✋ Жизнь не всегда проста, но у нас есть один секретный инструмент — юмор. Он помогает пережить трудные моменты, сгладить острые углы и сохранить веру в лучшее.
Смех работает как маленькая терапия: меняет восприятие, снимает напряжение и дает силы двигаться дальше.
Поэтому предлагаю ненадолго отвлечься и зарядиться позитивом. Ниже вас ждет подборка ярких мемов — те самые картинки, что умеют моментально поднимать настроение.
Но есть и особенность: среди них написана мудрая притча. Её обязательно нужно прочитать до конца. Поверьте, она стоит того: вы не только улыбнётесь, но и возьмёте с собой важную мысль. 😉
Откуда на старой даче взялась катапульта
Знаешь, я за свою жизнь столько дерева перетрогал, что, наверное, мог бы на ощупь отличить сосну, выросшую на пригорке, от сосны из низины. Руки помнят каждую занозу, каждый сучок, каждую каплю смолы, которая пахнет так, будто сам лес плачет. И вот что удивительно: чем больше работаю, тем чаще ловлю себя на мысли, что доски, брусья, даже старая трухлявая валежина - они все с историей. Молчат, конечно, но если прислушаться... Эх, да что я рассказываю. Ты же не для того пришёл, чтобы слушать про смолу и занозы. Ты пришёл за историей.
А история эта приключилась со мной прошлой осенью. Да не где-нибудь, а на заброшенном дачном участке в полутора часах езды от города. Место там глухое, тихое, пахнет прелыми листьями и дымом от соседских печек-буржуек. Участок этот достался мне в наследство от тётки, царствие ей небесное. Она была женщиной странной, себе на уме. Городские сплетницы говорили - «блаженная», а по мне, так просто очень глубоко внутрь себя смотрела. Молчаливая, вся в заботах о своих цветах да о старых вещах, которые выбросить жалко. Вот и осталась после неё развалюха-дача, где каждая половица скрипит на свой лад, словно жалуется на жизнь.
Я приехал туда в субботу, с первым поездом. Осень в том году выдалась на диво сухая и звонкая. Воздух - как хрустальный, лёгкий, но уже с тем особенным холодком, который заползает за воротник и щиплет уши. Листва с берёз облетела почти вся, и сквозь голые ветки небо казалось каким-то плоским и выцветшим. Иду я по тропинке к дому, раздвигаю ногами мокрые кусты смородины, которые давно никто не стриг, и вдруг чувствую: что-то не так. Неправильно. Тихо слишком. Обычно в таких местах всегда кто-то возится: птица какая, ёж, мышь-полёвка. А тут - ни звука. Тишина, как ватой, уши заложила. И только где-то далеко-далеко, на станции, поезд погромыхивает, и этот звук сюда долетает уже не звуком, а будто дрожью по земле.
Подхожу к крыльцу. Ступеньки совсем сгнили, проваливаются под ногой. Дверь заколочена крест-накрест, но доски старые, рассохлись - я их рукой отодрал. Вошёл внутрь. Пахнет сыростью, мышами и ещё чем-то сладковато-горьким, наверное, тёткиными травами, которые она под потолком сушила. В комнате полумрак, солнце едва пробивается сквозь мутные, в паутине, стёкла. И посреди этого мрака, на столе, накрытом старой клеёнкой в цветочек, лежит конверт. Обычный такой, бумажный, пожелтевший от времени. А на конверте моим почерком, вернее, тёткиным, выведено: «Мише».
Представь себе, я даже вздрогнул. Откуда она знать могла, что я приеду? Или она для кого-то другого оставляла? Или просто всегда надеялась? Ну, взял я конверт, разорвал. Внутри - листок из школьной тетрадки в клеточку, мелко-мелко исписанный тёткиным бисерным почерком. И первое, что я прочитал, было слово, от которого у меня бровь поползла на лоб. Было там написано: «Катапульта».
Честно говоря, я сперва подумал, что тётка к старости совсем умом тронулась. Какая катапульта на даче? У неё из оружия только старый секатор для кустов да ржавая тяпка. Но чем дальше я читал, тем меньше хотелось смеяться. А под конец я и вовсе сел на табуретку, которая подо мной жалобно скрипнула, и просидел так, наверное, с полчаса, глядя в одну точку.
В письме тётка рассказывала про одну вещь. Про вещь, которую она много лет назад, когда ещё молодой была, нашла в сарае. Вещь эту оставил прежний хозяин, какой-то чудак-профессор, который жил тут до войны. И вещь эта, по тёткиным словам, была ни много ни мало - катапульта. Нет, не такая, как в кино про гладиаторов, огромная, из брёвен и с камнями. Маленькая, на деревянной станине, вся резная, с хитрым спусковым механизмом. И главное - она работала.
«Катапульта эта, Мишенька, - писала тётка, - не камни мечет и не ядра. Она мечет... тяжесть. Тяжесть душевную. Понимаешь? В жизни каждого человека наступает момент, когда его придавливает. Беда, обида, тоска, страх - всё это камни, которые мы носим в себе. Иные так с ними и живут, горбятся до самой смерти. А профессор тот придумал штуку, которая может этот камень из тебя вынуть и... ну, выстрелить им, что ли. В никуда. В небо. Отпустить».
Я тогда не сразу понял, конечно. Перечитал письмо ещё раз. Тётка писала, что сама пользовалась этой катапультой лишь однажды, когда схоронила мужа. И что это ей помогло. Не то чтобы горе ушло, нет. Но оно перестало её давить, перестало быть неподъёмным камнем, который не даёт дышать. Превратилось во что-то другое. В воспоминание, может быть. Тёплое и светлое.
А потом она писала самое главное: «Я спрятала её, Миша. Не потому что жадная. А потому что не для всех она. Не каждый поймёт. Иной начнёт баловаться, глупости разные в неё заряжать - обиды на соседа, зависть пустую. А это нельзя. Катапульта только для самого главного. Для того, что вынуть иначе - никак. Я тебе её оставляю. Если придёт время - найдёшь. А не придёт - и не ищи. Она сама тебя найдёт, когда нужно будет».
