Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

После переливания крови начала вспоминать чужую жизнь

Всё началось с обычного утра. Я собиралась на работу, торопилась, как всегда, потому что автобус к остановке подходит ровно в восемь, а я вечно не успеваю. Схватила пальто, сумку, выбежала на лестницу — и больше ничего не помню. Очнулась уже в больнице, с капельницей в руке и незнакомым потолком над головой. Соседка по лестничной клетке, Зинаида Павловна, потом рассказывала, что нашла меня прямо у подъезда. Я лежала на ступеньках, без сознания. Скорая приехала быстро, минут через десять. Оказалось, что давление упало до критических цифр, внутреннее кровотечение — следствие язвы, о которой я знала, но предпочитала делать вид, что не знаю. Меня прооперировали в тот же день, и во время операции сделали переливание крови. Я потеряла её много, так сказали врачи. В палате я провела почти две недели. Первые дни ничего не замечала — просто лежала, спала, пила жидкое и смотрела в окно на серые ноябрьские деревья. А потом начались сны. Поначалу я не придавала им значения. Мало ли что снится чел

Всё началось с обычного утра. Я собиралась на работу, торопилась, как всегда, потому что автобус к остановке подходит ровно в восемь, а я вечно не успеваю. Схватила пальто, сумку, выбежала на лестницу — и больше ничего не помню. Очнулась уже в больнице, с капельницей в руке и незнакомым потолком над головой.

Соседка по лестничной клетке, Зинаида Павловна, потом рассказывала, что нашла меня прямо у подъезда. Я лежала на ступеньках, без сознания. Скорая приехала быстро, минут через десять. Оказалось, что давление упало до критических цифр, внутреннее кровотечение — следствие язвы, о которой я знала, но предпочитала делать вид, что не знаю. Меня прооперировали в тот же день, и во время операции сделали переливание крови. Я потеряла её много, так сказали врачи.

В палате я провела почти две недели. Первые дни ничего не замечала — просто лежала, спала, пила жидкое и смотрела в окно на серые ноябрьские деревья. А потом начались сны.

Поначалу я не придавала им значения. Мало ли что снится человеку после операции, после наркоза, после всего. Но эти сны были странные. Они не были похожи ни на один мой сон за всю жизнь — ни по ощущению, ни по содержанию. Обычно мне снятся обрывки, бессвязица, что-то знакомое, переплетённое с несуразицей. А тут — чёткие, подробные картины. Как воспоминания.

Снился мне деревянный дом. Не деревня, нет, а именно такой крепкий загородный дом, с большой верандой и белыми занавесками на окнах. Кухня с жёлтыми стенами, на подоконнике горшки с геранью — розовой и красной. Запах пирогов. Женские руки, раскатывающие тесто — но это были не мои руки. Мои руки я знаю, они у меня с короткими пальцами и шрамом на указательном от старой истории с ножом и банкой. А эти были длинные, ухоженные, с аккуратными овальными ногтями.

Я просыпалась и лежала, глядя в потолок, и никак не могла понять, что это было. Запах пирогов держался ещё несколько минут, такой отчётливый, что я невольно оглядывалась, будто кто-то принёс мне еду прямо в палату.

На пятый день после того, как меня перевели из реанимации в общую палату, я рассказала об этом своей соседке по койке — Валентине Ивановне. Она лежала с давлением, была бодрая и разговорчивая, из тех людей, с которыми не бывает неловкого молчания.

– Да это просто мозги отходят после наркоза, – сказала она уверенно. – Моя невестка после кесарева три недели видела какого-то старика с бородой. Потом прошло.

Я кивнула и больше не заговаривала об этом. Но сны не прекращались.

Я начала их записывать. Попросила дочь принести из дома небольшую тетрадь и ручку. Дочь, Аня, посмотрела на меня с той особенной смесью беспокойства и облегчения, которая бывает у детей, когда мама начинает делать что-то понятное и нормальное.

– Хорошо, мам. Записывай, записывай. Врач сказал, что это полезно, чтобы мысли упорядочить.

Тетрадь я заполняла каждое утро, сразу как просыпалась, пока образы ещё не успевали раствориться. Деревянный дом снился почти каждую ночь — с разных сторон, в разное время суток. Однажды приснился сад при этом доме: яблони, старые, узловатые, с плодами, уже поздними, осенними. Качели между двумя стволами. И голос — детский, звонкий: «Мама, мама, смотри!» Я обернулась — и проснулась.

Мне было не по себе. Я никогда не жила в деревянном доме. Всю жизнь — городская квартира, сначала с родителями, потом своя. Детей у меня двое — Аня и сын Костя, — но они давно взрослые, и никаких качелей в нашем дворе сроду не было.

