Москва. Ночь. Внутренний аэродром спецназначения «Воронье».
Снежная мгла, пронизанная жёлтыми лучами прожекторов. Вне расписания, без объявлений по каналам диспетчеризации, на полосу зашёл самолёт. У него не было опознавательных знаков, серийных номеров, даже привычных контуров — лишь угловатый, поглощающий радиоволны силуэт, похожий на летающее крыло. Он коснулся бетона с призрачной тишиной, будто его вес был иллюзией.
Расчёт аэродрома не шелохнулся. Не было команды «встречать», не было спецтехники. Всем службам, от ПВО до службы заправки, шесть часов назад был отдан чёткий, дублированный на трёх уровнях приказ: «Объект «Немой Гость» на асфальте 04/22 с 23:00 до 01:30. Игнорировать. Наблюдение — только визуальное, без регистрации. Зона в радиусе 200 метров — под автономное обеспечение объекта. Любое вмешательство — измена.»
И они игнорировали. Солдаты смотрели в ту сторону пустыми, ничего не видящими глазами, делая вид, что там лишь метель и ночь. Это был высший пилотаж воинской дисциплины — не замечать того, что невозможно не заметить.
Из-под черного крыла выкатилась одна машина. «Чайка» с тонированными стеклами до черноты. Она двинулась к КПП, шлагбаум перед которой молча поднялся сам собой, и растворилась в московской ночи.
Машина ехала по Москве.
Но не по той, что знали миллионы. Она шла по маршруту тишины. Светофоры на её пути переключались на зелёный за десять секунд до подъезда. Редкие в этот час машины на соседних полосах незаметно для водителей прижимались к обочине, уступая дорогу. Она скользила по городу, как призрак, как скальпель по намеченной линии разреза. Мимо спящих сталинских высоток, отражавшихся в её лакированном боку как декорации, мимо тёмных витрин, мимо одиноких бродяг, не решавшихся поднять на неё взгляд.
И тогда, на востоке, над спящими промышленными кварталами, вдали увиделось солнце.
Не то, что должно было взойти через несколько часов. Это был странный, зубчатый отсвет на низких облаках. Не теплый и золотой, а холодный, серо-стального цвета, как отблеск на лезвии. Он пульсировал ровно, ритмично, будто гигантское сердце, замурованное за линией горизонта. То был свет не от солнца. То был свет Зауралья.
Огни его бессонных урановых рудников, домен, работающих в три смены, полигонов, где испытывали то, о чём здесь, на Западе, боялись даже думать. Это был свет врага. Свет государства-крепости, получившего ультиматум. Они не ответили отказом. Они не ответили согласием. Они ответили молчанием. И этим пульсирующим, стальным заревом на востоке, которое теперь виделось даже ночью — настолько оно было ярким, настолько насыщенным энергией.
Машина свернула с широкого проспекта в узкую, неосвещённую улочку в самом центре, под арку, ведущую в закрытый двор. Шофёр, лицо которого так и не было видно, заглушил двигатель.
За несколько часов до прилёта «Немого Гостя». Где-то в Подмосковье, военная часть № 73485. Плац. Четыре утра.
Мороз, скрепляющий землю и дыхание в лёгких стальными скобами. В тусклом свете прожекторов, разрезающих предрассветную тьму, стоит отряд. Не рота, не батальон. Отряд. Отобранные, проверенные, прошедшие через фильтры не хуже карамазовских аудитов. Двести человек. Стоят, не шелохнутся, пар от дыхания стелется над строем, как призрачный штандарт.
Перед ними — их командир. Майор с лицом, высеченным из гранита и бессонных ночей. Его зовут Орлов, но в части его за глаза зовут «Монах». Он не читает с бумажки.
«Бойцы! — его голос, низкий и резонирующий, рубит тишину, как топор. — Вы присягали России. Не бумажке. Не политику. России. Её земле. Её душе, которая, хоть и изранена, ещё бьётся под этой мерзлотой.»
Он делает паузу, и в паузе слышен только далёкий лай дворовой собаки и гул в собственных ушах.
«Вы присягали Вере. Не попам в золотых рясах. А Вере в то, что есть нечто выше нас самих. Выше страха, выше смерти. Что мы — не просто мясо, брошенное в мясорубку истории. Что у нашей жертвы, если придётся её принести, будет СМЫСЛ.»