Вот так. Записку эту я перечитал раз десять, наверное. И весь день потом ходил по участку сам не свой. Зачем приехал? Разобрать сарай, сжечь мусор, дом к зиме законсервировать. А вместо этого сидел на крыльце, смотрел, как солнце садится за голые верхушки осин, и думал. Думал о тётке, о её жизни, о профессоре этом чудном. И о том, что тяжесть у меня своя есть. Камень, который я уже лет десять таскаю, а то и больше. И не знаю, как от него избавиться.
Дело было в отце. Вернее, в том, что я о нём почти ничего не знал. Он ушёл от нас с матерью, когда мне и трёх не было. Просто исчез однажды. Мать говорила - «запил, пропал», но подробностей никогда не рассказывала, а я не спрашивал. Только росло во мне с годами это чувство. Не злость даже, а пустота какая-то. Будто часть меня - это белое пятно, закрашенное не тем цветом. Я пытался его представить, отца. По обрывкам фраз, по одной единственной фотографии, где он стоит с матерью на фоне какого-то забора, молодой, улыбающийся. Но не получалось. Он был для меня тенью. И чем старше я становился, тем тяжелее была эта тень. Она лежала на мне, когда я женился, когда развёлся, когда детей растил. Вроде бы моя жизнь, а всё с оглядкой на этот призрак. «А что бы он сказал? А пошёл бы он со мной на рыбалку? А взял бы он меня в мастерскую?» Глупо, конечно, взрослому мужику о таком думать. А вот думалось. И камень этот, невидимый, давил на грудь, особенно по ночам.
И вот теперь, читая тёткино письмо, я вдруг подумал: а может, это оно? Может, это и есть тот самый главный камень, который надо вынуть?
Но где искать эту катапульту? Тётка написала, что сама найдёт. Легко сказать. День клонился к вечеру, стало быстро темнеть и холодать. Я зашёл в дом, затопил печку. Огонь весело затрещал, бросая пляшущие тени на стены, оклеенные старыми газетами. На этих газетах можно было читать новости сорокалетней давности. Я сидел и смотрел на огонь, и постепенно меня отпустило. Перестало крутиться в голове это слово - «катапульта». Решил, что утром с холодной головой разберу сарай и, если что-то и найду, так это какой-нибудь старый профессорский станок для столярных работ. А письмо... ну, мало ли что человек в тоске напишет.
Ночь прошла беспокойно. В доме скрипело и вздыхало, мыши за стеной шуршали, а я всё ворочался на жёсткой тёткиной кушетке, пахнущей нафталином и сухой травой. И снился мне странный сон. Будто я стою посреди огромного пустыря, а небо надо мной низкое, серое, вот-вот дождём прольётся. И на пустыре этом - тысячи камней. Маленьких, больших, гладких, острых. И все они - мои. Мои невысказанные слова, мои обиды, мои страхи. Я хожу между ними, спотыкаюсь, а они всё прибывают. И тут я вижу вдалеке фигуру. Человек стоит на коленях и что-то мастерит. Я подхожу ближе - а это мой отец. Тот самый, с фотографии, молодой и улыбающийся. Он что-то строгает рубанком, стружка золотая вьётся. Я хочу его окликнуть, а голоса нет. Он поднимает голову, смотрит на меня внимательно так, кивает и говорит: «Не ищи меня, сынок. Ты своё ищи. То, что запустить сможешь». И показывает рукой куда-то в сторону. Я оборачиваюсь, а там, на холмике, стоит... ну конечно, она.
Проснулся я от того, что зазяб. Печка почти прогорела, в комнате стоял холод. За окном едва брезжил рассвет, серый и нехотящий. Я полежал немного, переваривая сон. Странный, конечно, но почему-то на душе сделалось спокойно, как после разговора с близким человеком. И решение пришло само собой: а пойду-ка я в сарай. Не спеша, обстоятельно. Не на поиски катапульты, а просто по делу, как и собирался.
Сарай у тётки был старый, дощатый, покосившийся на один бок. Дверь подперта гнилым бревном. Отодвинул я бревно, вошёл внутрь. Внутри царил такой же полумрак, как и в доме, но пахло иначе - землёй, старой картошкой, железом и ещё чем-то сладким, наверное, мыши там гнездо свили. Свет из щелей пробивался тонкими полосками, в них плясали пылинки. Я начал разбирать завалы. Чего там только не было! Ржавые лопаты, грабли без зубьев, треснувшие горшки, старые калоши, груда промасленных тряпок, какие-то железки, назначения которых я уже не понимал. Работал я медленно, с перекурами. Каждую вещь осматривал, прежде чем выкинуть в кучу для сожжения. И постепенно, среди этого хлама, стали попадаться вещи совсем другого рода.
Сначала я наткнулся на стопку книг. Старых, в потрескавшихся кожаных переплётах. Книги были на немецком языке, с какими-то странными чертежами и схемами. Я полистал одну - сплошные колёсики, рычаги, математические выкладки. Профессорские, видно, книги. Потом попался ящик с инструментом. Но не простым, а очень тонким, изящным: маленькие стамесочки, напильнички, какой-то микроскопический лучок, похожий на детскую игрушку. Инструмент был в идеальном состоянии, будто им только вчера пользовались. Я даже руки об тряпку вытер, прежде чем к нему прикоснуться. Деревянные ручки отполированы до блеска, металл ни капли не заржавел - видно, что вещи эти любили и берегли.
А в самом углу, под грудой мешковины, я увидел её. Сначала мне показалось, что это какой-то музыкальный инструмент, вроде старинной арфы. Только маленькой. Но когда я сдёрнул мешковину, понял: нет, не арфа.
Это была она. Катапульта.
Знаешь, когда видишь вещь, о которой много думал, которая в голове застряла, как заноза, - всегда испытываешь разочарование. Потому что воображение рисует одно, а реальность всегда проще. Но тут было наоборот. Она была красивее, чем я мог представить. Вся из тёмного, почти чёрного дерева, с медными вставками, которые тускло поблёскивали в полумраке. Станина - на четырёх изогнутых ножках, похожих на лапы какого-то зверя. Длинное коромысло, тоже резное, на конце - что-то вроде кожаного мешочка или чаши. И сложная система колёсиков, рычажков и тросиков. Всё это было покрыто тончайшей резьбой: листья, цветы, какие-то птицы с длинными хвостами. Я протянул руку, погладил дерево. Оно было не холодным, а чуть тёплым, будто живым. И гладким, как шёлк. Сколько же времени потратил тот профессор, чтобы создать такую красоту?
