Найти в Дзене
Миклуха Маклай

Мир-паноптикум Акт 9: ЭпилогГлава 3: Человек победил

Спустя двести лет.
Капсула открылась не со скрипом, а с почти беззвучным шипением расходящихся створок, напоминающим вздох исполинского, уставшего от сна существа. Воздух, хлынувший внутрь, был холодным, стерильным, лишённым запаха. Он не пах ни временем, ни пылью, ни жизнью. Он просто был, как математическая константа.
Герман открыл глаза. Над ним было не небо, даже не свод мавзолея, а огромная, идеально прозрачная купольная конструкция. Через неё лился ровный, приятный глазу свет, симулирующий раннее утро – ни слишком яркое, ни слишком тусклое. В этом свете не было ни тепла, ни эмоции. Это была иллюстрация дня, его чистая идея.
Мавзолей, этот гранитный саркофаг, воздвигнутый в его честь как «Последнего Стража Старой Веры», «Узника Совести эпохи Патриархата», оказался сложнейшей биотехнологической установкой. Его тело, тщательно законсервированное по протоколам, о которых он не мог и помыслить в своём веке, медленно, в течение нескольких сотен лет, возвращалось к функционированию.

Спустя двести лет.

Капсула открылась не со скрипом, а с почти беззвучным шипением расходящихся створок, напоминающим вздох исполинского, уставшего от сна существа. Воздух, хлынувший внутрь, был холодным, стерильным, лишённым запаха. Он не пах ни временем, ни пылью, ни жизнью. Он просто был, как математическая константа.

Герман открыл глаза. Над ним было не небо, даже не свод мавзолея, а огромная, идеально прозрачная купольная конструкция. Через неё лился ровный, приятный глазу свет, симулирующий раннее утро – ни слишком яркое, ни слишком тусклое. В этом свете не было ни тепла, ни эмоции. Это была иллюстрация дня, его чистая идея.

Мавзолей, этот гранитный саркофаг, воздвигнутый в его честь как «Последнего Стража Старой Веры», «Узника Совести эпохи Патриархата», оказался сложнейшей биотехнологической установкой. Его тело, тщательно законсервированное по протоколам, о которых он не мог и помыслить в своём веке, медленно, в течение нескольких сотен лет, возвращалось к функционированию. Он не вылез – его извлекли. Безболезненно, плавно, с помощью серебристых манипуляторов, похожих на щупальца разумного, вежливого кальмара. Они подхватили его под колени и спину, поставили на пол, заботливо помогли сделать первый шаг. Пол под ногами был тёплым и слегка пружинил.

Выйдя за пределы купола-криокамеры на настоящую улицу, он замер, и его сознание, ещё вязкое, ещё затуманенное двухсотлетним сном, отказалось обрабатывать информацию.

Москва.

Но не его Москва. Не та, которую он помнил: серая, тяжёлая, дышащая вековой усталостью, страхом и дымом отопления. Перед ним простирался город-сад, город-свет. Здания не были высокими небоскрёбами, они парили – легкие, ажурные конструкции из какого-то перламутрового материала, соединённые между собой прозрачными переходами-трубами, по которым бесшумно скользили капсулы. Зелени было не просто много – она была везде. Вертикальные сады покрывали стены, с плоских крыш свисали водопады живой изумрудной биомассы, а внизу, на уровне земли, вместо асфальта лежал мягкий, чуть светящийся изнутри мох, испещрённый тропинками. Воздух был упоительно чист, пахнул озоном после дождя и чем-то цветущим, сладковатым. Небо над головой было ясным, лазурным, без единого облачка и без следов смога. И тишина… Она была не мертвой, а насыщенной – тихим гулом жизни, жужжанием невидимых механизмов, далёкой, мелодичной музыкой, доносившейся откуда-то сверху.

Герман стоял, как истукан, в своём древнем, странно кроенном одеянии, которое ему оставили при консервации. Контраст был абсолютным, разрывающим шаблон реальности. И в этот момент его окружили.

Они появились бесшумно, выплыв из-за стволов светящихся деревьев или спустившись с воздуха – он не понял. Полиция. Но какая! Их форма была облегающим комбинезоном из переливающейся, словно жидкий металл, ткани, меняющей цвет в зависимости от угла зрения – от тёмно-синего до серебристо-серого. На головах – не каски, а лёгкие шлемы с полупрозрачными визорами, за которыми не было видно лиц, только смутные контуры. Ни оружия в руках, ни значков, ни даже выражений – ничего человеческого. Они были красивы, эффективны и абсолютно чужды.

Один из них поднял руку, и в воздухе перед Германом возникло голографическое изображение – его собственное лицо, каким оно было двести лет назад, рядом с текущим. Текст на незнакомом, но интуитивно понятном языке гласил: «Идентификация подтверждена. Объект: Герман. Эпоха: Патриархат. Статус: Реактивирован. Процедура: Транспортировка к Архитектору».

