Тишина в доме, когда спит ребёнок, — это особая субстанция. Она густая, натянутая, как барабанная перепонка, и каждый её разрыв — удар по нервам. После того как Лёше исполнился год, я научилась различать малейшие звуки из его комнаты: переворачивание, вздох, щелчок соски. И потому, когда в три ночи меня разбудила не тишина, а полная, абсолютная тишина, я проснулась мгновенно. Сердце заколотилось в животный ритм «что-то не так». Я встала, босиком, на цыпочках подошла к его двери. Прислушалась. Ничего. Даже дыхания.
Я медленно открыла дверь. Ночник, в форме луны, тускло освещал комнату. Кроватка стояла у дальней стены. И в ней… было пусто.
Паника, острая и слепая, ударила в голову. Я бросилась внутрь, уже представляя худшее — выпал, застрял, украли… И тут мой взгляд упал на окно. Окно в его комнате выходило на фасад дома, напротив стояла такая же панельная девятиэтажка. И в одном из окон, прямо напротив, на третьем этаже, горел свет.
Там стоял Лёша.
Мой Лёша. В его синих пижамных штанишках с мишками. Он стоял, прижавшись лбом к стеклу, и смотрел прямо на наше окно. На меня. И махал рукой. Нет, не просто махал. Он делал это медленно, ритмично, как заводная кукла. Его лицо в желтоватом свете чужой комнаты было неподвижным, словно маской. Но это был он. Каждая черта. Яростно торчащий вихор на макушке, ямочка на левой щеке.
Я закричала. Немой, беззвучный крик застрял в горле. Я метнулась обратно в свою спальню, тряся мужа за плечо.
— Витя! Витя, Лёша! В окне! В окне напротив!
Он, спросонок, что-то забормотал, но я уже бежала обратно. В Лёшину комнату. К его кроватке.
Он спал. Глубоко, ровно дыша, уткнувшись носом в любимого плюшевого зайца. Щёки розовые. Вихор торчал. Всё на месте.
Я схватила его на руки, разбудила. Он хныкнул, потёр глаза. Живой, тёплый, настоящий. Я обняла его, чувствуя, как трясутся мои руки. Муж, наконец, пришёл.
— Что случилось? Где он в окне?
Я показала пальцем. Окно напротив было тёмным. Никакого света. Никакого ребёнка.
— Приснилось, — буркнул Витя и поплёлся обратно в постель.
Но это не приснилось. Я видела. Я вглядывалась в то окно до самого утра, пока не начало светать. Квартира напротив, как я знала, пустовала. Пожилая соседка снизу говорила, что там живёт одинокий мужчина, который работает вахтой и появляется раз в два месяца. Сейчас его не было.
Я пыталась убедить себя, что это была галлюцинация. Недосып, стресс, материнская тревожность. Но страх поселился глубоко, как заноза. Я стала одержима тем окном. Каждый вечер, укладывая Лёшу, я задергивала шторы наглухо. Но однажды ночью мне снова показалось, что в щели между полотнами пробивается свет. Я раздвинула их.
Он был там снова.
Тот же Лёша. В той же пижаме. Стоял в том же месте. Но теперь он не махал. Он просто стоял и смотрел. Его глаза в темноте казались слишком тёмными. И он улыбался. Маленький, едва заметный изгиб губ. Не Лёшина улыбка. Лёша улыбался всем лицом, глазами. А это… это было как будто кто-то натянул на себя кожу моего сына и учился ею пользоваться.
Я захлопнула шторы, побежала проверять Лёшу. Спал. Дышал. Я села на пол рядом с кроваткой и просидела так до утра, не сводя с него глаз. Больше я не смотрела в то окно. Я заклеила его плёнкой, потом повесила чёрный плотный блэкаут. Но чувство, что оно наблюдает, не исчезало. Оно витало в комнате, тяжёлое, как запах озона перед грозой.
Лёша начал меняться. Не резко. По мелочам. Он перестал бояться темноты, хотя раньше плакал, если выключали свет. Он мог подолгу сидеть и смотреть в одну точку, тихо бормоча что-то себе под нос. Я вслушивалась — это был не детский лепет, а монотонный, неразборчивый поток звуков. Как будто он повторял за кем-то. Он начал отказываться от своей любимой каши. А однажды, когда я назвала его «Лёшенькой», он медленно повернул голову и чётко сказал: «Я не Лёша».
У меня похолодело внутри. Я попыталась сблизиться, обнять его. Его тело было таким же тёплым, но в объятиях оно казалось… пассивным. Безжизненным. Как будто я обнимала куклу, набитую чем-то тёплым.
Я рассказала мужу. Он наконец-то встревожился, повёл Лёшу к неврологу. Врач развёл руками: «Возрастные изменения, развитие речи, возможны элементы аутичного спектра, но рано судить». Нам выписали успокоительные сиропы и рекомендовали «больше внимания и любви».
Любви. Я смотрела на этого ребёнка, на его знакомые черты, и меня охватывал леденящий ужас. Это был не мой ребёнок. Моего ребёнка подменили. То, что пришло из окна напротив, забрало его и оставило себе его оболочку. Эта мысль звучала безумием, но она была единственной, которая объясняла всё: сходство, изменение поведения, ту самую ночь.
Я стала изучать паранормальное. Нашла понятие «двойник», «fetch», «эфирный клон». Сущности, которые могут принимать облик живых людей, чтобы питаться их энергией, замещать их. Чаще всего они нацелены на детей — самых чистых и уязвимых. И часто появляются напротив, в отражении, за стеклом.