Я осторожно взялся за станину, чтобы поднять. И чуть не уронил. Она была невероятно лёгкой. Пустой, что ли? Я ожидал, что она тяжёлая, как любой станок, а она - как пёрышко. Я вынес её из сарая на свет. На утреннем солнце дерево заиграло, проступили все оттенки - от шоколадного до янтарного. Медные детали засияли. Я поставил её на пенёк и долго просто смотрел. И чем дольше смотрел, тем сильнее во мне крепло какое-то странное чувство. Что это не просто вещь. Что это - послание. Из прошлого. От тётки. От того профессора. Может быть, и от отца.
Я принёс её в дом, поставил на стол, где вчера лежало письмо. И сел напротив, как перед собеседником. И что дальше? Как в неё заряжать? Куда стрелять? Тётка писала: «Тяжесть душевную». Но как эту тяжесть в кожаный мешочек положить? Глупость какая-то.
И тут я вспомнил свой сон. Отца, который строгал рубанком. «Ты своё ищи. То, что запустить сможешь». Своё. Что во мне моё? Боль моя - она моя. Пустота - моя. Незнание - тоже моё. И, наверное, чтобы это всё запустить, надо сначала это всё в себе найти. До конца прочувствовать. Не прятаться за работу, за суету, за чужие разговоры. А сесть и посмотреть этому камню в лицо.
Я так и сделал. Весь тот день, а потом и весь следующий, я почти не выходил из дома. Сидел у окна, смотрел на дождь, который зарядил под вечер воскресенья, и думал. Перебирал в памяти всё, что знал об отце. Крохи, обрывки. Вот мать рассказывала, что он мог починить любую вещь. Часы, утюг, замок. Руки у него были золотые. Вот сосед дядя Коля вспоминал, что они вместе на рыбалку ходили, и отец всегда возвращался с самым большим уловом, потому что знал места. А вот бабушка, когда сердилась на мать, говорила: «Вся в своего отца! Такой же бесшабашный!» Значит, бесшабашный. Значит, мог уйти и не вернуться. А что я о нём знаю на самом деле? Ничего. Только чужие слова, чужие оценки. А его самого - нет. Ни голоса не помню, ни запаха, ни рук. Нет и нет.
И чем больше я думал, тем яснее понимал: я не о нём тоскую. Я тоскую о себе, которого он не знал. О мальчишке, который рос без отца, который в школе на все родительские собрания ходил с матерью и чувствовал себя не таким, как все. О подростке, который не мог спросить, как забить гвоздь или как с девушкой познакомиться. О мужике, который до сих пор в глубине души ждёт, что его похвалят по-настоящему, по-отцовски. Вот он, камень. Не чужой человек, а я сам. Моя собственная недостаточность, которую я прикрывал обидой на него.
К вечеру второго дня дождь кончился. Выглянуло солнце, косые лучи его залили комнату золотом. Я подошёл к катапульте. Погладил резное коромысло. И вдруг заметил то, чего раньше не видел. На станине, сбоку, была маленькая медная пластинка, почти незаметная. А на ней - гравировка. Несколько слов. Я наклонился, прочитал: «Тяжесть отпускает лишь того, кто сам готов её отпустить».
Вот оно что. Значит, катапульта - это просто инструмент. Самый главный механизм - во мне. Я должен захотеть. По-настоящему. Не просто пожалеть себя, не просто потосковать, а решиться. Отпустить эту тяжесть. Не забыть, нет. А отпустить боль, которая изводит. Перестать быть её пленником.
Я снова сел за стол. Закрыл глаза. И представил себе свой камень. Он был у меня внутри, под рёбрами, холодный и шершавый. Я представил, как беру его руками, чувствую его вес, его тяжесть. И кладу его в эту кожаную чашу. Мысленно, конечно. И как только я это сделал, я вдруг физически ощутил, что качаюсь. Коромысло катапульты дрогнуло. Само. Без моего прикосновения. Оно медленно отклонилось назад, натягивая какие-то невидимые тросы. Я замер. Не дышал. А потом - щелчок.
Звук был тихий, сухой, как удар маленького молоточка. Коромысло резко пошло вперёд, чаша взлетела вверх, и я... я не увидел, но почувствовал, как что-то вылетело из меня. С огромной силой, со свистом. Это что-то пронзило потолок, крышу, ушло в небо, в самую высь, где уже загорались первые звёзды.
И стало пусто. Но пустота эта была не та, с которой я жил раньше. Прежняя пустота давила, ныла, требовала заполнить её хоть чем-то. А эта была лёгкой, звонкой, как хорошо вымытое окно, в которое впервые впускаешь свежий воздух. Я сидел, боясь пошевелиться. И дышал. Просто дышал. И с каждым вздохом в меня входил этот чистый, студёный осенний воздух, пахнущий прелыми листьями и дымом. И я понимал, что внутри меня теперь много места. Для чего-то нового. Для чего-то, что я сам выберу.
В тот вечер я впервые за долгое время уснул легко и спал без снов. А утром проснулся с чувством, что сегодня начнётся что-то важное. И не ошибся.
С утра пораньше пошёл я на станцию, позвонить сыну. С Серёгой мы последнее время редко общались, всё как-то недосуг было. Он уже взрослый, в городе живёт, работает. Я набрал его номер, и когда он ответил своим обычным немного усталым голосом: «Да, пап», я вдруг понял, что именно хочу ему сказать.
- Серёг, - говорю, - а помнишь, как мы с тобой плотничали, когда тебе лет десять было? Ты мне тогда всё верстак хотел смастерить, из дощечек?
Серёга в трубке помолчал немного, потом говорит:
- Помню, пап. У меня ничего не получалось, доски кривые были, а ты меня не ругал, сказал: «Ничего, сын, каждая кривая доска - это опыт».