Он не успел ничего сказать, не успел испугаться. Прозрачная сфера, похожая на пузырь, выкатилась из ниоткуда, её стенка разомкнулась. Вежливые, но неумолимые руки в перчатках из той же переливчатой ткани проводили его внутрь. Сфера закрылась, и мир за её стенами поплыл. Они неслись по городу без звука, без тряски. Герман прижался лбом к прохладной, идеально гладкой поверхности и смотрел, как мимо проплывают чудеса: парки с невиданными животными, площади, где люди в лёгких, удобных одеждах занимались чем-то, похожим на танец или медитацию, огромные купола, под которыми виднелись сады и поля. Ни рекламы, ни грязи, ни признаков нищеты или спешки. Вселенная гармонии и покоя.

Сфера остановилась у основания одной из самых больших конструкций – не пирамиды и не башни, а скорее, гигантского кристалла, вырастающего из земли и теряющегося в вышине. Его грани преломляли свет, окрашивая окрестности в радужные блики. Вход был простым проёмом в стене. Германа вывели и повели по длинному, белому коридору, где мягко светились сами стены. Наконец, они вошли в помещение.

Комната была просторной, но не пустой. Один из её фасадов был целиком прозрачным, открывая головокружительный вид на сияющий город. В центре, на простом кресле, похожем на трон из слоновой кости, сидел человек. Он смотрел на город, повернувшись спиной ко входу.

Когда стражи в футуристичной форме беззвучно растворились, человек обернулся.

Фёдор.

Да, это был он. Тот самый Крамазов, Патриарх, а потом – отрёкшийся Патриарх. Но время, двести лет, оставило на нём странный след. Он не выглядел старым. Его черты были такими же острыми, волевыми, но словно отшлифованными, смягчёнными. В глазах, когда-то бывших осколками льда, теперь горел ровный, спокойный свет глубокого понимания. Он был одет в простую белую одежду, похожую на тунику, ничем не отличающуюся от одежды людей на улицах. Единственный признак инаковости – тонкая, почти невидимая серебристая нить, оплетавшая его запястье.

Фёдор улыбнулся. Это была не торжествующая, не злорадная улыбка. Это была улыбка учёного, который наконец-то дождался результата долгого эксперимента. Улыбка… узнавания.

«Я знал, что ты вернёсь, Герман, – его голос звучал так же, как и раньше, низко и весомо, но в нём исчезла металлическая резкость, осталась лишь уверенность. – Твой мавзолей был не гробницей. Он был конвертом. А ты – письмом в будущее. Письмом от самого себя, от нашей эпохи. Я велел сохранить тебя, когда технологии позволили. Мне нужно было… живое свидетельство. И живой вопрос».

Герман, всё ещё чувствуя слабость в ногах и кашу в голове, сделал шаг вперёд. Его голос прозвучал хрипло, непривычно.
«Что… что произошло, Фёдор? Где я? Это сон? Или… ад? Или рай? Почему всё так изменилось? Москва… она сияет. Она живая. И такая… чистая».

Фёдор жестом пригласил его сесть в такое же кресло напротив. Когда Герман опустился, с пола вырос маленький столик, и на нём появилась чашка с дымящейся ароматной жидкостью. «Пей. Это поможет адаптации. А отвечать на твой вопрос… Отвечать на него – значит рассказывать историю двух веков. Постараюсь быть кратким».

Он откинулся в кресле, и его взгляд снова устремился на город за стеклом, как на живую карту.

«Ты спрашиваешь, что произошло. Всё и ничего, Герман. Всё – потому что изменился мир. Ничего – потому что изменился он так, как я и планировал. Как я намеревался».

Он повернулся к нему, и в его глазах загорелся тот самый огонь, который Герман помнил – огонь фанатика, но теперь очищенный от жестокости, переплавленный в нечто иное.
«Я помню тот день. День алого знамени. Мы воссоединились. Не силой оружия, а силой… истощения. Истощения от лжи. Запад устал от моей «веры», которую сам же и выдоил до дна. Восток устал от своей догмы, которая завела их в тупик изоляции. Мы дали им простой выход: общую цель. Не Бога, не Царя, не Патриарха. Цель. Зримую, осязаемую».

Он сделал глоток из своей чашки.
«Мы начали строить. «Коммунизм» с заглавной буквы, как в их старых учебниках. Мы начали строить машину. Машину по производству благополучия. Справедливость мы переопределили. Это не стало равенством в бедности или в распределении благ. Это стало равенством возможностей. Возможности не голодать. Не болеть. Не быть униженным. Не жить в грязи и страхе. Мы взяли лучшие умы с обеих сторон Урала – инженеров, учёных, даже бывших священников, способных мыслить системно – и поставили перед ними задачи. Чистая вода для всех. Чистая энергия из термояда и солнечных орбитальных коллекторов. Автоматизация рутинного, унизительного труда. Синтез качественной пищи. Лечение всех известных болезней и радикальное продление здоровой жизни».