Выписали меня в начале декабря. Дочь забрала на машине, привезла к себе — пожить первое время, пока я не окрепну. У неё квартира просторная, зять спокойный, внуки шумные, но я была рада этому шуму. Он заглушал кое-что внутри.

Дома сны не прекратились. Я уже почти смирилась с ними, стала воспринимать как странную особенность своего нынешнего состояния. Но потом случилось то, что окончательно выбило меня из равновесия.

Аня попросила меня посидеть с детьми, пока они с мужем сходят на встречу. Дети уснули быстро, и я осталась одна в тишине. Включила телевизор, полистала каналы и случайно попала на какую-то программу о народных промыслах. Там показывали мастерскую в Костромской области, и женщина-мастер что-то объясняла про роспись по дереву. Обычный сюжет, ничего примечательного.

Но в один момент камера показала деревянный дом за окном мастерской — и я остановила дыхание. Это был тот самый дом. Я узнала его мгновенно, без малейшего сомнения: веранда, белые занавески, и даже геранью на подоконнике — не была видна, но я знала, что она там есть. Я смотрела на экран и не могла пошевелиться.

На следующий день я позвонила в больницу. Долго собиралась с духом, потому что сама понимала, насколько странным будет мой вопрос. Попросила соединить с лечащим врачом — Сергеем Николаевичем, хирургом, который меня оперировал.

Он оказался на месте и даже вышел на линию довольно быстро.

– Сергей Николаевич, я хотела спросить кое-что. Мне, наверное, это покажется глупым...

– Татьяна Михайловна, спрашивайте, не стесняйтесь.

– Вы мне делали переливание крови во время операции. Я правильно понимаю?

– Совершенно верно. Потеря крови была значительная, без переливания мы бы не обошлись.

– А эта кровь... откуда она? То есть — от донора? Или из банка крови?

Пауза. Небольшая, но ощутимая.

– Из банка. У нас стандартная процедура. Кровь проверенная, всё в полном порядке. Что-то вас беспокоит?

Я помялась. Сказала, что нет, что просто хотела уточнить, поблагодарила и повесила трубку. Сидела на кухне у Ани и смотрела в окно на первый снег, который начинал ложиться на карниз.

Я понимала, что нормальный человек в этот момент должен выдохнуть, убедить себя, что сны — это сны, что совпадение с домом на экране — случайность, и жить дальше. Но я не могла. Что-то в груди тянуло, как нитка, за которую тянешь и не знаешь, что будет на другом конце.

О переливании крови и чужих воспоминаниях я ничего особенного не слышала прежде. Но Костя — мой сын, он у меня человек читающий, интересующийся — как-то упоминал что-то подобное. Я позвонила ему.

– Костя, ты мне рассказывал про какие-то случаи, когда после переливания крови люди что-то чувствовали чужое. Помнишь?

– А, это ты про клеточную память? — сказал он без малейшего удивления, будто я спросила про погоду. — Да, есть такая теория. Спорная, конечно. Официальная медицина её не признаёт, но случаи описаны. Почему спрашиваешь?

Я рассказала ему всё. Он слушал внимательно, не перебивал, только изредка уточнял что-то. Когда я закончила, помолчал.

– Мам, ты серьёзно видишь это каждую ночь?

– Каждую. И уже не только ночью. Иногда днём — вдруг накатывает какой-то запах или ощущение, которого не было. Вчера шла мимо хлебного магазина и вдруг почувствовала запах яблочного пирога так, что чуть не заплакала. И не от воспоминания своего — от чужого.

Костя приехал через два дня. Привёз какие-то распечатки — статьи, которые нашёл на медицинских форумах, что-то про феномен клеточной памяти. Мы с ним сидели на кухне у Ани, пили чай, и он читал мне отрывки вслух.

Суть была в том, что некоторые люди после пересадки органов или переливания крови сообщали об изменениях в предпочтениях, привычках или о видениях, которые не принадлежали их собственной жизни. Учёные относятся к этому скептически, объясняют стрессом, наркозом, работой подсознания. Но сами случаи — задокументированы.

– Я не знаю, мам, правда это или нет, – сказал Костя, убирая листы. – Но ты явно что-то переживаешь. Это реально для тебя. Может, имеет смысл попробовать найти донора?

– Как? Это же анонимно всё.

– Не обязательно. Донор может сам дать согласие на раскрытие данных. Это редко, но бывает. Через банк крови можно запросить — они дадут ответ, есть ли такое согласие. Ничего незаконного, просто процедура.

Я долго думала. Мне казалось, что это слишком — идти куда-то, объяснять что-то, выглядеть человеком, у которого не все дома. С другой стороны, сны не прекращались. Дом с геранью, чужие руки, детский голос с качелей — всё это стало частью моей жизни, и мне хотелось понять, чьей жизнью это было.

