Моя мать работала на телефоне доверия. На дому, представляете? У нас в прихожей стоял отдельный стол, на нем — черный аппарат с определителем, толстая тетрадь. Я в детстве боялся к этому столу подходить. Думал, если трубку сниму — меня током убьет или сразу чужая беда прилипнет. Глупость, конечно.
Голос у нее был красивый. Низкий такой, спокойный. Когда она брала трубку, я иногда подкрадывался и слушал из-за угла. Она спрашивала чужих людей: «Как вы себя чувствуете? Рассказывайте, я слушаю». И они верили ей. Я по интонации слышал, что верили.
А со мной она не разговаривала.
В смысле — по делу да. «Уроки сделал?, «Деньги в кармане», «Посуду помой». Это было. А чтоб просто так, чтоб я рассказывал, а она слушала — нет.
Я приходил из школы, хотел поделиться, что там Пашка дурак, что училка оценку занизила, а она сидит в наушниках, кивает мне: «тссс», и пальцем показывает на дверь. Иди, мол, потом.
Потом не наступало никогда.
Я злился. Вру, не злился — бесился. Музыку включал на полную, хлопал дверью, один раз даже ногой в стену пнул, след остался. Она заходила, смотрела на меня усталыми глазами, выключала колонку и уходила обратно к своему телефону. Без крика, без скандала. Это страшнее было, чем если б наорала.
А однажды, мне четырнадцать было, я не выдержал. Там история вышла... Короче, новенького в классе травили, а я мимо прошел, не заступился. До сих пор противно вспоминать.
Я пришел домой, сел на кухне, мать чай пила после смены. И начал говорить. Сам не знаю, как понесло. Про новенького, про то, что я трус, про то, что теперь в глаза людям смотреть не могу. Нес какую-то пургу, чуть не плакал.
Она слушала. Чашку отставила, не отвлекаясь глядела на меня. И вдруг протянула через стол руку и накрыла мою ладонь. Сжала. Я аж дышать перестал. У нее глаза мокрые стали, она губы кусала, тянулась ко мне, хотела что-то сказать...
И тут из прихожей этот долбаный телефон зазвонил.
Она замерла. Сидела, руку мою сжимала, и видно же было, что разрывается. Я молчал, она молчала. Телефон орал. Второй гудок. Она сжала мою руку сильнее, до боли, а потом медленно разжала ладонь.
— Я быстро, — сказала. — Это важно, может быть. Я сейчас вернусь.
Встала и ушла.
Я сидел, смотрел на ее чашку. Чай уже остыл, пленкой покрылся сверху. А из прихожей донесся голос: «Я вас слушаю, да, я понимаю». Я встал и ушел к себе. Включил музыку. Решил, что больше никогда не буду открываться. Вообще никогда.
Слово сдержал. Школу закончил, потом институт, в соседний город переехал. Звонил раз в неделю: «Как ты? — Нормально. — Деньги есть? — Есть. — Ну давай. — Давай». И гудки.
Прошло лет тринадцать, наверное. Я уже сам отец. Когда сын родился, первым делом подумал: ну все, сейчас я ему буду обо всем рассказывать. У меня сын — почемучка еще тот. Каждый вечер: «папа, а почему небо синее?, «папа, а куда солнце ночью девается? Я ему рассказываю, сам кайфую.
Приехали как-то к матери. Она постарела, осунулась, но держалась бодро. Сказала, что линию закрыли, теперь в офисе работает, по сменам, домой редко звонят. Ну ок.
Сын сразу в ее комнату умотал, машинки показывать. Минут через двадцать я пошел звать их чай пить. Подхожу к двери — и слышу голос матери. Она говорила. Быстро так, взахлеб, как будто боялась, что ее прервут:
—...А мы с Галкой яблоки у деда Игната воровали, а он нас поймал и давай ругаться, а мы через забор — и бегом!.. А у папы твоего, когда он маленький был, собака Динка жила, она его от хулиганов спасла, представляешь?
Я заглянул в щелку. Мать сидела на полу, прямо на ковре, рядом пацан мой с этими своими машинками. Она строила ему из железок трассу и без умолку говорила. Глаза горели, щеки были красные. Я такой мать не видел никогда.
Прикрыл я тихонько дверь, прислонился к стене. Стою, как дурак, и не пойму: она же говорила. Говорила с моим сыном. А я в этой комнате боялся дышать, чтоб не помешать, блин.
Через неделю приехал один. Без жены, без ребенка. Сел напротив на кухне, как тогда, в четырнадцать.
— Мам, — говорю. — Объясни. Ты с ним говоришь. С ним у тебя слова есть. А со мной — столько лет молчания. Я что, чужой? Что я тебе сделал?
Она долго молчала. Потом очки сняла, протерла тряпочкой.
— Глупый ты, — говорит. — Я же боялась. Там по телефону... такое несли. Смерти, измены, дети кончают с собой... ну, всякое. Смена закончится — а во мне это все сидит. Я думала: если начну говорить с тобой — выплесну эту грязь. Ты же маленький, зачем тебе это? Легче было молчать.
Она паузу сделала, в окно посмотрела.
— А с ним... — кивнула в сторону комнаты, где сын тогда играл. — С ним я отдыхаю. С ним я заново учусь разговаривать, понимаешь? Прости, если что не так.
Я сидел и смотрел на нее. Халат старый, махровый, я его еще в школе помню. Волосы седые. Руки в морщинах. И вдруг так обидно стало — не на нее, на себя. Столько лет злился, а спросить боялся. Думал, не любит. А она просто... трусиха, как и я.
Мы проболтали тогда до ночи. Про всё. Про новенького того, про двойки, про девчонок. Она слушала, кивала. Иногда гладила по руке.
Телефон молчал.