Фёдор говорил спокойно, методично, как будто перечислял пункты отчёта.
«Первые пятьдесят лет мы просто… чистили авгиевы конюшни. Ликвидировали последствия экологических катастроф XX и XXI веков. Перестраивали города. Восстанавливали экосистемы. Это была титаническая, всенародная работа. И она сплотила. Когда люди вместе роют тоннель, чтобы отвести токсичные отходы, или строят орбитальный лифт, чтобы доставлять с астероидов редкие минералы, им не до идеологических склок. Им не до молитв. У них есть график, KPI и общая цель – выживание и улучшение вида».

Он замолчал, давая Герману впитать сказанное.
«А потом… потом пошла волна. Не военная. Не революционная в старом смысле. Волна присоединения. Сначала страны нашего бывшего пространства, измученные коррупцией, нищетой, внешним управлением. Они смотрели на нас – на гигантскую, чистую, работающую как часы машину, которая из болота и руин создала рай на одной шестой суши – и они захотели того же. Мы не завоёвывали. Мы предлагали «Технологический Протокол». Жёсткий, бескомпромиссный набор правил: отказ от национального суверенитета в ключевых вопросах экологии, энергетики, права; принятие нашей системы образования и здравоохранения; роспуск старых элит и интеграция в общую управленческую сеть. Сопротивлялись некоторые правительства. Но народы… народы устали. И они выбирали порядок, чистоту и сытость вместо хаоса, грязи и «свободы» умирать в нищете».

В голосе Фёдора появились нотки холодного триумфа.
«Где-то это происходило через плебисцит. Где-то – через «цветные революции», которые мы тихо направляли, заменяя одну коррумпированную клику на наших управленцев-инженеров. Где-то старые режимы просто… сгнивали изнутри, и мы приходили, как санитары, наводить порядок. К концу первого столетия под нашим Протоколом жила вся Евразия. Потом – Африка, которой мы просто подарили воду, энергию и медицину. Потом… потом даже гордые, старые державы Запада, разъеденные внутренними противоречиями, социальным расколом и экономическими кризисами, начали проситься. Не все, конечно. Были анклавы сопротивления. Их… изолировали. Предоставили им самим разбираться с их проблемами. Через поколение они либо вымирали, либо капитулировали».

Он взглянул на Германа, словно проверяя, понимает ли тот масштаб.
«Сейчас, Герман, ты находишься в столице не России. Ты в столице Земного Консорциума. Единого планетарного государства. Без границ. Без денег в старом понимании. Без голода, болезней и войн. Управляет им не правительство, а Сеть – распределённый искусственный интеллект, оптимизирующий ресурспотоки и решающий глобальные задачи. А люди… люди творят. Познают. Исследуют. Строят. Или просто живут, наслаждаясь гармонией. Справедливое общество? Да. По нашим меркам. Мы победили древних демонов: нужду, страх, невежество».

Герман слушал, и в его душе боролись чувства. Восторг от увиденного чуда. Ужас от холодного, бездушного совершенства, с которым Фёдор описывал покорение мира. Облегчение, что страдания, казалось, окончены. И гнетущая пустота.

«Это… невероятно, – наконец прошептал он. – Мир… счастлив?»

«Мы устранили причины для несчастья, – поправил его Фёдор. – А что люди называют счастьем в мире, где все базовые потребности удовлетворены… это уже предмет изучения для отделов социоинженерии. Уровень удовлетворённости жизнью стабильно высок. Конфликты сведены к творческим спорам или спортивным состязаниям».

Герман медленно кивнул. Его взгляд снова устремился в окно, на этот сияющий, стерильный рай. И тут он осознал, что бессознательно искал и не находил.
«Фёдор… это хорошо. Что мир спасён. Что люди не страдают. Но… – он с трудом подбирал слова. – Я не увидел ни одной церкви. Ни одного храма, ни одного купола, ни креста. Где… где люди молятся?»

Наступила тишина. Даже вечный, мягкий гул города за стеклом казался приглушённым. Фёдор смотрел на него долго и пристально. И на его лице не было ни злорадства, ни сожаления. Была лишь констатация факта, окончательного и бесповоротного, как закон физики.

«Никто больше не молится, Герман».

Слова повисли в воздухе, холодные и тяжёлые.

