Найти в Дзене

Дед строго запрещал спускаться в дальний погреб: через 10 лет я нарушил запрет и понял почему

Здорово, мужики. С вами снова я, Артём Кириллов, и наш с вами «Дачный переполох». Обычно мы тут о чем толкуем? О делах насущных, земных. Как фундамент залить, чтоб на века, чтоб внукам еще послужил. Как крота с участка погнать, ирода этакого, чтоб грядки не портил. Или вот, как я в прошлом году баню свою новую до ума доводил. Помните? Я ж ее сам, сруб ставил, конопатил, печку клал – все на совесть. Соседи мои, особенно Михалыч, что через забор вечно нос сует, обзавидовались тогда. Ходили, языками цокали: «Ну ты, Артём, даешь, буржуйскую баню отгрохал!». А я что? Я для себя старался, для семьи. Мы люди простые, от земли кормимся, трудом своим живем. Нам эти городские фитнесы без надобности, у нас свой спортзал – с лопатой да тачкой от зари до зари. Но сегодня, братцы, разговор у меня будет не про урожай и не про стройку. Сегодня у меня на душе кошки скребут, и поделиться хочу историей, которая перевернула всё мое представление о моем же собственном деде. Участок этот мне от деда достал

Здорово, мужики. С вами снова я, Артём Кириллов, и наш с вами «Дачный переполох».

Обычно мы тут о чем толкуем? О делах насущных, земных. Как фундамент залить, чтоб на века, чтоб внукам еще послужил. Как крота с участка погнать, ирода этакого, чтоб грядки не портил. Или вот, как я в прошлом году баню свою новую до ума доводил. Помните? Я ж ее сам, сруб ставил, конопатил, печку клал – все на совесть. Соседи мои, особенно Михалыч, что через забор вечно нос сует, обзавидовались тогда. Ходили, языками цокали: «Ну ты, Артём, даешь, буржуйскую баню отгрохал!». А я что? Я для себя старался, для семьи. Мы люди простые, от земли кормимся, трудом своим живем. Нам эти городские фитнесы без надобности, у нас свой спортзал – с лопатой да тачкой от зари до зари.

Но сегодня, братцы, разговор у меня будет не про урожай и не про стройку. Сегодня у меня на душе кошки скребут, и поделиться хочу историей, которая перевернула всё мое представление о моем же собственном деде.

Участок этот мне от деда достался, Матвея Ивановича. Царствие ему небесное, крепкий был мужик, настоящий кремень. Прошел войну, потом полжизни на заводе отпахал. Характер у него был – не сахар. Суровый, молчаливый. Лишнего слова не вытянешь. Если сказал что – как отрезал. Мы, внуки, его побаивались даже. Уважали безмерно, но побаивались.

Дача эта для него была всем. Он ее с нуля поднимал, когда тут еще поле чистое было да бурьян выше головы. Каждый гвоздь здесь его руками забит, каждое деревце им посажено. Я когда десять лет назад, после его похорон, сюда хозяином вошел, мне аж жутко стало от ответственности. Тут же все его духом пропитано было.

Я, конечно, постарался не посрамить память. Рук не покладая пахал эти годы. Дом подновил, крышу перекрыл металлочерепицей, чтоб не текло. Забор поставил нормальный, из профлиста, а то старый штакетник уже на честном слове держался. Грядки в порядок привел, теплицу поставил – каркас сам варил, надежный, не то что эти покупные хлипкие, что у "городских белоручек" на соседней улице от первого ветра складываются. В общем, хозяйство в порядке содержу.

Но было на участке одно место, куда я не совался. Табу.

В самом дальнем углу участка, за старым сараем, где дед верстак держал и инструменты свои, был еще один погреб. Мы его "дальним" звали. Основной-то погреб у нас под домом, там мы картошку храним, соленья-варенья. А этот…

Дед его выкопал еще в самые первые годы, как участок получил. Я тогда совсем пацаном был, но помню, как он там возился. Землю тачками вывозил, бревна для наката таскал. Глубокий, видать, получился.

И вот сколько я себя помню, дед туда никого не пускал. Вообще. На двери – замок амбарный, ржавый, огромный. Ключ дед всегда при себе держал, на связке в кармане телогрейки.

Мы, мелюзга, конечно, любопытные были.
— Деда, а что там? Клад? Или немца пленного держишь? — шутили мы.
Дед насупится, брови седые сдвинет и скажет глухо:
— Нечего вам там делать. Баловство одно. Чтоб я вас возле той двери не видел. Увижу – уши оборву.