Он проходит вдоль шеренги, и его глаза, серые, как утренний лёд, встречаются с глазами каждого второго, третьего солдата.
«И теперь вы присягаете Патриарху. Не человеку. Не Крамазову. А Тому, Кто Взял Крест. Кто взял на себя бремя величайшей тяжести — вытащить Россию из трясины, в которую её затянули предатели, трусы и идиоты. Патриарх — это ЗНАМЯ. Под этим знаменем мы не будем отступать.»
В строю никто не дышит. В этих словах нет привычного «за Родину, за Сталина». Здесь иная, древняя и оттого пугающая химия: Россия. Бог. Патриарх. Триединая формула, в которой нет места сомнению.
«Мы не знаем, что будет завтра, — продолжает Орлов, и в его голосе впервые проскальзывает нечто, похожее на человеческую усталость. — Команды нет. Но будет приказ. И когда он прозвучит, он прозвучит не из штаба округа. Он прозвучит отсюда. — Он бьёт себя кулаком в грудь, прямо над сердцем. — Отсюда! Из вашей верности. Из своей клятвы. Вы — не пушечное мясо. Вы — становой хребет. Последняя кость, которую сломают, чтобы уничтожить страну. И её не сломают.»
Он отходит, выпрямляется.
«Вопросы есть?»
Вопросов нет. Тишина абсолютна. Все понимают, что вот-вот что-то изменится. Что-то огромное и необратимое. Но никто, от рядового до самого Орлова, не понимает, что именно. Будут ли они штурмовать Кремль? Бросят ли их на восточный фронт? Или прикажут занять телецентр и почтамт? Неизвестность висит в воздухе, плотнее и страшнее мороза.
«Разойтись. Ждать. Будьте готовы к «Тигру».
«Тигр» — кодовое слово. Оно ничего не объясняет. Оно лишь подтверждает, что ждать осталось недолго.
И это же происходило во всех военных частях. Во всех подразделениях особого доверия.
В танковом полку под Тверью полковник, бывший преподаватель военной истории, говорил о Сергии Радонежском, благословившем Дмитрия Донского на битву. «Патриарх — наш Федор. А мы — его воинство. Не спрашивайте, кого бить. Спрашивайте — где враг.»
В отряде морской пехоты на Балтике капитан 1-го ранга, держа в руках не Устав, а потрёпанный молитвослов, говорил о долге перед «Морской Россией», о святом Фёдоре Ушакове, не проигравшем ни одного сражения. «Мы — его преемники. А Патриарх даёт нам шанс эту традицию не уронить в грязь.»
В элитном подразделении космических войск в закрытом городе майор, больше похожий на учёного, говорил о долге перед «небом Отечества», о том, что они — «щит и меч в самой высокой точке». «Присяга Патриарху — это присяга Будущему. Тому, которое мы обязаны отвоевать у хаоса.»
Речи были разными. Но суть — одна. Переприсяга. Не государству, не конституции (её давно никто не вспоминал), а персонально Патриарху Крамазову, как воплощению высшей, почти мистической государственности. Это был ритуал. Заклинание. Последняя перекличка перед прыжком в неизвестность.
И когда по всем этим частям, как нервный импульс по единому организму, прошла команда «Тигр» — не было паники. Было ледяное, вымуштрованное спокойствие. Они ждали. Они были готовы. Они уже дали клятву.
А в Москве, в это самое время, «Чайка» с тонированными стёклами уже выезжала из-под арки, направляясь к месту, где ждала тень. Маховик, запущенный в казармах и на плацах, начал своё движение. Теперь его было не остановить.
Во всём мире, от токийских небоскрёбов до каирских кофеен, телеэкраны замерли.
Спутниковые каналы, новостные ленты, правительственные трансляции — всё было захвачено и синхронизировано одним сигналом. Технический масштаб операции внушал почти религиозный трепет. Никаких хакерских атак — это было холодное, абсолютное превосходство в эфире, демонстрация того, что твой «выбор» канала более не принадлежит тебе.
И произошло то, чего не мог ожидать никто: ни аналитики ЦРУ, выстроившие модели вторжения, ни старые эмигранты, молившиеся о крахе тирании, ни жители самой России, готовые к чему угодно.
На экранах, на фоне нейтрального стального фона, стояли две фигуры за одной трибуной.
Справа — Генеральный секретарь Сибирской Социалистической Советской Республики, Игнат Семёнович Воронин. Суровое, аскетичное лицо вождя-аскета, простой китель без наград, взгляд, закалённый двадцатью годами изоляции и веры в догму.
