А люди мучаются, стыдятся, молчат про своих «ночных гостей», а потом и в церковь войти не могут — будто стена невидимая стоит. Так и живут, с этой тоской, которая на самом деле не тоска по ушедшим, а ловушка.
Не спится. Ворочаюсь с боку на бок, а в голове — карусель. То в детство унесёт, где пахнет парным молоком и мамиными пирогами, то в юность, где всё было громко, ярко и до слёз обидно. А ведь сказано мудрыми людьми: жизнь — это сегодня. Вот это вот, прямо сейчас. Тьма за окном, тишина, только сердце стучит на весь дом. И память.
( Почти реальная история . От автора)
Моего мужа, Димы, нет уже почти тридцать лет. Тогда, в начале девяностых, модного слова «отношения» не было, жили мы просто — гражданским браком. Красивая у нас была любовь. Он за мной в институт приезжал, под окнами серенады орал, цветы краденые с клумб дарил. А потом... Потом оказалось, что одной меня ему мало. Жил на два дома, на два сердца. Поставил перед фактом: «Таня, Аня беременна».
Земля ушла из-под ног. Помню, как волосы на себе рвала, как мы ссорились, мирились, снова ссорились. А через месяц — страшная весть из деревни. Тот самый Васька, молодой да дерзкий, что к Ане приезжал, Диму на сенокосе забил. Насмерть. На глазах у людей, на заливных лугах, где травы по пояс. Не спасли.
Мне двадцать один год. Вдова.
Мать моя, царство ей небесное, всё твердила: «Дура, по ком убиваешься? Он же тебя предал, он тебя не стоил!». Но разве сердце слушает разум? Боль была такая, что свет белый не мил. Институт бросила, подруги, которые пытались утешить, казались чужими и скучными. Только и думала: есть ли тот свет? Встретимся ли мы? А если не венчаны? И ночами, накрутив себя до горячки, шептала в подушку: «Дима, приди. Ну приди же, хоть во сне».
Чтобы я с ума от горя не сошла, мама пристроила меня в колхоз, на уборку овощей, подальше от города, к тётке своей, бабе Нюре, в деревню. Поселилась я у неё в старенькой избе, на краю села. Работала в поле, мозоли на руках натирала, спину ломило, но легче не становилось. Вечерами мы с бабой Нюрой сидели на крыльце, пили чай из мяты и глядели, как солнце садится за дальний лес.
Как-то под вечер сидим, я молчу, в одну точку смотрю. Баба Нюра поглядела на меня поверх очков, с которыми она носки штопала, и говорит:
— Ты чего это, Тань, вся черная? Извелась вконец. Ты мужа-то не зови, не приплакивай.
Я от неожиданности даже кружку с чаем на пол уронила. Хорошо, пустая была.
— Откуда вы... знаете? — заикаясь, спросила я.
— Да вижу я, милая. Не глазами, так сердцем чую. Ходит за тобой кто-то. Тонет душа твоя, — она отложила штопку и взяла меня за руки. Руки у неё были сухие, тёплые, в натруженных узлах вен. — Рассказывай.
И меня прорвало. Я плакала, уткнувшись ей в плечо, рассказывала про Диму, про нашу любовь, про его предательство. А потом, закусив губу, призналась в самом сокровенном, в том, о чём даже матери не говорила:
— Он... приходит ко мне, баб Нюр. По ночам. Такой... живой совсем. Обнимает, целует, милует. Говорит, что любит, что ошибку понял, что всё хорошо теперь. И мне так сладко с ним, так спокойно...
Баба Нюра отдёрнула руки, будто обожглась. В глазах у неё, в полутьме горницы, блеснул испуг.
— Нечистый это! — вскрикнула она, да так громко, что я вздрогнула. — Бес это, Танька! Он облик принимает, чтобы душу твою погубить!
— Да что вы! — я отшатнулась. — Он же ласковый, он меня любит...
— Любит? — старушка горько усмехнулась. — Слушай сюда. Я тебе свою историю расскажу, про молодость мою.
Она пододвинулась ближе ко мне , свет упал на её морщинистое лицо, сделав его похожим на печёное яблочко.
— У меня жених был, Петя. Красивый, весёлый, гармонист первый на деревне. Сговорились мы, уж и свадьбу на Ильин день назначили. А за неделю до того поехал он на станцию, лес какой-то выкупать. И назад уж возвращался, на подводе, да лошадь чего-то понесла, с моста их сбросила. Петя головой о камень... — она перекрестилась. — Царство ему небесное, вечная память.