И мы верили. Оборвет. С ним шутки плохи были. Он даже бабку мою, свою жену, туда не пускал. Она как-то раз, еще молодой была, попыталась сунуться – так он такой скандал устроил, что она потом неделю плакала. Говорила: "Бес в него вселяется, как про этот погреб речь заходит".

Потом, когда дед уже старенький стал, совсем сдал, он все чаще там пропадал. Уйдет утром в дальний угол участка, и нет его часами. Выходит оттуда – сам не свой. Глаза какие-то… не то чтобы пьяные, нет, дед не пил почти, а какие-то отрешенные. Будто не здесь он, не с нами.

Когда он умирал, в больнице уже, я рядом сидел. Он в бреду все бормотал что-то невнятное. А потом вдруг глаза открыл, ясные такие на секунду стали, схватил меня за руку – хватка железная, откуда только силы взялись – и говорит:
— Артёмка… Погреб… Дальний… Не открывай. Никогда. Слышишь? Обещай мне! Беда там. Моя беда. Пусть со мной и уйдет. Сровняй его с землей, засыпь.

Я пообещал. Ну а что я мог умирающему деду сказать? Пообещал, конечно.

И вот прошло десять лет. Десять лет я этот угол обходил стороной. Зарос он там крапивой да малинником диким, сарай старый совсем покосился, крыша провалилась. Я все откладывал: то стройка, то огород, то денег нет. Да и страшновато было, честно говоря, дедов завет нарушать. Уважал я его слово.

Но в этом году решил – пора. Место пропадает, да и вид участка этот гадюшник портит. Решил я старый сарай снести, все расчистить и поставить там новую мастерскую, большую, светлую, с нормальными станками. Давно мечтал.

Начал разбирать завалы. Вывезли мы с кумом два прицепа всякого хлама – доски гнилые, железяки ржавые, бочки дырявые. Дед, при всей своей строгости, тот еще Плюшкин был, все в дело собирался пустить.

И вот, когда сарай разобрали, открылся он. Дальний погреб. Дверь – из толстенных дубовых досок, обитая железом. Петли кованые, мощные. Замок тот самый, амбарный, висит. Ключа-то у меня нет, дед его с собой в могилу, считай, унес.

Стою я перед этой дверью. Солнце печет, а мне холодно. Вспоминаю дедовы слова предсмертные: "Беда там. Моя беда".

И вот тут, мужики, во мне два чувства схлестнулись. Одно – страх и уважение к дедову запрету. А другое – любопытство и какая-то злость, что ли. Ну что за тайны могут быть у простого советского работяги на шести сотках? Золото партии? Скелет в шкафу?

— Да пошло оно всё, — думаю. — Моя теперь это земля. Я здесь хозяин. И я должен знать, что у меня на участке творится.

Пошел в гараж, взял болгарку. Подключил удлинитель. Руки, врать не буду, дрожали, когда диск к дужке замка подносил. Искры полетели, визг металла… Перепилило дужку.

Снял замок. Он тяжеленный, грамм на восемьсот потянет. Упал в траву глухо.

Потянул дверь на себя. Она со скрипом, неохотно так, поддалась. Видать, петли приржавели намертво за столько лет.

Изнутри пахнуло… Я ожидал запаха сырости, плесени, гнилой картошки. Ну, чем обычно погреба пахнут.

А пахнуло оттуда… деревом. Сухим деревом, лаком каким-то старым, и еще чем-то таким… неуловимым. Будто в старую библиотеку зашел или в музей.

Темнота там – хоть глаз коли. Я включил фонарик на телефоне, начал спускаться. Ступеньки крутые, земляные, скользкие. Глубоко, метра три вниз.

Спустился. Встал на земляной пол. Посветил вокруг.

Мужики, я чуть телефон из рук не выронил. У меня волосы на голове зашевелились, и мурашки по спине побежали размером с кулак.

Это был не погреб. Это была комната.

Стены обшиты вагонкой, аккуратно так, досочка к досочке. На полу – домотканые половики, старые, истертые, но чистые. В углу стоит топчан, на нем – дедов старый тулуп.

А по стенам…

По всем стенам, от пола до потолка, были полки. И на этих полках стояли… игрушки.

Деревянные игрушки.

Сотни, тысячи фигурок. Вырезанные из дерева, раскрашенные вручную. Солдатики в форме разных времен – и красноармейцы, и гусары, и рыцари. Кони, тачанки, пушки. Целые батальные сцены. Деревни с избами, колодцами, мужиками и бабами. Звери лесные – медведи, волки, лисы.

