— Дед! — Петька влетел на участок, шарахнув старой калиткой по столбу. Взвизгнули петли, что–то треснуло, вздохнуло, и калитка, такая же старая, как сам участок, пала на сухую, потрескавшуюся от затянувшейся засухи землю.
Дед Андрей, до этого копошившийся в капустных грядках, заботливо поднимающий нижние листы и льющий под корень воду из лейки, выпрямился, испуганно оглянулся на внука, калитку, громко выругался, чувствуя, как из окна укоризненно на него смотрит один из лучших гинекологов города, Мария Викторовна, зарычал басом:
— Ты что? С ума спятил?! Отрок безголовый! Ты зачем имущество портишь? Что стряслось? Пожар, наводнение или другая какая беда, что ты так шарахаешь? Без обеда! Нет, вообще без приема пищи, пока не починишь, понял? Ууууу!
Кинул лейку в сторону, попал по крайнему капустному кусту, охнул, кинулся оправлять «раненого бойца», причитать.
Мария Викторовна, огородное рвение мужа считавшая чудачеством, ехидно поинтересовалась, не принести ли нейлон и спирту для дезинфекции места будущего сшивания поврежденных тканей.
— Отстань, Маша! Разболтали мальчишку, узды отпустили! Вандала вырастили! Ну, Нюра, Нюрочка, ну чего ж ты, родимая… Потерпи, вот мы сейчас тебе подпорочку, а… Ну вот, полегчало?
Здесь, на участке Клёновых, у каждого зеленого насаждения было свое имя: иногда ласкательно исковерканное название сорта, иногда просто человеческое имя, данное то дружно прущей из земли свекле, то заполонившим небольшую стеклянную теплицу огурцам. Это было одним из чудачеств Андрея Геннадьевича, хирурга «во временной отставке», в отпуске.
И от пациентов, которых Клёнов всех помнил по именам, всегда расспрашивал о их житье–бытье, о том, как спалось да что снилось, Андрей Геннадьевич перешел к растениям. Они молчали, и тогда Клёнов договаривал за них, мол, ночь была холодная, роса выпала рано, дрожь до рассвета била или, наоборот, душно уж очень, флоксы дурманят ароматом, не продохнуть.
— А вы, это, Ирина Сергеевна, — поддакивал Клёнов старой яблоне, жившей на этой земле задолго до того, как Андрей стал ее владельцем, — это вы, милая моя, режим не соблюдаете. Опять пьете на ночь много.
И яблоня как будто оправдывалась, что, мол, дождь, как тут не пить. А Клёнов гнул своё, окапывал, белил, подпирал отяжелевшие яблоками, как налившиеся молоком груди только что родившей женщины, ветки подпорками, суетился.
— …Андрей Геннадьевич–то наш совсем того–с! — иногда сетовали соседки Марии Викторовны, смотрели участливо, закатывали глаза. — Заговаривается… Жалко, толковый мужик был…Таблетки ему даешь, Маш?
— Нормально с ним все. Сами же первые прибежите, что случись! — отрубала все домыслы Маша, разворачивалась и уходила.
Ишь ты! Хоронят Андрея! Да он ещё помоложе каждой из них будет и умнее, и вообще! Не станет она с ними обсуждать Андрюшу. Нет! Не станет. Тоску его по работе, то, как ночью он во сне все ходит, ходит по клинике, проверяет палаты, шепчет что–то о температуре и состоянии швов, зовет медсестру Тонечку, которая навзрыд плакала, когда узнала, что Клёнов собирается уходить на заслуженный отдых…
— Дед! Приехали! Михайловы–то приехали! Ты говорил, заброшенный, ты говорил, что рухлядь, а они там уже, и собака огромная… — затараторил Петька, пытаясь поднять вконец развалившуюся калитку и приладить ее обратно. Но доски рассыпались у него в руках, разлетелись щепками, оголив ржавые гвозди, торчащие, как редкие, загнившие зубы. — Ну чего ж ты, бадяга… Чего сломалась–то, эххххх…
Петр в сердцах пнул деревяшки ногой, с досадой вздохнул, посмотрел на бабу Машу. Она обещала к ужину оладьи, Петины любимые, с яблочной стружечкой внутри, масляные, пышные! А как же теперь?! Петька помрет без оладьев. Совершенно точно!