В январе, уже окрепнув достаточно, чтобы ездить по делам самостоятельно, я отправилась в больницу. Там меня направили к заведующей отделением переливания крови — женщине строгой, но доброжелательной, Ирине Дмитриевне.

Она выслушала меня внимательно, почти не меняясь в лице.

– Татьяна Михайловна, я понимаю вашу ситуацию. Данные доноров действительно конфиденциальны. Но есть случаи, когда донор сам оставляет согласие на контакт с реципиентом — из желания узнать, помогла ли кровь. Я могу проверить. Это займёт некоторое время.

Она что-то записала. Попросила мои данные, номер истории болезни. Сказала, что позвонит.

Я уходила и думала, что, скорее всего, ничего не выйдет. Что донор — человек неизвестный, что никакого согласия нет, и я просто съезжу домой и буду жить с этими снами дальше.

Ирина Дмитриевна позвонила через десять дней.

– Татьяна Михайловна, вам повезло. Донор согласие давала. Её зовут Надежда Фёдоровна. Она из Костромской области. Телефон она оставила, и я могу его вам передать — с её разрешения, разумеется. Я с ней уже связалась, она не против, если вы позвоните.

Я записала номер дрожащей рукой. Костромская область. Я не удивилась, только почувствовала, как что-то внутри чуть сдвинулось — как бывает, когда подтверждается то, во что боялась верить.

Звонить было страшно. Я откладывала три дня. Придумывала поводы: то поздно, то рано, то надо сначала придумать, что сказать. На четвёртый день Костя сказал: «Мам, позвони уже. Хуже не будет».

Она взяла трубку с первого гудка.

– Алло?

Голос был тихий, чуть хрипловатый, как у людей, которые много говорят или много молчат — не поймёшь сразу.

– Здравствуйте. Это Татьяна Михайловна. Мне ваш номер дала...

– Да, да. Я знаю. Мне позвонили из больницы, предупредили. — Пауза. — Ну и как вы?

– Спасибо, хорошо уже. Поправляюсь. Я вам хотела сказать спасибо, в первую очередь.

– Да что вы, — она будто немного смутилась. — Это же обычное дело. Я уже лет двенадцать сдаю, привычное.

Мы помолчали. Я не знала, с чего начать. Потом решила просто сказать прямо.

– Надежда Фёдоровна, я позвонила не только за этим. У меня к вам странный вопрос. Вы, наверное, решите, что я не в себе...

– Говорите. Я не из пугливых.

– После переливания у меня начались сны. Очень подробные, чёткие. Я вижу деревянный дом. Большой, с верандой. Кухня с жёлтыми стенами, герань на подоконнике — розовая и красная. Яблоневый сад, качели. И голос ребёнка.

Долгое молчание. Такое долгое, что я подумала, не прервалась ли связь.

– Надежда Фёдоровна?

– Я здесь, — голос у неё изменился. Стал тише. — Вы это... откуда знаете про герань?

– Я же говорю — сны. Я вижу это каждую ночь. И подоконник — там два горшка, один розовый, один насыщенно-красный.

Она снова помолчала.

– Это мой дом, — сказала она наконец. — Я в нём сорок лет живу. Герань у меня стоит с тех пор, как замуж вышла. Красная — я её Пожарницей зову, розовая — Нежность, так на этикетке написано было, когда покупала.

У меня перехватило горло.

– А качели — это между яблонями?

– Да. Муж сделал, когда дочка маленькая была. Ей уже тридцать два, а качели до сих пор висят. Я не даю снимать — привыкла.

Мы разговаривали больше часа. Я спрашивала — осторожно, не зная, как она воспринимает всё это. А она отвечала охотно, только иногда делала паузы, как будто что-то взвешивала внутри. Рассказала, что дом построил ещё отец. Что кухню красила сама, выбирала цвет долго, муж говорил, что жёлтый — не для кухни, а она настояла. Что пироги печёт каждое воскресенье, яблочные из своих яблок.

– Вы понимаете, это невозможно объяснить с научной точки зрения, — сказала я. — Я и сама не верила бы, если б кто другой рассказал.

– Да я уж сколько лет замечаю, что люди не понимают половины того, что с ними происходит, — ответила она без малейшего пренебрежения, просто как факт. — Моя бабка рассказывала, как одна женщина в их деревне начала петь песни, которых никогда не слышала. Потом выяснилось, что это были песни её бабушки, умершей до её рождения. Кто объяснит?

Никто, наверное.

Она пригласила меня в гости. Не сразу — позже, когда я окончательно поправлюсь, и если сама захочу. Я сказала, что подумаю.