Слева — Патриарх, Фёдор Крамазов. Его лицо, обычно — маска ледяной непроницаемости, сейчас выражало нечто иное: суровую, почти скорбную ответственность. Он выглядел не победителем, а хирургом, готовым сделать самый сложный разрез.
Не было рукопожатий. Не было улыбок. Было лишь присутствие. Молчание, длившееся три удара сердца у миллиардов зрителей, было красноречивее любых слов.
Первым заговорил Крамазов. Его голос, лишённый прежней металлической резкости, звучал устало и неумолимо, как приговор истории.
«Народы России. Сотню лет мы были разделены. Разделены не только горами и колючей проволокой. Разделены страхом, ложью, усталостью. Церковная власть…» — он сделал крошечную, но значимую паузу, отрекаясь от своего недавнего титула, — «…не смогла сделать жизнь человека счастливее. Она дала стержень, но отняла свет. Она дала порядок, но забыла о справедливости. Она исчерпала себя.»
Каждое слово падало, как гиря. В квартирах по эту сторону Урала люди замирали, не веря ушам. Он отрекался. От себя вчерашнего. От той самой «Веры», на которую только что присягали солдаты.
«Пришло время других идей, — продолжал он, и его взгляд встретился с взглядом Воронина. В этом взгляде был не вызов, а… договорённость. — Старых, проверенных кровью и потом наших дедов. Идей, в которых нет места мистике, но есть место Человеку. Его труду. Его разуму. Его общему будущему.»
Он не произнёс слова «коммунизм». Он не произнёс «социализм». Он произнёс «идеи». И этого было достаточно. Потому что дальше говорил Воронин. Его речь была сухой, сжатой, как телеграмма, но в ней впервые за два десятилетия прозвучало не «продажная московская хунта», а «братья по исторической судьбе». Он говорил о едином экономическом пространстве, о снятии границ, о совместной программе освоения «всех богатств единой Родины».
Это было не завоевание. Это было воссоединение. Под соусом исторической необходимости и усталости от противостояния.
И когда речи смолкли, камера выхватила панораму Москвы. И над Спасской башней Кремля, вместо прежнего стяга с двуглавым орлом или патриаршим крестом, медленно, величественно взвилось знамя алого цвета.
Простое. Чистое. Без серпа и молота, без звёзд, без каких-либо значков. Просто алое полотнище, цвет крови, цвет пожара, цвет той самой «иной идеи», о которой так осторожно говорил Крамазов. Это был символ, который мог принять и атеист с Востока, и разочаровавшийся в Патриархе житель Запада. Символ новой старой веры.
Войска не потребовались.
Это был самый шокирующий факт. Никаких танков на улицах, никаких перестрелок на заставах. Жители России, измученные чистками, страхом, духовными поисками и экономическим тупиком, приняли это с облегчением. Облегчением от того, что кошмар неопределенности кончился. Что появился простой, пусть и чужой, но знакомый по учебникам истории знаменатель. Что «Враг» обрёл лицо и оказался не врагом, а «заблудшим братом». Что наконец-то появилась ясность. Зло ли, добро ли — но ясность.
А потом пошли эшелоны.
Не с танками. С гуманитарной помощью. С сибирским зерном, уральскими консервами, медикаментами из новосибирских Академгородков. Для запада, живущего на синтетике, это были дары из сказки. Начались стройки. Не монументы, а дороги, связывающие восток и запад. Электростанции. Жилые массивы. У народа, вчера ещё цеплявшегося за «веру» или молча проклинавшего власть, появилась цель. Простая, приземлённая, измеримая в тоннах, мегаваттах и квадратных метрах. Цель построить. Восстановить. Соединить.
Крамазов, стоя на балконе уже не Дома Советов, а над воротами Спасской башни, смотрел на алое полотнище, колышимое ветром. Он отрёкся от короны Патриарха, чтобы надеть другую, невидимую. Корону Архитектора. Он пожертвовал одной тотальной идеей, чтобы внедрить другую — более прагматичную, более прочную, корнями уходящую в почву общей исторической травмы и мечты о величии.
Объединение состоялось. Но мир, с облегчением выдыхающий, ещё не понимал главного: какая именно идея легла в основу этого нового, алого государства. И какую цену за него предстоит заплатить завтра.