Я даже поперхнулся. Я это сказал? Не помнил. А он помнил. Десять лет прошло, а он помнил.
- Слушай, - говорю, - а давай я к тебе в выходные приеду? Дело есть. Хочу тебе одну вещь показать. Интересную.
- Какую? - спрашивает.
- А вот приеду - увидишь. Это, Серёг, катапульта, - и сам улыбаюсь, как дурак, в трубку.
Он тоже засмеялся:
- Катапульта? Пап, ты там чего, на даче переработал?
- Не, - говорю, - всё в порядке. Это долгая история. Приеду - расскажу.
И вот в субботу я приехал к нему. Сын встретил меня, провёл в свою квартирку. Живёт один, холостякует. Я поставил на пол рюкзак, а из рюкзака аккуратно достал свёрток. Развернул тряпицу, а там - она. Катапульта. На городском свету, среди современной мебели, она смотрелась ещё удивительнее. Серёга уставился на неё, глаза загорелись.
- Ничего себе! - выдохнул он. - Это откуда такое? Музейная вещь!
- С дачи, - говорю. - От тётки. А ей от старого профессора досталась.
И я рассказал ему всё. Про письмо, про отца, про свой камень, про то, как я решился и как она... ну, сработала. Серёга слушал внимательно, не перебивал. А когда я закончил, он долго молчал, смотрел на катапульту. Потом перевёл взгляд на меня и спросил:
- Пап, а у меня тоже есть такой камень?
- А ты как думаешь? - спросил я в ответ.
Он помялся, потом говорит:
- Наверное, есть. Про маму... ну, что вы разошлись. Я долго на тебя злился. И на неё тоже. Думал, из-за вас у меня всё не так в жизни.
У меня внутри всё сжалось. Вот оно. Я свою тяжесть отпустил, а его тяжесть, оказывается, во мне была причиной. Которую я ему и дал. Мой камень родил его камень. И так, наверное, бывает всегда, если ничего с этим не делать.
- Серёг, - сказал я, - прости меня. Я не знал, как тебе объяснить тогда. И сам, видишь, сколько лет мучился.
Он махнул рукой:
- Да ладно, пап. Прошло уже. Я и сам не маленький. Понимаю, жизнь сложная штука.
- Жизнь сложная, - согласился я. - Но ты сейчас хочешь попробовать? Свою тяжесть запустить?
Он посмотрел на катапульту, потом на меня. Глаза у него были серьёзные, не по годам.
- А можно? Она же не для всех, ты говорил.
- Она для тех, кто готов, - ответил я. - Ты готов?
Серёга кивнул. Мы поставили катапульту на стол. Я показал ему, где что, хотя и сам толком не знал, как это работает. Но я знал главное: работает это не от рычагов, а от искренности.
Серёга сел напротив, закрыл глаза. Я стоял рядом и видел, как меняется его лицо. Сначала оно было напряжённым, будто он изнутри с чем-то боролся. Потом черты разгладились, стали спокойными. Он глубоко вздохнул. И в этот момент я снова услышал тот же тихий щелчок. Коромысло дрогнуло, подалась назад и... выстрелило. Прямо на моих глазах.
Серёга открыл глаза. Посмотрел на меня. И улыбнулся. Улыбка у него была, знаешь, такая... чистая. Как в детстве, когда он радовался какой-нибудь ерунде.
- Легко, - сказал он. - Так легко, пап. Спасибо.
Мы обнялись тогда. В первый раз за много лет по-настоящему. И я понял, что тёткин подарок, профессорская катапульта, сделала своё дело. Может быть, даже больше, чем для меня самого. Она нас соединила.
До самого вечера мы просидели с Серёгой, говорили. Обо всём. О работе, о девушках, о планах. И я вдруг увидел в нём не просто сына, а взрослого, интересного человека. Со своими мыслями, со своим взглядом на жизнь. А он во мне, надеюсь, увидел не просто отца, который когда-то ушёл, а человека, который тоже искал и нашёл свой путь.
Перед сном я вышел на балкон покурить. Ночь была тёплая, городская, с огнями и далёким гулом машин. Смотрел я на эти огни и думал о том, как странно всё устроено. Живёшь себе, тащишь груз, который тебе не по силам, и даже не понимаешь, что его можно не тащить. Что его можно отпустить. И для этого не нужны сложные механизмы, волшебные палочки. Достаточно просто однажды решить. И увидеть в другом человеке не обузу и не причину своих бед, а такого же путника, у которого за плечами свой рюкзак.
Утром я уехал обратно на дачу. Надо было заканчивать дела. В поезде я всё думал о катапульте. Решил, что оставлю её Серёге. Ему она нужнее, у него вся жизнь впереди. А у меня теперь другая задача: дом тёткин в порядок привести. Чтобы можно было и самому приезжать, и сына с друзьями звать.
Вернулся я на участок к обеду. Солнце светило ярко, по-осеннему щедро. Я прошёлся по двору, заглянул в сарай, который так и остался наполовину разобранным. И вдруг вижу: в углу, на том самом месте, где стояла катапульта, что-то блестит. Подошёл, нагнулся. А это маленький медный ключик. Чуть больше спички, витой, с затейливой бородкой. Откуда он взялся? Я же всё там перерыл, ничего похожего не было. Или был, да я не заметил? Поднял я ключик, повертел в пальцах. И показалось мне, что он как раз подходит к одной из маленьких дверок на катапульте, которых я раньше не замечал. К той самой, наверное, которая заводит механизм.
Я улыбнулся, положил ключик в карман. Пусть у Серёги будет. Как память.
А вечером я сидел на крыльце, пил чай из старой тёткиной кружки и слушал тишину. Теперь она не казалась мне звенящей и пугающей. Она была уютная, живая. Где-то в кустах возилась птица, шуршала листвой. Далеко на станции прогудел тепловоз. И я вдруг понял, что всё правильно. Что жизнь, какой бы она ни была, - это не груз, который надо тащить до самой смерти. Это дорога, на которой иногда нужно останавливаться, снимать рюкзак и смотреть по сторонам. И если повезёт, встретить попутчика. Или дождаться, когда тот, кто идёт следом, догонит тебя.