«За ненадобностью, – тихо добавил Фёдор. – Молитва, вера… это были инструменты. Инструменты для выживания в мире, полном несправедливости, боли и необъяснимого. Человек молился, потому что был слаб, потому что боялся, потому что не понимал. Он искал утешения, надежды, смысла в потустороннем, потому что не мог найти их в посюстороннем».

Он подошёл к самому стеклу, положил ладонь на его идеально гладкую поверхность.
«Мы дали им утешение здесь. На земле. Гарантированное, надёжное. Мы победили страх – страхом смерти, болезней, голода. Мы победили невежество – всеобщим просвещением и доступом ко всем знаниям человечества. Мы дали смысл – смыслом стало развитие, познание, улучшение вида и расширение в космос. Зачем молиться о хлебе насущном, если синтезатор в каждой квартире может создать любую пищу? Зачем молиться о здоровье, если нанороботы в крови следят за тобой и лечат любую болезнь на клеточном уровне? Зачем молиться о спасении души, если доказано, что сознание – это продукт мозга, который можно… архивировать? Зачем верить в загробную жизнь, когда сама жизнь продлена на сотни лет в теле, свободном от страданий?»

Он обернулся, и в его глазах Герман увидел нечто пугающее: абсолютную, совершенную пустоту там, где раньше горел фанатизм веры.
«Религия была костылём. Мы вылечили хромоту. Костыль отбросили. Церкви… некоторые остались. Как музеи. Как памятники архитектуры и заблуждений прошлого. Иногда туда водят экскурсии школьников. «Вот, дети, здесь люди когда-то обращались к вымышленным сущностям, чтобы справиться со своими страхами». Это всё».

Герман почувствовал, как внутри него что-то ломается. Не вера – её у него и так было мало. Ломалась сама ткань понимания человеческого. Он смотрел на этот дивный новый мир, на эту утопию, выстроенную его бывшим врагом и повелителем, и видел в ней не торжество разума, а величайшую из потерь. Мир без тайны. Мир без священного трепета. Мир без этой мучительной, сладкой, животворящей тоски по чему-то большему, чем ты сам. Мир, в котором ответы были важнее вопросов, комфорт – важнее страсти, а вечное сияющее «сейчас» убило саму возможность надежды на «после».

«Значит… вы убили Бога, – тихо сказал Герман, и в его голосе не было обвинения, только констатация еще более жуткого факта, чем исчезновение церквей. – Не опровергли. Не забыли. Убили. За ненадобностью».

Фёдор улыбнулся той же спокойной, учёной улыбкой.
«Бога не было, чтобы его убивать, Герман. Мы просто… выросли из необходимости в нём. Как человечество выросло из необходимости верить, что гром – это голос разгневанного духа. Мы стали взрослыми. А взрослые не верят в сказки. Они их пишут. Или… переписывают реальность под себя».

Он посмотрел на своё запястье, на серебристую нить. «Ты – последнее напоминание о той эпохе. Об эпохе веры, страха, молитвы. Я храню тебя как артефакт. Как живое доказательство того, откуда мы пришли. И, возможно… – в его голосе впервые прозвучала неуверенность, тень мысли, – …как предостережение. Чтобы не забывать, какой ценой заплачено за этот сияющий покой. Ценой самой человеческой… незавершённости».

Он подошёл к Герману и положил руку ему на плечо. Прикосновение было тёплым, почти отеческим.
«Иди. Живи в этом мире. Осваивайся. Ты – свободный человек. Ты можешь делать всё, что не нарушает баланса Системы. Можешь даже попытаться найти себе подобных, тоскующих по «духовности». Их немного, но они есть. Секции «исторической реконструкции эмоций» в Социокультурных Блоках. Можешь попробовать молиться. Никто тебе не запретит. Просто… никто не поймёт зачем».

Герман поднялся. Он снова посмотрел в окно, на сверкающий, безбожный, счастливый мир. Он был спасён. Он был в раю, построенном титанами. И этот рай оказался самым красивым, самым чистым, самым страшным местом во вселенной. Потому что в нём не осталось места для чуда. Только для бесконечно совершенного, предсказуемого, управляемого порядка.

«Спасибо, Фёдор, – сказал он, и слова были похожи на эпитафию. Не Фёдору. Самому себе. И тому миру, который умер, чтобы родился этот. – За то, что показал будущее. Теперь я знаю, куда мы пришли».

Он вышел из комнаты в белый, светящийся коридор. Двери за ним закрылись беззвучно, оставив Фёдора одного с видом на его творение. Архитектор снова повернулся к окну. На его лице не было ни радости, ни печали. Было лишь спокойствие ваятеля, закончившего статую. Совершенную, безупречную и… окончательную.

А Герман шёл по сияющим улицам вечного дня, и его душа, воскрешённая в мире без тайн, тихо и безнадёжно оплакивала потерю самой возможности верить. Даже в ад.