— Ну чего они там, Михайловы твои, а? Да ну тебя, Петька! Охломон ты. Хлеба купил? Ты зачем бегал, напомни! — совсем рассердился как будто Клёнов, а сам бочком, бочком, да к забору, шею тянет, рассматривает, правда что ли Михайлова пожаловала или родня её наведалась урожай собрать? — Иди в сарай, молоток неси, досок поднабери там, под навесом, пилу опять же. Что ж мы, без калитки жить станем что ли?!
Дед распоряжался, строго сведя седовато–серые, густые брови у переносицы, и не видно было ему, что там у Михайловых на участке через дорогу творится, и неохота возиться с этой проклятой калиткой, но… Но если расположиться с умом, то Михайловы станут как на ладони.
Мария Викторовна пожала плечами, махнула рукой, ушла в дом. Приезд соседей ее как будто и не волновал. Ушла, стала греметь кастрюлями, мисками, зачем–то включила радиоточку, та похрипела, покашляла, заговорила молодым мужским голосом, который старательно читал стихотворения Тютчева. То ли голос, то ли Тютчев Маше не понравился, она всё выключила, запела «Поговори хоть ты со мной, гитара семиструнная…», но выходило тоскливо, без «огонька».
Мария Викторовна осторожно отогнула краешек занавески, нахмурилась. Солнце било прямо в лицо, перед глазами все плыло, и сыпались в разные стороны ярко–желтые кругляши – солнечные зайчики.
Сама. Приехала–таки. Вон, сидит на веранде, опять в своем халате с драконом на спине, с мундштуком во рту, дымище вокруг, как будто паровоз проехал, на голове шляпа итальянской соломки, на ногах босоножки.
И что же она? Хороша?
Маша по–доброму улыбнулась, кивнула каким–то своим мыслям.
Анастасия Федоровна Михайлова всегда была красавицей. Всегда! Она даже в роддоме вызывала у всех умиленные улыбочки. Губки бантиком, голубые, как два озера, глаза, золотисто–белые кудряшки, тельце ладненькое, пухлое.
Из этого ангелочка выросла стройная, но с приятными, соблазнительно манящими округлостями там, где Богом это предусмотрено, дама, с чуть резкими, до дерзости прекрасными чертами лица, немного взбалмошная, кокетливая, легкая на подъем и любящая «завалиться в ночи к цыганам и гулять до утра». Она делала все это с таким изяществом и жизнерадостностью, что заставляла мужчин терять голову тут же, при знакомстве, и так ее и не найти. И увиваться.
Да, Настя так и говорила, что, мол, все за ней «увиваются». И ей это очень даже нравилось.
С Машей Анастасия познакомилась тут, на даче. Маруся с Андреем только–только поженились, и он привез молодую жену обозревать свои владения. Андреевы родители тогда участок забросили, часто болели, мерзли и вообще предпочитали «доживать» свой век в комфортной двухкомнатной квартире, наконец отданной им в полное распоряжение после кочевания по коммуналками и баракам. Отданной, на минуточку, стараниями Андрюши. Он поспособствовал излечению от расшалившегося аппендицита сына какого–то значимого человека, а тот возьми, да и отблагодари!..
Андрюша уже с первого курса института подавал надежды. Умный, любознательный, с румянцем на щеках парнишка готов был ночевать в анатомичках и библиотеках, старался проникнуть за профессорами туда, на самые сложные операции, куда вообще никого не допускали.
И не просто проникал, а вставлял свои замечания, лез с советами, выводя из себя профессоров и заведующих отделениями. Его выгоняли, отчитывали в кулуарах, корили за дерзость и наглость, но иногда все же прислушивались.
— Откуда знаете? Этого нет в учебниках! Кустарный способ! — хмурились специалисты, смеясь на что–то, опять брякнутое Андрюшей.
— Да… У меня дед… Ветеринар был… Я ему… — махал рукой Андрюша.