Но история на этом не закончилась. Вернее, закончилась только первая её часть. А вторая началась через месяц, когда я уже совсем забыл про ту осень и про катапульту, погрузившись в городскую суету. Работы у столяра всегда хватает, особенно перед Новым годом: то окна заменить, то дверь починить, то полку какую замысловатую смастерить. Я крутился как белка в колесе, и тёткина дача отошла на дальний план - думал, весной займусь.
И вдруг звонок. Серёга.
- Пап, - говорит, - а можно я к тебе на дачу съезжу? На пару дней. Дело есть.
Я удивился:
- Какое дело? Там сейчас снег по колено, печку топить надо, вода замёрзла. С ума сошёл?
- Не сошёл, - отвечает. - Нужно. Я потом расскажу.
Ну, делать нечего. Дал ему ключи, объяснил, где что лежит, как печку разжечь. А сам остался в городе - заказы горели. И вот проходит три дня, Серёга возвращается. Заходит ко мне в мастерскую, а вид у него... Как бы тебе объяснить? Не то чтобы озадаченный, но задумчивый какой-то. Будто он что-то важное для себя понял, но вслух выговорить ещё не готов.
- Ну, - спрашиваю, - рассказывай. Что за тайны мадридские?
Он присел на табуретку, помялся и говорит:
- Пап, а ты знаешь, кто этот профессор был? Ну, который катапульту сделал?
- Откуда? - пожимаю плечами. - Тётка писала только, что профессор, и всё.
- А я узнал, - говорит Серёга. - Я в том сарае все книги пересмотрел. Там же не только чертежи, там и дневники есть. На немецком. Я половину не понял, но кое-что разобрал. И по фотографиям.
Он протянул мне старую, пожелтевшую фотографию. На ней был пожилой человек с аккуратной бородкой, в очках, в какой-то странной одежде - длинный пиджак, высоченный воротничок. Стоял он на фоне того самого дома, только дом тогда был новенький, красивый, с резными наличниками.
- Это профессор Штерн, - сказал Серёга. - Он из Германии приехал в тридцатые годы. Был физиком, механиком, а ещё - философом. Идеями разными увлекался. Его тут все чудаком считали. А он вот это придумал.
- Катапульту?
- Не только. Он придумал целую теорию. Про то, что человек может сам себя освобождать от тяжести. Что для этого не нужны ни священники, ни психологи, ни лекарства. Нужен только правильный инструмент и правильное намерение. Он писал, что катапульта - это просто зеркало. Она показывает человеку то, что он готов увидеть. И помогает это отпустить.
Я смотрел на фотографию и чувствовал странное волнение. Будто этот человек с бородкой стоял сейчас рядом и молчал, но его молчание было красноречивее любых слов.
- И что дальше? - спросил я.
- А дальше, пап, самое интересное. Я нашёл в дневнике запись. Про то, что катапульта - это не конец. Это только начало. После того как человек выстрелит своим камнем, ему нужно... построить что-то новое. На том месте, которое освободилось. Профессор писал: «Освобождённое пространство не должно оставаться пустым. Иначе туда снова прилетят чужие камни. Или твои же собственные, но с другой стороны». Понимаешь?
Честно говоря, я не сразу понял. Но Серёга смотрел на меня так, будто ему не терпелось поделиться чем-то важным.
- Я поэтому и поехал на дачу, - продолжал он. - Хотел попробовать. Построить что-то. Своими руками.
- И что построил?
Он улыбнулся:
- Скворечник.
Я чуть со стула не упал. Скворечник! Взрослый парень, двадцать пять лет, едет за город зимой, чтобы сколотить скворечник!
- Ты серьёзно? - спрашиваю.
- Абсолютно, - отвечает. - Но не простой. Я его из тех досок сделал, которые в сарае нашёл. Из старых, профессорских. И знаешь, пап, я когда его строгал, когда доски подгонял, я вдруг понял одну вещь.
- Какую?
- Помнишь, ты рассказывал, что во сне видел деда? Он тебе сказал: «Ты своё ищи». Вот я искал своё. И нашёл. Мне не надо ничего глобального, не надо смысл жизни искать. Мне надо просто делать. Руками. И чтобы это кому-то нужно было. Пусть даже птицам.
Он достал из рюкзака фотографию на телефоне. Скворечник и правда получился ладный. Не абы как сколоченный, а с резьбой какой-то незамысловатой, с крылечком маленьким. Из тёмного, старого дерева он смотрелся на снегу очень красиво.
- Я его на старую яблоню повесил, - сказал Серёга. - Которая у забора. Тётка, наверное, эту яблоню сажала. Теперь там птицы будут жить.
Мы помолчали. И в этой тишине я вдруг отчётливо понял, что происходит что-то очень правильное. Что-то, что было задумано задолго до нас. Тётка, профессор, отец, я, Серёга - мы все оказались связаны одной ниточкой. И ниточка эта - не кровное родство даже, а что-то другое. Понимание, что жизнь не кончается на нас. Что мы можем оставить после себя не только мусор и старые вещи, но и вот это - умение освобождаться и умение создавать новое.
Зима прошла быстро. С Серёгой мы стали видеться чаще. Он приезжал ко мне в мастерскую, помогал с заказами, учился столярному делу. Оказалось, у него к этому талант. Руки у него были чуткие, глаз - верный. Я смотрел на него и радовался: вырос человек. А главное - свой. Близкий.
В конце февраля он позвонил и сказал:
- Пап, а поехали на дачу? Масленица же. Блинов напечём, костёр разведём, чучело сожжём. Проводим зиму как положено.
Я согласился. И вот мы снова на том самом участке. Только теперь всё было по-другому. Снег искрился на солнце, сугробы подступили к самому крыльцу, но небо было яркое, синее, весеннее уже. Мы расчистили дорожки, натаскали дров, затопили печку. В доме стало тепло и уютно. Серёга и правда блинов напёк - по какому-то своему рецепту, с припёком. Сидели мы за столом, ели блины со сметаной, и я вдруг спросил:
- А где катапульта? Ты её сюда привёз?
- Нет, - ответил Серёга. - Она у меня дома. Стоит на полке. Я на неё иногда смотрю. Напоминает.