Думала долго. Ане рассказала — она хмурилась и говорила, что не надо ехать к незнакомым людям неизвестно куда. Костя, напротив, загорелся, сказал, что поедет со мной, если хочу. В конце концов, в марте, когда снег начал подтаивать и в воздухе запахло чем-то живым, я позвонила Надежде Фёдоровне и сказала, что приеду.

Ехать было часа четыре с небольшим. Костя вёл машину, я сидела на переднем сиденье и смотрела, как меняется картинка за окном: сначала городские дома, потом поля, потом леса, потом снова поля — и где-то в этих полях должен был быть деревянный дом с жёлтой кухней.

Она вышла встречать нас на крыльцо. Невысокая, крепкая, с короткими седыми волосами и тёплыми карими глазами. На ней был ситцевый фартук поверх шерстяного свитера — будто она так и не выходила из кухни.

– Приехали. Хорошо, — сказала она просто, будто мы виделись сто раз.

Она пожала руку Косте, кивнула мне. Мы вошли в дом.

В коридоре пахло деревом и чем-то травяным. Я сняла пальто и сделала шаг в кухню — и остановилась.

Жёлтые стены. Подоконник. Два горшка с геранью — розовая и красная.

Я стояла и просто смотрела, и Надежда Фёдоровна стояла рядом и молчала. Костя деликатно отошёл куда-то.

– Это оно? — спросила она тихо.

– Да, — сказала я. Больше не нашла слов.

Мы пили чай. Она достала пирог — яблочный, как я и знала. Я сидела за деревянным столом и ела кусок пирога, запах которого снился мне три месяца. И было что-то странно спокойное в этом — как будто что-то завершилось, сложилось в правильный порядок.

Надежда Фёдоровна рассказывала про дочку — та живёт в Ярославле, приезжает с внуком. Про сад, который в прошлом году дал столько яблок, что она всем соседям раздавала и ещё варенье варила. Я слушала и думала, что это странно и удивительно — слышать рассказы о жизни, которую я никогда не жила, но которая каким-то образом на несколько месяцев стала частью моей.

– Скажите, — спросила я под конец. — Вы не спросите меня, что ещё я видела? Вам не любопытно?

Она усмехнулась.

– Любопытно. Но я думаю, что если нужно будет рассказать — вы сами расскажете. Не всё надо торопить.

Уезжали мы вечером. Солнце уже садилось за деревья, и в саду длинные тени лежали на подтаявшем снегу. Я увидела яблони — узловатые, старые. Между двумя — верёвочные качели.

– Вот они, — сказала Надежда Фёдоровна, заметив мой взгляд.

Я подошла. Тронула верёвку. Качели слегка качнулись.

«Мама, мама, смотри!»

Голос был совсем как в том сне. Я оглянулась — никого, только Костя у машины и Надежда Фёдоровна на крыльце.

– Спасибо вам, — сказала я. — За кровь. И за то, что не отказали встретиться.

– И вам спасибо, — ответила она. — Я всегда сдавала и думала — а вот кому? Теперь знаю. Это хорошо, когда знаешь.

В машине Костя спросил:

– Ну, как ты?

– Хорошо, — сказала я. И это была правда.

Сны прекратились не сразу. Ещё несколько недель деревянный дом иногда появлялся ночью — но уже спокойно, без того тревожного ощущения чужого. Как будто что-то внутри перестало сопротивляться и приняло это как часть себя.

Потом сны ушли совсем.

Мы с Надеждой Фёдоровной иногда созваниваемся. Не часто — раз в месяц, может быть, реже. Она рассказывает про сад, про внука, который приезжает летом. Я рассказываю про Аню, про Костю, про то, как постепенно возвращаюсь в нормальную жизнь после всего. Мы никогда не говорим о той зимней истории как о чём-то сверхъестественном или необъяснимом. Просто — так вышло. Жизни пересеклись странным образом, и ни та, ни другая не пытаемся это объяснить.

Однажды она сказала:

– Знаете, я всю жизнь считала, что человек — это одно, а его кровь — другое. Просто жидкость, которая по трубкам бегает. А теперь думаю, что, может, всё сложнее. Может, в ней что-то есть такое, что нельзя на анализ сдать.

Я не ответила тогда. Не знала, что сказать.

Но когда весной зашла в цветочный магазин и увидела на полке герань — розовую, с табличкой «Нежность», — я взяла её. Поставила на подоконник. Вернулась, подумала и вернулась ещё раз за красной.

Теперь они стоят у меня. Два горшка. Я поливаю их по средам и иногда, проходя мимо, останавливаюсь и смотрю. И что-то тёплое поднимается в груди — не грусть, не тоска. Что-то, у чего нет точного слова. Просто — хорошо.