— Ветеринар?! Бог ты мой! От коров к людям династию гнете, Кленов? — усмехались в ответ.
Парень пожимал плечами: пусть думают, что хотят!..
И потихоньку шел вперед. И дошел до того, что старуха Захарченко, заведующая хирургическим отделением одной подмосковной больницы, известная в своих кругах дама, умная, ловкая, даром что руки поморожены в далеком сорок третьем, когда с матерью откапывала в ледяной земле гнилую картошку, любящая вот таких вот мальчиков, «резвых кузнечиков», как Андрей, звонила среди ночи Клёнову, требовала его «на операционный стол».
— Да побойтесь Бога! Как же на стол?! — в ужасе роняла трубку мать юного дарования, Андрей подхватывал маму под подмышки, усаживал на табуретку.
— Ой, мам, ВерПална шутит! Что, что там, ВерПална? — приплясывая, Андрей уже натягивал одной рукой шапку на голову, а ногой пытался достать из–под галошницы свой ботинок. — Что? Да ну минут пятнадцать… Хорошо, я мигом!
И выбегал из подъезда, поскальзываясь на замерзшей луже, мчался к отцовской машине, выруливал на пустую улицу и гнал, гнал к Захарченко, помогать.
Скоро он стал ее глазами. Вера Павловна слепла быстро и окончательно. И они – Андрюша, долговязый, худой, чисто выбритый, красный от сосредоточенности, и Вера, маленькая, ссохшаяся, скомканная жизнью, — стояли у стола. Андрей рассказывал, что видит. Вера Павловна щупала, слушала, переспрашивала, отдавала распоряжения.
— Чего она все в операционную таскается?! Костями своими гремит только, мешает! — ворчали молоденькие, только что набранные врачи. — Не театр ей там, однако!
И Вера Павловна понимала, что «не театр», и что надо сидеть в своем кабинете, затаиться там, ждать конца, но… Не могла.
Помимо больницы у нее ничего не было. И никого. Родню давно похоронила, своей семьей так и не обзавелась. Дома даже кошку не держала. Зачем ей кошка, если и дома–то Вера Павловна не бывает! И вопреки всему будет она ходить в операционную, пока ноги несут, пока силы есть…
…Её хоронили зимой. Маленький гробик, как будто это не старуха вовсе, а дите. И красная накидка, и подушечка, и цветы.
Организацией занимался Андрей. Он же, конечно, с другими коллегами, нес гроб, опускал, говорил что–то, путался, а потом отошел в сторонку и заплакал, как мальчишка. Вытирал лицо колючей варежкой и плакал.
— Ничего, пацан. Ничего! Она свое отвоевала, устала. Надо отпустить, — сказали за его спиной. Это подошел заместитель Веры Павловны, Левшин, тоже того гляди совсем морщинами скукожится.
И Андрей отпустил. Поднял глаза, а на небе, прямо над свежей могилкой, этаким черным операционным пятном на белой простыни, вспыхнуло солнце, как будто фонарь кто–то включил и направил на Веру Павловну.
— Всё, ушла, — констатировал Левшин. — Покойся, Верка, с миром.
И зашагал по аллее к воротам, за которыми ждали прощающихся холодные автобусы. Андрей еще постоял и тоже пошел прочь. Он точно знал, что здесь, на кладбище, нет его Веры, здесь даже не пахнет ее «Беломором». Она вся там, в клинике. Там он ее и найдет…
… — Эх, жалко, Маша, что ты не застала Захарченко! Вот это был врач от Бога! Вот это чутье, вот это… — горячо распинался Андрюша, пока гулял со своей женой по парку.
А она, Маруся, все ждала, что он поцелует ее. Но не целовал. Тараторил про Захарченко, про работу, про то, что пришлют новое оборудование, про…
И тогда Маша сама целовала мужа в щеку, быстро отворачивалась и шагала прочь. Андрей запинался на полуслове, бежал за Марусей, извинялся, хватал за руки и уже целовал так, что Захарченко, наверное, довольно хмыкала, сидя на облаке и свесив ножки вниз. Она бы первая крикнула на их свадьбе «Горько» и заплакала, как будто сына женила…
Потекло, понеслось прекрасное время, когда была у Клёновых общая работа, больница, заботы, чаяния, были победы и неудачи. Потом родился сын Ванечка. И вот тогда решено было выехать на дачу.