Мне нужно было доказательство. Я установила в Лёшиной комнате скрытую камеру, направленную на окно и на кроватку. Я ждала три ночи. На четвёртую я получила своё доказательство.
На записи видно, как я укладываю Лёшу и ухожу. Проходит час. В комнате темно. И вдруг… в кадре, на подоконнике, материализуется фигура. Тот самый «Лёша» из окна напротив. Он не входит через стекло. Он просто появляется из темноты, словно выходя из тени. Он подходит к кроватке и наклоняется над спящим настоящим Лёшей. Они лежат рядом — один спящий, другой бодрствующий, как идеальные копии. Двойник кладёт руку на лоб настоящего ребёнка. И начинает… вдыхать. Изо рта и носа моего сына тянется тонкая, серебристая дымка, которую двойник вбирает в себя. Процесс длится несколько минут. Потом двойник исчезает так же, как появился. А мой Лёша ворочается и начинает тихо плакать во сне.
Я смотрела запись, и меня рвало от ужаса. Это было похищение. Медленное, ежедневное похищение души моего ребёнка. Его жизненной силы.
Я не стала показывать это мужу. Он бы не поверил, сжёг бы камеру и отвёз меня к психиатру. Я действовала одна. По советам из тёмных уголков интернета я купила красную нить, повесила над кроваткой зеркальце отражающей стороной наружу, положила под матрац ножницы и пучок полыни. Помогло ненадолго. На записи камеры двойник появлялся реже, но когда приходил — просто стоял и смотрел на эти обереги с тем же безжизненным любопытством, а потом всё равно совершал свой ритуал.
Я теряла сына с каждым днём. Настоящий Лёша становился всё более вялым, апатичным. Его смех звучал редко и как-то неискренне. А двойник, напротив, в моменты своих визитов казался всё более «ожившим», его движения становились увереннее, в глазах появлялась тусклая искра сознания. Он учился быть человеком. За счёт моего сына.
Последней капчей стало, когда я застала двойника в нашей квартире днём. Я вышла из ванной, а он стоял в коридоре. Не в Лёшиной комнате, а здесь, среди наших вещей. Смотрел на семейную фотографию на стене. Он обернулся на мой шаг, и на его лице промелькнуло нечто похожее на удивление. Потом он растворился, просто испарился в воздухе.
Это была дерзость. Вторжение в самое сердце дома. Он уже не довольствовался ночными визитами. Он осваивался.
В ту ночь я не спала. Я сидела в Лёшиной комнате, держа в руках его настоящую, любимую машинку, и смотрела на окно, заклеенное чёрной плёнкой. Во мне кипела не паника, а холодная, ясная ярость. Это моего ребёнка. Мою плоть и кровь. И я не отдам его без боя.
Я не знала, как бороться с эфирным вором. Но я знала одно: его сила — в отражении, в подобии. Ему нужен был оригинал. Без оригинала копия теряла смысл.
На рассвете я сделала то, о чём не могла думать раньше. Я разбудила мужа и сказала спокойно, глядя ему прямо в глаза:
— Витя, мы сегодня уезжаем. Надолго. К моей тёте в деревню. Собирай чемодан. Не спрашивай почему.
Он хотел возражать, но увидел что-то в моём лице — возможно, ту самую грань, за которой начинается безумие или абсолютная правда, — и молча кивнул.
Мы собрались за два часа. Я взяла Лёшу на руки, он был сонный и вялый. Я завернула его в одеяло, не глядя на ту стену, за которой было то окно. Мы вышли из квартиры, сели в машину и уехали. Я не оглядывалась.
В деревне, в старом, пропахшем яблоками и дымом доме, Лёша стал оживать. Медленно, по капле. Сначала он просто много спал. Потом начал с интересом смотреть на кур во дворе. Через неделю он впервые за месяц рассмеялся, когда тётина собака лизнула его в нос. Его смех был слабым, но настоящим. Моим.
Я не рассказывала тёте ничего. Я просто охраняла. Каждую ночь я спала с ним в одной кровати, обняв его, слушая его дыхание. Окна в нашей комнате выходили в сад, на глухую стену старого сарая. Никаких отражений. Никаких чужих окон.
Мы пробыли там три месяца. Когда мы вернулись в город, в нашей квартире пахло пылью и затхлостью. Первое, что я сделала — сорвала чёрную плёнку с окна в детской.
Квартира напротив была по-прежнему тёмной. И в ней больше никто не появлялся.
Лёша сейчас почти такой же, как прежде. Осталась лёгкая отстранённость, будто он что-то забыл и никак не может вспомнить. И он до сих пор боится темноты. По-настоящему, по-детски боится. И я рада этому страху. Потому что это значит, что он снова здесь. Весь. Мой.
А в самое окно напротив я иногда вижу не свет, а лишь смутное отражение нашего окна. И в нём, если очень приглядеться, можно разглядеть не его, а моё собственное лицо. Напряжённое, усталое, но твёрдое. Охраняющее.
Я победила. Не магией, не ритуалами. Простым, животным материнским действием — я забрала своего ребёнка и увезла его далеко от того места, где на него охотились. Иногда самое страшное — это не встреча с двойником. Это осознание, что сражение идёт не за тело, а за душу. И оружие в нём — не ножницы и полынь, а готовность бросить всё и бежать. Куда угодно. Лишь бы только твой настоящий, единственный ребёнок снова научился бояться темноты и смеяться от собачьего языка.