- О чём?
- О том, что всё можно изменить. Если захотеть.
После обеда мы вышли во двор. Серёга развёл костёр в старой бочке, мы сожгли какое-то тряпьё, символизирующее чучело. Дым поднимался в небо прямым столбом, и было в этом что-то очистительное. Потом мы сидели на брёвнышках, грели руки у огня и молчали. И в этом молчании было столько покоя, сколько я не испытывал, наверное, никогда в жизни.
И тут Серёга говорит:
- Пап, а давай весной тут всё приведём в порядок. Дом подлатаем, сарай разберём до конца, новые грядки вскопаем. Дачу сделаем. Чтобы можно было приезжать в любое время. И внуков потом возить.
Я посмотрел на него. Он улыбался, но глаза были серьёзные.
- Ты это серьёзно?
- Вполне. Место здесь хорошее. Тихое. И память о тётке останется. И о профессоре. И о тебе. И обо мне.
- О тебе рано ещё память оставлять, - усмехнулся я. - Ты ещё поживи.
- Поживу, - кивнул он. - Но хочется, чтобы было куда приезжать. Свой угол. Не квартира, а именно дом. С историей.
Я согласился. И мы принялись обсуждать планы. Что чинить в первую очередь, какие материалы покупать, где брать рассаду. И в этом обсуждении было столько жизни, столько надежды, что я вдруг подумал: а ведь это и есть то самое новое, которое должно прийти на место освободившемуся. Мы не просто чиним старую дачу. Мы строим будущее. Своё, общее. И это будущее будет опираться на прошлое, но не будет им задавлено.
Весна пришла ранняя и дружная. Снег сошёл быстро, и уже в апреле мы с Серёгой приехали на участок с инструментами и стройматериалами. Работы было непочатый край. Крыша на доме протекала, крыльцо совсем развалилось, окна перекосились. Но мы не унывали. Работали с утра до вечера, перепачканные, усталые, но счастливые.
В перерывах сидели на траве, ели бутерброды, пили чай из термоса. Я учил Серёгу разным столярным премудростям: как правильно выбрать доску, как заточить инструмент, как сделать соединение «ласточкин хвост». Он схватывал на лету, и мне было приятно видеть, как из моих рук его умения переходят в его руки.
Однажды, когда мы разбирали старый сарай, Серёга наткнулся на ещё один тайник. Под полом, в ямке, прикрытой доской, лежал свёрток, промасленной тряпицей обмотанный. Развернули - а там тетрадь. Толстая, в коленкоровом переплёте, исписанная тем же бисерным почерком, что и письмо. Тёткиным, значит.
- Вот это да! - выдохнул Серёга. - Она и тут что-то спрятала.
Мы сели прямо на траву и начали читать. Это оказался дневник. Тётка вела его много лет. Там было про всё: про войну, про то, как она сюда приехала, про работу, про мужа, про его болезнь и смерть. И про профессора Штерна. Оказывается, она его знала лично. Он жил по соседству, они дружили. Он учил её немецкому, рассказывал про свои опыты, показывал чертежи. А когда его забрали в тридцать седьмом (да, было и такое), она спрятала все его бумаги и инструменты. Рисковала, между прочим, здорово. Но не побоялась.
«Он был добрый человек, - писала тётка. - Странный, конечно, но добрый. Он говорил, что главное в жизни - не бояться. Не бояться думать по-другому, не бояться делать то, что никто не делает. И не бояться любить. Даже когда больно. Особенно когда больно».
Дальше шли записи о том, как она сама пыталась разобраться в профессорских чертежах. Как строила маленькие модели, экспериментировала. И как в конце концов поняла, что катапульта - это не механизм, а символ. Что настоящая катапульта - это решимость человека. А дерево и металл - только оболочка.
«Я сделала её для Миши, - писала тётка на последних страницах. - Для моего племянника. Он растёт без отца, и я вижу, как это его гнёт. Он не показывает, крепится, но я-то знаю. У меня у самой так было. Я хочу, чтобы у него был выбор. Чтобы он знал: есть способ. Не мой, не профессорский, а его собственный. Инструмент только помогает, если внутри уже готов. Я оставлю ему письмо и катапульту. А остальное - как сложится».
Я закрыл тетрадь и долго сидел молча. На глаза наворачивались слёзы, но я их сдерживал. Серёга сидел рядом, тоже притихший.
- Она тебя очень любила, пап, - сказал он наконец.
- Я знаю, - ответил я. - Только понял это слишком поздно.
- Не поздно. Мы здесь. Мы помним. И дачу эту теперь сделаем. В память о ней. И о профессоре.
Мы обнялись тогда, прямо посреди разобранного сарая, среди досок и мусора. И в этом объятии было что-то очень важное. Связь поколений, что ли. Непрерывность жизни.
К лету дача преобразилась. Мы починили крышу, застеклили веранду, покрасили стены в нежно-голубой цвет. Крыльцо сделали новое, просторное, с перилами, на которых Серёга вырезал незамысловатый узор - колоски и птичек. В доме стало чисто и светло. Тёткины старые вещи мы перебрали, что-то выбросили, что-то оставили на память. Её фотографию в рамке повесили на самое почётное место.
Катапульта теперь стояла на полке в горнице. Мы решили, что пусть будет здесь. Как напоминание. Иногда я подходил к ней, гладил тёплое дерево и думал о том, сколько всего она видела. Сколько тяжестей унесла в небо.
Серёга приезжал теперь каждые выходные. Иногда один, иногда с друзьями. Они жарили шашлыки, играли в бадминтон, купались в пруду, который был неподалёку. Дача ожила, зазвенела голосами. И я понимал, что тётка была бы рада. Очень рада.
Однажды вечером, когда мы сидели на крыльце и пили чай с мятой, Серёга сказал:
- Пап, а я ведь тогда, когда первый раз стрелял из катапульты, не всё тебе рассказал.
- А что не рассказал? - удивился я.
- Я про маму свой камень запустил. Про обиду на неё. Но когда он вылетел, я вдруг понял кое-что ещё.
- Что?
- Что она не виновата. И ты не виноват. Просто так сложилось. Люди иногда не могут быть вместе. Это не преступление. Это жизнь.