Ване надо где–то бегать, Ване нужны витамины.
Поехали.
Андрей расчистил участок, утеплил дом, подновил, подлатал, перестроил баньку, а Маша обустраивала кухоньку и комнаты.
Довольный Ванечка бегал по двору, валялся на траве и хохотал, заставляя умиляться соседей.
Их, тех самых, что получали участки, выкорчёвывали с них старые пни и строили свои щитовые домики, осталось немного. Кто–то не приезжает, измученный старческими болячками, кто–то продал свои владения, махнул на дачную жизнь рукой.
Михайловы тут не «свои», участок купили, дом перестроили. В садоводстве их звали «казначеями», во–первых потому, что уж больно много денег водилось, а откуда, неведомо, во–вторых потому, что отец Насти Михайловой сразу пролез в бухгалтерию, сидел в заштукатуренном домике Правления, надев черные нарукавники, важничал.
Маша, располневшая после беременности и родов, с чуть обвисшей грудью, бледная, едва поспевала за Ванькой, который уже вовсю бегал по траве, а Настя Михайлова сидела на веранде своего дома и вздыхала, красивая, томная, зефирно–сахарная, с чудесной прической, всегда подтянутая, ухоженная.
Говорили, что в детстве она занималась художественной гимнастикой, потом бросила, а осанка и худоба осталась.
Анастасия уже тогда курила, держа двумя пальцами мундштук и выпускала, выпятив губки дудочкой, тонкую струйку дыма.
Она курила заграничные сигареты, пахучие, но не такие противные, каким казался Маше «Беломор». Тот был припрятан у мужа для «нервных моментов».
И всё бы ничего, жили бы и жили соседями, но вдруг Настеньке вздумалось получить у Андрюши консультацию, мол что–то у нее болело «вот тут и там тоже».
— Вы бы зашли, когда будете свободны, посмотрели, — как будто смущенно попросила Михайлова. Но Маша–то видела, как та зыркала на ее мужа, буквально пожирала его своими бесстыдными глазами.
— Я… ну… Право, мне тут не очень удобно… Вам бы в клинику приехать… — мялся Клёнов, чувствуя, как машина ладонь крепко сжимает его локоть.
— Я не поеду в клинику. Я не переношу больниц, понимаете? Совершенно. Нет, исключено! Только ко мне! У меня есть шампанское и виноград. А еще магнитофон. И можно посидеть вечером, поболтать. Марии, наверное, это не очень удобно, ребенок же… — пожала плечами Настя. — Тогда приходите один. Меня, правда, беспокоят боли. Да–да!
И Клёнов сходил к ней в гости, осмотрел, ничего толком не сказал, но был накормлен виноградом, напоен шампанским, словом, окружен уютом.
— … Уйди, Андрюша. Пахнет от тебя! — скривилась Маруся, когда муж вернулся домой и уселся рядом на диване.
— Чем, Машка? Не выдумывай! Знаешь, тебе бы соседку нашу по своей части глянуть. Сомневаюсь, но… Ты бы сходила. Завтра. Я пообещал…
Маруся тогда аж задохнулась. Он пообещал! Она должна сходить! Поглядите, какая важная особа эта Михайлова!
— Я веду прием в больнице, если надо, приедет. Уложи Ваню, мне надо поработать! — отрезала обиженная Маша, села за стол, включила лампу, схватила первую попавшуюся книгу. — Ты совсем совесть потерял, Андрей?! Разводись и увивайся, за кем хочешь!
— Маша, ты что подумала, Машенька? — растерялся тогда Клёнов, устало и обреченно опустил плечи. — Маша, Вера Павловна всегда напоминала про участие, понимаешь? Надо участвовать, сочувствовать, помогать. Анастасия очень сложный и страдающий человек, ты просто ее не знаешь, а я…
— А ты? — сверкнула глазами Маша. — Уже узнал? На сколько близко?
