Георгий всегда привозил из командировок что-то особенное. Не дорогие безделушки из дьюти фри, а именно те вещи, которые цепляются за память. В этот раз из Милана он привёз жене расчёску — старинную, с перламутровой ручкой, в виде тонкой лопатки с мелкими зубьями. Продавщица в антикварной лавке на виа Монтенаполеоне уверяла, что ей больше ста лет и что ею пользовалась какая-то миланская актриса начала прошлого века. Ольга посмеялась, назвала это «буржуазным фетишизмом», но всё равно каждый вечер аккуратно проводила ею по волосам, а потом клала на тумбочку у кровати так, словно это была драгоценность.
Прошло полтора года. Расчёска пережила три переезда шкафов, одну затопленную ванную и даже ремонт, после которого её чуть не выбросили вместе со старыми плинтусами. Но Ольга её отстояла.
А потом Георгий поехал в субботу к Серёге — лучшему другу с университета, тому самому, который всегда называл его «Гошка» и который умел молчать именно тогда, когда другим уже хотелось орать.
Серёга жил теперь один в большой трёхкомнатной квартире на окраине, которую купил после развода. Мебель была дорогая, но расставлена как-то по-мужски небрежно: диван посреди гостиной, а вокруг — пустота и эхо. Георгий вошёл, поставил на пол пакет с пивом и бутылкой выдержанного «Тору», снял кроссовки и сразу заметил.
На паркете, почти у ножки журнального столика, лежала расчёска.
Та самая.
Перламутр на свету от торшера переливался холодным молочным блеском. Зубья были чуть шире, чем у обычных расчёсок, и один из них, самый крайний, имел едва заметную трещинку — Георгий сам её когда-то сделал, неосторожно задев тумбочки. Он помнил, как Ольга тогда ругалась, а потом смеялась и говорила: «Теперь у неё характер, как у меня».
Георгий замер. Сердце не заколотилось, не ухнуло в пятки — оно просто сделало очень медленный, очень тяжёлый удар, после которого в ушах возникло низкое гудение.
— Гош, ты чего застыл? — Серёга вышел из кухни с двумя запотевшими бокалами. — Пиво тёплое принёс, изверг.
Георгий медленно поднял взгляд. Серёга стоял в дверном проёме, в растянутой чёрной футболке, с мокрыми после мытья посуды руками. Обычный Серёга. Друг. Брат. Тот, кто в девяносто девятом году тащил его, пьяного в хлам, через весь город домой, потому что такси не ловилось. Тот, кто приходил к ним с Ольгой каждый Новый год и каждый раз приносил одну и ту же дурацкую открытку с котом в колпаке Санты.
Георгий опустил глаза на расчёску. Потом снова поднял их на Серёгу.
— Это её, — сказал он тихо.
Серёга не спросил «чья». Он просто посмотрел вниз, увидел расчёску и очень медленно выдохнул через нос.
— Да, — ответил он. — Её.
Молчание повисло, как мокрый занавес. Георгий чувствовал, как кожа на затылке становится холодной и липкой.
— Когда? — спросил он наконец.
Серёга поставил бокалы на стол. Очень аккуратно, словно боялся, что стекло треснет от лишнего давления.
— Первый раз — девять месяцев назад. Последний — позавчера вечером.
Георгий кивнул. Не потому, что понял, а потому, что шея вдруг сделалась деревянной.
— Она сама пришла?
— Нет. Я позвал. Она сначала отказывалась. Потом… — Серёга пожал плечами. — Потом перестала отказываться.
Георгий подошёл к дивану и сел. Не потому, что ноги подкосились, а потому, что стоять вдруг стало бессмысленно. Расчёска осталась лежать на полу между ними, как мина замедленного действия, у которой уже давно выдернута чека.
— Ты же знал, что я её люблю, — сказал Георгий. Голос вышел ровный, почти деловой.
— Знал, — Серёга опустился на корточки напротив, чтобы их глаза были на одном уровне. — Поэтому и не хотел. Долго не хотел.
— А потом захотел.
— Потом захотел.
Георгий смотрел на друга и пытался найти в его лице хоть что-то чужое. Хоть намёк на ухмылку победителя, на торжество, на презрение. Но там было только усталое, очень честное выражение человека, который уже всё для себя решил и теперь просто ждёт приговора.
— Она тебе что-нибудь рассказывала? Про нас?