Я кивнул. Много лет я носил в себе чувство вины перед бывшей женой. Что не смог сохранить семью, что сын рос без отца. И только сейчас, глядя на Серёгу, такого взрослого и мудрого, я понял: вина моя была только в том, что я сам себя винил. А на самом деле всё, что случилось, привело к тому, что мы сейчас здесь. Вместе. И это хорошо.
- А ещё я понял, - продолжал Серёга, - что катапульта не только тяжесть убирает. Она ещё и даёт что-то взамен. Место даёт. Для нового. Вот у меня теперь вместо обиды - благодарность. Вам обоим. Что вы меня родили, что вырастили, что не бросили. И что сейчас мы есть друг у друга.
Мы долго молчали в тот вечер. Смотрели, как заходит солнце, как небо становится сначала розовым, потом лиловым, потом тёмно-синим. Зажигались первые звёзды. Где-то в траве стрекотали кузнечики. И было так хорошо, так покойно, что ничего больше не хотелось. Только сидеть вот так, рядом, и чувствовать, как внутри разливается тепло.
Осенью Серёга женился. Девушку его звали Настя, она была художницей, тихой и светлой. Познакомились они как раз на даче - Настя приезжала к кому-то в гости, и Серёга её встретил. Я на свадьбе сидел за отца, и сердце моё радовалось, глядя на молодых. Они были такие счастливые, такие красивые.
А через год у них родилась дочка. Назвали в честь тётки - Анной. Анна Михайловна. Я стал дедом. И когда впервые взял на руки эту крошечную тёплую девочку, я вдруг подумал: а ведь это и есть то самое новое, которое должно было прийти. Освободилось место в душе - и пришла она. Маленькая, беззащитная, но уже несущая в себе столько надежды, столько будущего.
Мы часто приезжали на дачу уже втроём, а потом и вчетвером. Анютка ползала по траве, пыталась поймать бабочек, а я смотрел на неё и вспоминал тётку. Как она, наверное, радовалась бы этой девочке. Как гладила бы её по головке своей сухой, тёплой ладонью.
Катапульта по-прежнему стояла на полке. Анютка, когда подросла, часто просила: «Дед, покажи игрушку!» Я снимал её, давал потрогать резные узоры. Она водила пальчиком по дереву и удивлялась: «Какая гладкая!» А я думал: придёт и её время. И, может быть, она тоже захочет что-то отпустить. Или, наоборот, захочет что-то запустить в свою жизнь - новое, светлое. И тогда катапульта снова пригодится.
Прошло ещё несколько лет. Я состарился, руки уже не те, что раньше, но мастерскую не бросал. Сидел больше за верстаком, учил молодых, передавал опыт. Серёга с Настей купили свой дом недалеко от города, но на дачу приезжали каждое лето. Анютка уже бегала босиком по траве, помогала мне поливать грядки, и от неё всегда пахло солнцем и речной водой.
Однажды я сидел на крыльце, грел старые кости на солнышке и вдруг заметил, что катапульты на полке нет. Сначала испугался, потом успокоился: не могла она просто так исчезнуть. Пошёл искать. Заглянул в сарай, в дом, на чердак. Нигде нет. Уже хотел Серёге звонить, как вдруг вижу: Анютка сидит в тени старой яблони и что-то мастерит. Подхожу ближе - а у неё на коленях катапульта! Маленькая, вся в резьбе, но не наша, а новая. Из веточек, из коры, из травинок. Игрушечная, конечно, но до чего похожая!
- Аня, - говорю, - это ты сделала?
Она подняла на меня свои огромные серые глаза, тёткины глаза, и кивнула:
- Да, деда. Я тоже хочу научиться камни запускать. Плохие мысли запускать. Мама сказала, что ты умеешь.
Я присел рядом с ней на траву. Сердце моё билось часто-часто, и в груди было тесно от какого-то огромного, светлого чувства.
- А у тебя есть плохие мысли? - спросил я осторожно.
- Бывают, - вздохнула она по-взрослому. - Вот Васька из соседнего двора дразнится, говорит, что я рыжая. А я не рыжая, я золотая, мама сказала. Но всё равно обидно.
Я улыбнулся. Вот она, детская тяжесть. Для взрослого - ерунда, а для неё - камень. И хорошо, что она уже знает, что камни можно отпускать. Что не надо их носить в себе.
- Давай попробуем, - сказал я. - Только учти: твоя катапульта, может, и не такая сильная, как та, большая. Но если очень захотеть, она тоже сработает.
Анютка зажмурилась, сморщила носик, наверное, представляла свою обиду на Ваську. А потом дунула на свою игрушечную катапульту, и та... ну, не выстрелила, конечно, но ветерок колыхнул травинки, и Аня открыла глаза.
- Улетела! - сказала она радостно. - Я её запустила, деда! Обидка улетела!
Я обнял её, прижал к себе. И подумал: вот оно, счастье. Не где-то там, в далёких краях, не в богатстве и не в славе. А здесь, в этом саду, под старой яблоней, где пахнет яблоками и нагретой травой, и где маленькая девочка только что победила свою первую в жизни обиду.
Вечером, когда Серёга с Настей вернулись с речки, мы сидели все вместе на крыльце, пили чай с мятой и вареньем. Я рассказал им про Анюткину катапульту. Серёга рассмеялся, а Настя сказала:
- Это у неё наследственное. Ты бы видел, что она из пластилина лепит! Тоже всё какие-то механизмы. Наверное, в профессора пошла.
- А может, и в тётку, - добавил я. - Та тоже всё мастерила что-то.
Мы помолчали, глядя, как садится солнце. Оно было большое, красное, медленно опускалось за горизонт, окрашивая небо в нежные тона.
- Пап, - сказал вдруг Серёга, - а хочешь, я тебе одну вещь признаюсь?
- Давай.
- Я ведь тогда, когда первый раз из катапульты стрелял, не про маму только думал. Я про тебя думал. Про то, что ты ушёл от нас. Но когда камень вылетел, я понял: ты не уходил. Ты всегда был. Просто мы не умели друг к другу подойти. А теперь умеем.