Клёнов закрыл глаза, обхватил голову руками, застонал, потом забрал Ваню, прикорнувшего, было, на ковре, унес его наверх.
А Маруся еще долго сидела за столом, смотрела в открытую книгу, но совершенно ничего в ней не понимала…
И что тогда с ней творилось? Ведь уважаемый врач, умелый, начитанный, себе цену знает, а вот усомнилась в чем–то. В себе, в Андрее, в его любви.
Ревность – злое, обжигающее, дурманящее чувство. И Маша считала, что она выше всего этого, а оказалось, что нет…
Клёнов еще пару раз, виновато втянув голову в плечи, бегал к Михайловой, что–то говорил, стоя на веранде, а Настя, чертовка, как будто чтобы позлить соседку, смеялась нарочито громко, кокетничала, и к слову всегда потом упоминала, что Андрей видел ее всю, целиком, как врач, конечно, но это значит, что они почти близкие друг другу люди.
Маша злилась. Клёнов краснел, заходился кашлем, даже вспомнил о своем «Беломоре», подолгу сидел на ступеньках крыльца, давил в блюдце папиросы, нервно кусал нижнюю губу.
Один раз Настя посмела сама заявиться к Клёновым, принесла им сливы из своего сада. Да кому нужна эта слива?!
— Ой, Мария Викторовна! А я думала, вы умеете пирог печь. Я не обучена, вот, подумала, вам нужнее будет… — рассыпала свои слова–шпильки Анастасия.
С ней в гости к соседям притащился старый пес Анчар, лохматый, грустный. Он не отходил от ног хозяйки, разнося по комнате свой песий аромат, что Машу очень раздражало. Да еще и Ванька так и норовил завалиться на собаку, тискать и дергать ее шерсть.
— Уберите его во двор, не надо, чтобы он был в доме, — наконец не выдержала Маша.
— Ой, да не бойтесь, Анчар не тронет. Не тронешь же, дурачок? — И Настя запустила в густую шерсть свои красные ноготки, потом наклонилась, чмокнула пса в темечко.
Маша осуждающе глянула на мужа, но тот только нахмурился. Захарченко учила его быть участливым, всегда, при любых обстоятельствах и характерах.
— …Больные люди, Андрей, они, как дети, нуждаются. В чем? Да во всем! — твердила ВерПална, перекладывая на своем столе карточки. — В любви, заботе, во внимании. Выслушай, кивни, но по–настоящему, понял? Тут не театр, актерам в моих стенах не место!
И Клёнов запомнил эти ее слова, принял. А вот Маша не принимала, высмеивала, злилась, ругала Михайлову.
А потом взяла сына и уехала к тетке в Симферополь, провела там весь август, с мужем разговаривала исключительно по поводу ребенка, к себе не звала.
Ревнивая.
А что же сам Андрюша?
Он закрыл дачку и тоже уехал. Домой. Пропадал на работе, завел привычку подолгу пить вечерами чай, писал диссертацию.
Уехала в город и Анастасия. Получила какое–то письмо и уехала, даже с соседом не попрощалась…
Маруся вернулась в сентябре, Ваню отдали в садик, закрутилась обычная канитель от рассвета до заката – смены, дежурства, ночные звонки, бутерброды на тарелке под салфеткой, зима, живая елка, которую уронил потом Машин кот Федька, весенние тюльпаны, дурманящее солнце, звон капели…
Но букетов Андрей в ту весну купил зачем–то не один, как обычно, только для жены, а два. И носил кому–то коробку конфет, и иногда поздно приезжал домой, хотя его рабочий день давно был закончен.
— Не стыдно? Андрюш, я так больше не могу, слышишь?! — не выдержала Маша. — Давай всё честно расскажешь, разведемся.
Андрей опешил, нахмурился, посмотрел на жену поверх газеты.
— Маш, ты о чем? Что я должен рассказать? Опять ты со своими подозрениями. Фу, надоело уже, отстань!