Серёга покачал головой.
— Почти ничего. Только однажды сказала: «Я устала быть хорошей женой». И всё.
Георгий закрыл глаза. В памяти сразу всплыла Ольга — как она стоит у плиты в длинной футболке, как смеётся над его дурацкими шутками, как плачет, когда думает, что он не видит. Всё это было настоящим. И всё это теперь казалось тонкой плёнкой, под которой оказалась другая правда.
— Ты её любишь? — спросил он, не открывая глаз.
Серёга долго молчал.
— Не так, как ты думаешь. Не так, как в кино. Я просто… не могу без неё дышать, когда она рядом. А когда её нет — дышу, но как будто через мокрую тряпку.
Георгий открыл глаза.
— А я?
— А ты — мой брат, Гош. И всегда им останешься. Даже если завтра ты меня здесь задушишь.
Георгий усмехнулся. Коротко, безрадостно.
— Я не буду тебя душить. Я даже бить тебя не буду. Потому что тогда мне придётся признать, что ты для меня важнее, чем она. А это уже неправда.
Он встал. Подошёл к расчёске, наклонился и взял её в руку. Перламутр был тёплым — видимо, недавно лежала на солнце. Или на чьей-то ладони.
— Заберу, — сказал он. — Ей всё равно уже не нужна.
Серёга не возражал.
Георгий положил расчёску в карман куртки. Она была плоская, почти невесомая, но ощущалась как кусок свинца.
— Я уйду сейчас, — сказал он. — Не потому, что ненавижу. А потому, что если останусь, то начну спрашивать детали. А мне не нужны детали. Мне достаточно того, что я уже знаю.
Он повернулся к двери. Серёга поднялся.
— Гош.
Георгий остановился, но не обернулся.
— Если решишь, что я должен исчезнуть из вашей жизни — скажи. Я исчезну.
Георгий покачал головой.
— Ты не исчезнешь. Потому что тогда она будет несчастна ещё сильнее. А я не хочу, чтобы она была несчастна. Даже теперь.
Он открыл дверь. На лестничной клетке пахло сыростью и кошачьей мочой.
Дверь закрылась за ним с мягким щелчком.
В машине Георгий долго сидел, не заводя мотор. Расчёска лежала в кармане и давила на рёбра. Он достал её, положил на пассажирское сиденье и долго смотрел.
Потом завёл двигатель и поехал домой.
Ольга встретила его в прихожей. Она была в домашнем халате, волосы собраны в неряшливый пучок. Увидела его лицо — и сразу всё поняла. Не спросила «что случилось». Просто отступила на шаг и сказала:
— Ты был у Серёжи.
Георгий кивнул.
Она опустила взгляд. Увидела расчёску у него в руке.
— Она у него осталась… — прошептала она.
— Да. На полу. Как будто специально ждала, когда я приду.
Ольга закрыла лицо руками. Не заплакала — просто спряталась.
Георгий подошёл и аккуратно взял её за запястья. Развёл ладони. Заставил посмотреть на себя.
— Я не буду разводиться, — сказал он тихо. — Не сегодня. И, наверное, не завтра. Но я хочу, чтобы ты поняла одну вещь. Я не прощу. Не потому, что гордый. А потому, что если прощу — то перестану быть собой. А мне нравится быть собой.
Ольга смотрела на него огромными, мокрыми глазами.
— Я знаю, — сказала она. — Я всегда это знала.
Он отпустил её руки.
— Расчёску я оставлю здесь. На тумбочке. Пусть лежит. Напоминает.
Он прошёл в спальню, положил расчёску на её место — ровно туда, где она всегда лежала. Потом вернулся в гостиную, сел на диван и включил телевизор. Показывали какой-то старый фильм 80-х. Он смотрел на экран и не понимал ни слова.
Ольга долго стояла в дверях. Потом подошла и села рядом — не касаясь, но близко.
— Я не уйду к нему, — сказала она.
— Знаю, — ответил Георгий. — Но это уже не имеет значения.
Они сидели так до глубокой ночи. Молча. Каждый со своей правдой.
А расчёска лежала на тумбочке и переливалась перламутром в свете луны, пробивавшемся сквозь шторы. Как будто всё ещё ждала, что кто-то возьмёт её в руки и начнёт расчёсывать длинные, пахнущие шампунем волосы. Но никто так и не взял.