Кто тебя просил?
Роман пожал плечами и вышел.
Через два дня Евгений нашёл его в курилке у чёрного входа больницы. Март стоял сырой, под ногами хлюпало. Роман курил, привалившись к стене.
— Объясни мне нормально, — сказал Евгений. — Зачем?
— У тебя Колька. Три года. Астма. Сибирский мороз ему противопоказан, ты сам знаешь.
— Я не просил тебя решать за меня.
— А я и не за тебя решаю. Я за себя. У меня ни жены, ни детей. Подъёмные пригодятся. А в Красноярске хирурги нужнее, чем в Москве.
— Это жертва, Ромка.
Роман затушил папиросу о подоконник. Посмотрел прямо.
— Я не жертвую. Мне там интереснее. Ты просто не можешь поверить, что человеку интересно уехать.
Евгений ничего не ответил. Стоял, засунув руки в карманы, и смотрел, как Роман уходит по коридору — спокойный, длинный, в мятом халате.
Двадцать первого марта комиссия утвердила обмен. Евгений оставался в Москве.
Вечером Нина Васильевна, его жена — медсестра в той же больнице — купала Кольку. Подливала тёплую воду в таз, намыливала сыну голову. Евгений сидел на табурете у двери ванной и ждал. Ждал, что она скажет — ну слава богу, ну обошлось, ну хорошо, что остаёмся.
Нина Васильевна вытащила Кольку из таза, поставила на полотенце, вытерла руки. Сказала единственную фразу за весь вечер:
— Ты же понимаешь, что теперь будешь ему должен. Не деньги — хуже.
Евгений хотел возразить, но не нашёл что. Пошёл на кухню курить.
Восьмого апреля он приехал на Ярославский вокзал провожать Романа. Перрон был гулкий, холодный. Пахло мазутом и мокрым бетоном. Роман стоял у вагона с одним чемоданом и брезентовым рюкзаком. Пальто застёгнуто криво, шарф торчит из кармана.
— На, — Евгений протянул ему свёрток. — Инструменты. Отцовские, немецкие. Хирургические.
— Не возьму.
— Возьми.
— Нет.
Евгений поставил свёрток на ступеньку вагона. Развернулся и пошёл к выходу.
Роман крикнул вдогонку:
— Женька, инструменты заберу! Но ты мне ничего не должен, слышишь?
Евгений не обернулся. Шёл по перрону и считал шаги. Дошёл до конца платформы, остановился, закурил. Поезд уже уходил.
Прошёл год, потом пять, потом десять. Роман писал редко — открытка на Новый год, иногда телеграмма. Евгений отвечал ещё реже. Колька вырос, астма отступила. Нина Васильевна работала в той же больнице, потом ушла на пенсию. Евгений получил заведование, потом отдал, перешёл в поликлинику. Годы шли одинаковые, как вагоны товарного состава — длинные, тяжёлые, на одной скорости.
О Романе он думал часто. Но не звонил. Не потому, что не мог — телефон давно стоял в коридоре на тумбочке, серый аппарат с диском. Просто не знал, что сказать. Спасибо? За что — за то, что Роман решил за него? Прости? За что — за то, что он это принял?
Нина Васильевна ни разу не напоминала про Романа. Тридцать лет — ни слова.
Ноябрь девяносто седьмого. Евгению шестьдесят. Он вернулся из поликлиники, снял ботинки, но пальто не снял — в квартире было холодно, батареи еле грели.
На тумбочке у телефона лежала записка рукой Нины Васильевны: «Звонил Роман. Из Красноярска. Сказал, что у него всё хорошо и что он заведует отделением.»
Рядом с запиской лежала открытка на жёлтой бумаге — вид Красноярского моста. Нина Васильевна получила конверт ещё утром, Роман прислал его обычной почтой неделю назад. Евгений перевернул открытку. На обороте — три строчки мелким почерком:
«Женя, я прооперировал за эти годы одиннадцать тысяч человек. Инструменты твоего отца до сих пор лучшее, что у меня есть. Не жалей ни о чём — я не жалею.»
Евгений замер в коридоре, не снимая пальто. Пахло мокрой шерстью. У стены на полу — чемодан Нины Васильевны. Он стоял тут со вчерашнего дня, просто Евгений не заметил.
Нина Васильевна вышла из кухни, вытирая руки полотенцем. Посмотрела на него — спокойно, как смотрела всегда, когда знала больше, чем говорила.
— Я собралась к Кольке. На месяц. Тебе надо побыть одному и позвонить Роману. Тридцать лет — хватит.
В ванной из крана упала капля. Потом ещё одна. В квартире больше никого не было.
Домашний телефон в шестидесятые ждали годами — очередь на установку была сопоставима с очередью на жильё. Когда аппарат наконец появлялся в квартире, соседи приходили звонить как к себе. Междугородний разговор заказывали через коммутатор и ждали соединения по двадцать-тридцать минут. К девяностым всё стало проще — набираешь восьмёрку, код города, номер. Но Евгений тридцать лет не набирал не потому, что связи не было. А потому что не знал, что сказать. Оказалось, и не нужно было знать. Достаточно — снять трубку.
Он долго стоял у тумбочки. Потом снял трубку, набрал восьмёрку, дождался гудка, набрал код Красноярска и номер, который Нина Васильевна записала на уголке конверта. Пальто так и не снял.
Гудок. Ещё один. Щелчок.
Голос — хриплый, весёлый, совершенно узнаваемый:
— Женька, ты чего так долго?
Евгений не ответил. Просто стоял и слушал.
Роман говорил двадцать минут. Про больницу — три корпуса, новый рентген. Про внуков — двое, мальчик и девочка, оба рыжие. Про рыбалку на Енисее — в августе таймень идёт, и если стоять на берегу в пять утра, то вода такого цвета, какого в Москве не бывает.
Евгений слушал. Иногда говорил «угу». Иногда «да ну». Один раз засмеялся.
Когда положил трубку, в квартире было тихо. Нина Васильевна уехала. Чемодана в коридоре уже не было. На тумбочке лежала открытка на жёлтой бумаге — вид Красноярского моста, три строчки мелким почерком.
Он впервые подумал, что подъёмные, которых он так боялся, были не про деньги. Они были про билет в другую жизнь — и Роман этот билет использовал.
Стали бы вы рисковать московской пропиской и привычной жизнью ради дела, которое казалось настоящим? Или остались бы — ради семьи, ради ребёнка, ради того, что уже есть? Напишите в комментариях — у кого в семье было распределение, как решали, жалели ли потом.