Я подошел ближе. Взял одну фигурку в руки. Это был красноармеец в буденовке, с винтовкой. Маленький, сантиметров десять высотой. Но как сделан! Каждая складочка на шинели, каждая черточка на лице прорезана. И глаза… У него были живые, грустные глаза.

Я смотрел на этого солдатика, и у меня ком в горле встал.

Мой дед. Суровый, неразговорчивый Матвей Иванович, который гвозди ладонью забивал и никогда не улыбался. Который всю жизнь на заводе у станка простоял, руки в масле и мозолях. Который нас, внуков, гонял за малейшую провинность и считал любое проявление чувств "бабьими соплями".

Это он. Это он все эти годы, прячась от всех в этой яме, при свете керосиновой лампы (она стояла на маленьком столике в углу), своим огромными, грубыми руками вырезал эти крохотные фигурки.

Зачем? Почему он это прятал?

На столике лежала толстая тетрадь в клеенчатой обложке. Я открыл ее. Почерк у деда был корявый, тяжелый.

Я начал читать. И слезы, мужики, сами собой потекли. Здоровый я лоб, сорок лет скоро, а стоял там, в подземелье, и ревел как пацан.

Дед писал, что начал вырезать еще на фронте, в перерывах между боями. Из щепок, из корней. Это помогало ему не сойти с ума от того ужаса, что творился вокруг. Вырезал лица погибших товарищей, чтобы не забыть.

А когда вернулся… Мирная жизнь оказалась не легче. Разруха, голод, работа на износ. И эта тяжесть на душе, которая никуда не делась. Он не мог об этом говорить. Не принято было тогда у мужиков жаловаться. Надо было страну поднимать, семью кормить. Быть сильным. Кремень.

А душа-то просила выхода. И он нашел этот выход. Выкопал этот погреб, сделал себе мастерскую. И всю жизнь, прячась, как вор, приходил сюда и творил.

Он писал: "Стыдно мне, Матвею, такой ерундой заниматься. Мужик делом должен заниматься, а не бирюльки строгать. Засмеют ведь, если узнают. Скажут – рехнулся старый или в детство впал. А я не могу без этого. Руки сами тянутся. Тут я живой. Тут я с ребятами своими погибшими говорю. Тут у меня мир такой, какой я хочу, без войны и горя".

Вот она, его "беда". Вот его тайна. Он стеснялся своего таланта. Стеснялся своей души. Боялся показаться слабым, не таким, как все. Всю жизнь прожил в маске сурового работяги, а внутри него жил художник. Настоящий, большой художник с израненной душой.

Я провел там, внизу, часа три. Рассматривал каждую фигурку, читал его дневник. И мне было так больно за него. За то, что он так и не решился никому это показать. За то, что считал это постыдным баловством.

Я вышел наверх, когда уже вечерело. Солнце садилось, заливая участок красным светом. Я посмотрел на свой дом, на свои грядки, на свою баню, которой я так гордился. Все это показалось мне вдруг таким мелким, таким незначительным по сравнению с тем миром, что дед создал там, под землей.

Что я сделал?

Я не стал засыпать погреб, как он просил. Не смог. Это было бы предательством похуже, чем нарушить его запрет.

Я все там вычистил. Провел туда нормальный свет. Сделал вентиляцию, чтобы сырости не было. И решил – я сделаю там музей. Музей имени моего деда, Матвея Ивановича.

Пусть соседи, те самые, что мне баней завидовали, приходят и смотрят. Пусть видят, каким на самом деле был этот суровый, нелюдимый мужик. Пусть знают, что за грубой внешностью может скрываться такая тонкая и ранимая душа.

Я теперь часто туда спускаюсь. Просто посидеть. Беру в руки этого солдатика в буденовке, смотрю в его грустные глаза. И мне кажется, что дед теперь там, наверху, видит это и, может быть, впервые в жизни улыбается. Потому что его тайна раскрыта, и никто не смеется. Наоборот. Я горжусь им. Горжусь больше, чем всеми своими постройками и урожаями вместе взятыми.

Вот такая история, мужики. Прости, дед, что нарушил твой запрет. Но я думаю, ты бы меня понял. Нельзя такую красоту и такую боль в земле прятать.

А у вас, братцы, были такие открытия? Узнавали что-то такое о своих родных, что переворачивало все внутри? Пишите в комментариях, обсудим. Может, не только у меня дед с тайной был. Жизнь-то она штука сложная, похлеще любого кино будет.

Берегите себя и своих близких. И не судите по одежке, как говорится. Кто знает, что там, у человека внутри, за амбарным замком спрятано.