Я ничего не ответил. Только положил руку ему на плечо и сжал. И этого было достаточно.
Анютка тем временем возилась в траве, собирала одуванчики. Она подбежала ко мне, сунула в руку жёлтый цветок и сказала:
- Деда, а ты знаешь, что одуванчики - это тоже катапульты?
- Это как? - удивился я.
- А вот смотри, - она сорвала белый, отцветший одуванчик, подула на него, и сотни маленьких парашютиков взмыли в воздух, закружились в золотом вечернем свете. - Пушинки улетают, и на их месте новые цветы вырастут. Так же, как наши камни. Улетают, чтобы новое выросло.
Я посмотрел на неё и в который раз поразился детской мудрости. Как просто и как точно. Одуванчики - катапульты. Природа сама знает этот закон: отпускать старое, чтобы дать место новому. И человек - часть природы. Значит, и ему это доступно.
Той ночью я долго не мог уснуть. Лежал на своей кровати, слушал, как за окном шумит ветер в ветвях, и думал о прожитой жизни. О многом я жалел, конечно. Ошибок наделал немало. Но в главном, пожалуй, не ошибся. Сына вырастил, внучку дождался, дело своё сделал. И главное - понял наконец то, что тётка пыталась мне передать через свою катапульту. Что жизнь - это не груз, который надо тащить до могилы. Это течение, в котором надо плыть, доверяя ему. И если что-то тянет на дно - отпускай. Не держись. Всё равно не удержишь.
Под утро мне приснился сон. Будто я снова стою на том пустыре, где тысячи камней. Только теперь пустырь этот залит солнцем, и камней почти не осталось. А на холмике, где раньше стояла катапульта, сидит тётка. Молодая, красивая, в светлом платье. И улыбается мне.
- Ну что, Миша, - говорит, - отпустил?
- Отпустил, - отвечаю.
- И что теперь?
- А теперь живу, - говорю. - Просто живу.
Она кивнула, встала и пошла по полю, прямо по траве, которая под её ногами расцветала яркими цветами. Я смотрел ей вслед и чувствовал такую лёгкость, будто сам только что сбросил последний камень.
Проснулся я оттого, что солнце светило прямо в лицо. За окном щебетали птицы, пахло утренней свежестью и ещё чем-то сладким, наверное, цветы распустились. Я вышел на крыльцо. Анютка уже возилась в огороде, поливала из маленькой леечки свои грядки. Серёга с Настей ещё спали.
Я сел на ступеньку, закурил. И вдруг увидел, что на перилах, прямо рядом со мной, сидит бабочка. Большая, красивая, лимонного цвета. Посидела, покачала крыльями и улетела в сад, туда, где цвели яблони.
И я подумал: вот она, настоящая катапульта. Та, что внутри. Которая умеет превращать тяжесть в лёгкость, боль - в воспоминание, а пустоту - в место для новой жизни. И не нужны для неё ни чертежи, ни механизмы. Нужно только одно - уметь отпускать.
Прошлым летом мы с Анюткой сделали новую катапульту. Настоящую, большую, почти как та, профессорская. Только из современных материалов, полегче. Но принцип оставили тот же. Анютка сама чертила, сама выпиливала, сама собирала. Я только помогал советами да инструмент подавал.
Когда всё было готово, мы установили её в саду, под старой яблоней. Анютка торжественно запустила в небо свой камень - на этот раз про то, что в школе трудно учиться. А потом мы сидели рядом и смотрели, как облака плывут по небу, и молчали.
И знаешь, я вдруг понял, что всё правильно. Что эта новая катапульта - не замена старой, а продолжение. Как дети продолжают родителей, как внуки продолжают дедов. И что профессор Штерн, и тётка, и я, и Серёга, и Анютка - мы все звенья одной цепи. Цепи, которая не сковывает, а связывает. Даёт силу и опору. И позволяет каждому в свой час отпустить свой камень и вздохнуть свободно.
Старую катапульту мы передали в местный музей. Там, в маленьком городке, создали целую экспозицию, посвящённую профессору Штерну. Приезжают люди, смотрят, удивляются. А я прихожу туда иногда, стою перед стеклянным стендом и вспоминаю. И мне кажется, что профессор довольно улыбается откуда-то из своего далёка.
Вот такая история, друг мой. Длинная получилась, но не жалею. Ты просил рассказать - я рассказал. А выводы делать тебе. Хотя какой тут вывод... Просто живи и помни: всё, что давит, можно отпустить. И для этого не нужно ничего, кроме решимости. Ну, и тьфу ты, опять это слово выскочило. Ну, и может быть, немного веры в то, что утро вечера мудренее. А катапульта... катапульта она у каждого своя. У кого - деревянная, у кого - игрушечная, а у кого - просто одуванчик в руке.
За окном уже давно ночь, и фонари горят жёлтым светом, и где-то там, в спящем городе, моя внучка, наверное, видит десятый сон про то, как она запускает в небо свои детские обиды, и они превращаются в белые парашютики и улетают за горизонт. И мне от этой мысли тепло и спокойно, будто я снова сижу с ней рядом на траве под старой яблоней, и пахнет яблоками и нагретым деревом, и в этом запахе - вся жизнь, от начала и до самого края, где она снова переходит в начало. И я знаю, что завтра будет новый день, и нужно будет вставать, идти, что-то делать, но самое главное уже случилось. Самое главное случилось сегодня, сейчас, в этой тишине, где так отчётливо слышно, как бьётся сердце. И как где-то далеко-далеко, может быть, в другом городе, а может быть, в другой вселенной, щёлкает спусковой механизм, и очередная тяжесть, взвившись ввысь, превращается в звезду. Чтобы когда-нибудь упасть обратно, уже не камнем, а светом.
ВСЕ ЛУЧШИЕ МЕМЫ и ПРИТЧИ - ЗДЕСЬ 👇
.
Друзья, если вам нравятся мои публикации - вы можете отблагодарить меня. Сделать это очень легко, просто кликайте на слово Донат и там уже как вы посчитаете нужным. Благодарю за Участие в развитии моего канала, это действительно ценно для меня.
Поблагодарить автора - Сделать Донат 🧡
.