— И мне надоело. Знаешь, мы лучше уедем. Совсем. А ты живи, как хочешь, понял? — Маруся выкинула из вазы на стол букетик тюльпанов. — Иди, подари ей еще один букет. Иди! Она звонила вчера! Твоя Михайлова звонила, требовала тебя. Да! Требовала, как будто ты ее личный лекарь. Как же так, Андрюша?! Как же так? Почему она не платит добром за добро?!
Маруся заплакала, отвернулась, хотела убежать, но муж не пустил.
Вскочил, крепко прижал к себе, обоим стало жарко, так жарко, что казалось, будто солнце течет по их венам. И темно. Стало вдруг ослепительно темно, потому что оба закрыли глаза…
… Михайлова с тех пор как будто пропала, да и не до нее было. Маша ждала второго ребенка, Ваня вступил в возраст постоянных «Почему?», надоедал всем вокруг, Клёнова сделали заведующим отделением, он сгорал на работе и тлел дома, крутился, стараясь быть, как Захарченко, хотя признавал, что стать ей ровней не сможет никогда.
Родилась Иришка, опять стали ездить на дачу каждое лето, а вот у Михайловых приезжали только родители, про Настю не говорили.
И так бы забылась она, канула в небытие со своими стройными ножками и тонкой талией, но вот, поди ж ты, приехала. Сколько лет прошло, у Маши с Андреем уже внуки, а вот встретились.
— Мария Викторовна! — услышала Маша звонкий окрик. — Маша! Ну чего ты тайком–то? Зайдешь может? У меня есть помадка и зефир. Свежие, из магазина. Зайди, Маша.
Анастасия уже стояла в своей итальянской шляпке, махала рукой. Широкий рукав драконьего халата соскользнул с поднятой вверх тонкой руки и болтался теперь разноцветным флагом где–то у плеча своей хозяйки.
А у её ног сидел пёс, совсем другой, но тоже лохматый, ворчливый.
Маша нехотя отдернула шторку, кивнула, даже помахала в ответ рукой…
… Они зашли вечером, она и Андрей. Петьку оставили чинить калитку с приехавшим Иваном.
И всё у Михайловой было, как раньше, – шампанское, виноград, шик и блеск.
Только в глазах уж не было той игривости и пламенной страсти, кожа повисла на подбородке брыльцами, сухонькие руки перебирали браслеты на запястьях, мочки ушей, устав от тяжелых сережек, обвисли, стали полупрозрачными.
— Ну вот и свиделись, соседи, — подождав, пока все рассядутся, вымолвила наконец Анастасия. — Это хорошо. Я очень хотела с вами увидеться. Боялась не успеть.
— Да что ж не успеть, когда впереди еще много времени, до сентября у нас… — заворчал Клёнов.
— Брось, Андрюша. Ты же знаешь, что у меня время бежит чуть быстрее. Я говорю вам «спасибо». Андрей, тебе за мой мимолетный роман, которому ты так и не дал осуществиться, — тут Михайлова кокетливо повела плечиком. — Ты, Андрюша, кремень. Ах, а ведь мог бы… Да ладно. Не мог… Ничего ты уже не мог… И тебе, Маша, спасибо, за то, что помогла. Знаешь, я вот всё понять не могу, ведь я у тебя мужа хотела увести. И не любила, а просто так, из зависти, что у тебя есть, а у меня нет. Но ты мне все равно помогла. Почему? — Настя серьезно посмотрела на соседку. — Не верю я в сострадание, понимаешь? Не верю, что ты такая мать Тереза!
— Это был мой долг! Я читала твою историю болезни, Андрей как–то оставил ее на столе. И… И раз я могла помочь, то и помогла. И точка! — строго отрезала Маруся.
Да, это она тогда прислала письмо соседке с датой и временем, когда ту примет хороший Машин знакомый Борисов, врач «по страшным болезням», как говорила про него Андреева мама. Тот не выпустил Настю из больницы, настоял на госпитализации, провел операцию, сам лично ухаживал за ней потом. Влюбился? По уши! И предлагал выйти за него замуж, и Настя почти согласилась, если бы тогда Андрей не принес те злополучные тюльпаны… Узнал, что Михайлова в клинике, пришел, подарил цветы и… И оставил Борисова холостяком на всю жизнь. так сложилась жизнь. теперь поздно судить, правильно ли...