Я замерла, слушая.
— Так я тоже, как ты, убивалась. Свет не мил был. Тоже звала его, молила прийти. И пришёл. — Голос её стал тише, почти шёпотом. — На третью ночь после похорон. Стоит в дверях, в той самой рубахе, в какой хоронили, и руку мне тянет. «Пойдём, — говорит, — Нюра, пойдём со мной. Что ты тут маяться будешь?». И такой свет от него, будто от лампады, а лицо... лицо Петино, родное до боли. Я уж и встала, и ногу с кровати свесила, чтоб к нему пойти. А он улыбается так ласково...
Баба Нюра замолчала, и в этой тишине мне стало по-настоящему жутко. Холодок пробежал по спине.
— Что же вас остановило? — еле выговорила я.
— А икона. Спаса Нерукотворного, что мать мне в изголовье повесила. Когда я вставать собралась, взгляд мой на неё и упал. Всего на миг. А в следующее мгновение этот свет, что от «Пети» шёл, погас, и увидала я не его, а чёрное, смрадное, глазами горящее. Кинулось оно на меня, за грудки схватило и давай душить! Я кричать, а голоса нет. Матерь Божья, спаси и помилуй! — она часто-часто закрестилась. — Сила была нечеловеческая. Только когда мать моя вскочила да святой водой меня окропила, отпустило. Исчезло, только ветер холодный по избе прошёл.
Я сидела ни жива ни мертва. Мурашки бегали по коже табунами.
— С тех пор, — продолжила баба Нюра, — я знаю: кто бы к тебе ночью ни явился — муж ли, мать ли покойная, дитя ли не рождённое — не верь! Это лукавый душу твою пробует на прочность. Ему слёзы наши — мёд, а горе — пиршество. Он, окаянный, любое обличье примет, чтобы завлечь. Ты думаешь, Дима твой тебя любит? А он, может, сейчас у Престола Божьего стоит и слёзы твои видит и мучается, что ты его такой мерзостью поминаешь!
— Как же мне теперь быть? — прошептала я.
— А ты, как он в следующий раз явится, крест нательный в руку зажми да «Отче наш» читай. Не посмей с ним разговаривать, не посмей на ласку его отвечать. Гони!
В ту ночь я долго не могла уснуть. Лежала, вцепившись в крестик, который до этого почти и не носила, и шептала молитвы, какие помнила с детства. И он пришёл. Сначала просто показалось, что скрипнула половица. Потом знакомый запах — его одеколон, «Саша», дешёвенький, но такой родной. А потом и он сам возник в изголовье, в лунном свете. Дима. Живой, красивый, улыбается грустно.
— Танюша, что же ты меня гонишь? Это же я, Дима. Соскучился. Дай обниму.
Голос его, мягкий, вкрадчивый, лился мне прямо в душу, согревая, успокаивая. Так захотелось броситься к нему, прижаться, забыть всё...
«Нечистый это!» — пронеслось в голове бабушкиным голосом. Я сжала крест так, что он впился в ладонь, и, зажмурившись, начала читать:
— Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое...
В комнате будто ветер поднялся. Холодный, колючий. Дима, стоявший у кровати, дёрнулся, лицо его исказилось, пошло рябью, как отражение в воде.
— Дура! — зашипело оно вдруг чужим, скрипучим голосом. — Думаешь, спасёшься? Все вы тут наши будете!
Я читала громче, срываясь на крик, захлёбываясь словами:
— ...и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим...
Визг, вой, и видение лопнуло, как мыльный пузырь. Стало тихо. Только сердце колотилось где-то в горле, да в углу мерно тикали ходики.
Утром баба Нюра, взглянув на меня, только кивнула:
— Вижу, выстояла. Молодец. Помни, Таня: мёртвые с нами только в молитвах. А живые — вот они, здесь и сейчас. Жизнь-то она сегодня. И её беречь надо от всякой нечисти.
С тех пор прошло много лет. Я и замуж выходила, и дочку родила , сыновей хоронила . Но ту ночь не забыла. И знаю теперь точно: есть сила, которая может принять облик самого дорогого, чтобы погубить. И мало кто об этом знает, мало кто верит. А люди мучаются, стыдятся, молчат про своих «ночных гостей», а потом и в церковь войти не могут — будто стена невидимая стоит. Так и живут, с этой тоской, которая на самом деле не тоска по ушедшим, а ловушка.
Вот о чём я думаю сегодня ночью. Жизнь — это сегодня. И надо беречь сегодняшний день. От всего. Даже от призраков любви, которая была, да вся вышла.