— Я не понял, Машка, это ты что ли к Борисову отправила? — нахмурился Клёнов. — А что ж не сказала? Столько лет я думал, что ты… Что вы друг друга ненавидите, а тут…
— Так мы и ненавидим, — улыбнулась Настя. — Чего ж нам дружить, когда тебя, красавца такого, говоруна нашего, благодетеля капустного, поделить не можем. А, Маш?
Мария Викторовна сначала посерьезнела, выпрямилась, а потом вдруг улыбнулась.
— Насть, а давайте чай пить? Андрей, принеси самовар, поухаживай за дамами, раз уж столько их вокруг тебя вьются! Седина в бороду, а бес ты, Андрей, как есть, бес! — сказала она. — И никак тебя не поделить…
И хорошо, что тогда, много лет назад, Настя всё же поехала к врачу, оставив Клёнова в покое. Хорошо, что Борисов сделал всё, что мог, и Анастасия теперь сидит на этой веранде и пьет чай. Хорошо, что у нее есть дочка, Юленька. Юля, как две капли воды, похожа на маму Борисова, но Настя клянется, что отец вовсе не он. Да это и не важно, хорошо, что Юля есть в принципе. А могло бы и не быть обеих. И хорошо, что Захарченко научила Андрея участию, заботе, научила проживать вместе с больным его жизнь.
— Да так, Вера Павловна, никакого сердца не хватит! — отмахивался в свое время Левшин. — Мы ж не батюшки в церкви! Мы — врачи.
— Вот то–то и оно, милый! А врач — он на все: и на душу, и на тело, и просто «поболтать». Врач в больнице – это как мать. Будешь заботиться – выздоровеет дитя. А будешь холодом лить да отмахиваться, то и пользы от себя не жди. Так я считаю. И отринь свои личные суждения. Ты врач, а не судья. Пожалей, приголубь. И дело будет.
Вера Павловна была права. Андрей это усвоил.
— …Ой, ладно тебе! Просто Борисов надолго изолировал тебя от Андрея, только и всего! — отмахнулась Маша, а потом взяла соседку за руку. — Хорошо, что ты приехала, Настя. А то пропала совсем, я волновалась.
И она не лгала. Андрей прожил с ней такую длинную жизнь, бок о бок проехал по всем ухабам, ямам и холодным, гнетущим ледяным пещерам, когда казалось, что впереди только безысходность, они помогали и поддерживали друг друга. А Настя вывезла все сама, вырастила дочку, хотя замужем так и не была, работала, хотя всю жизнь мечтала жить в праздности, смеялась в лицо смер ти, и прогнала ее от себя.
На секунду Андрею показалось, что Вера Павловна, малюсенькая, сухая, скукоженная, стоит у Настиной калитки и улыбается. Она взрастила хорошего человека, хоть и немного, честно говоря, легкомысленного.
— Почему же легкомысленного? — покраснев, возмутился бы Андрюша, решив, что ВерПална намекает на его симпатию к Михайловой.
— Да потому что с капустой разговариваешь. Докатились, приехали с орехами! — свела бы к переносице бровки Захарченко. — Соберись, Андрей! Хотя… — тут бы она погладила свой подбородок, — Хотя ласковое слово и кошке приятно. Ладно, говори. Но чтоб урожай был отменный, понял?
— Понял! — буркнул Андрей вслух, встрепенулся.
Он задремал, почти уже захрапел, а теперь проснулся, и не было у калитки Веры Павловны, не было этого их разговора. А была только Маша, протягивающая мужу чашку с крепким чаем, была Настя в своей уставшей от жизни красоте, был этот пес, что тяжело дышал, лежа на прохладном полу, был внук Петька и сын Ваня, была сама жизнь, которая могла бы и не состояться, особенно у Насти... И Маша тут всё равно самая красивая, как ни крути! И урожай у Клёнова будет ого–го! Потому что любит он то дело, которым занимается. Любит. И всё тут. Он обещал это Вере Павловне.
Благодарю Вас за внимание, Дорогие Читатели! До новых встреч на канале "Зюзинские истории".