Первый раз Алевтина Борисовна поправила Мишу, когда ему было четыре года.
Он сидел за столом у бабушки — её столом, с белой скатертью и хрустальными бокалами и ел суп. Ел так, как едят дети в четыре года: немного торопливо, чуть шмыгая носом, держа ложку не совсем правильно.
— Миша, — сказала Алевтина Борисовна. — Не наклоняй тарелку. Это некрасиво.
Миша поднял глаза. Выровнял тарелку. Продолжил есть.
— И ложку держи вот так, — она показала. — Не кулаком.
— Мам, ему четыре года, — сказал мой муж Антон.
— Именно поэтому и нужно учить сейчас, — ответила Алевтина Борисовна тем тоном, который не предполагал возражений. — Дурные привычки закрепляются быстро.
Я сидела напротив и смотрела на сына — как он старательно перекладывает ложку, хмурясь от усердия, забыв про суп. В четыре года. За столом у бабушки.
Я тогда промолчала. Подумала: ну и что. Бабушки поправляют. Это нормально.
Но это было только начало.
Алевтина Борисовна была человеком системы. Не в плохом смысле — она действительно верила в систему. В правила, в иерархию, в то, что мир делится на правильное и неправильное, красивое и некрасивое, приличное и неприличное.
Она вышла из маленького уральского городка — такого же, как многие, с заводом и пятиэтажками — и всю жизнь строила дистанцию между собой и этим городком. Выучилась, переехала в Екатеринбург, вышла замуж за инженера с перспективами, стала заведующей отделом в крупной компании. Квартира на Ботанике, правильные знакомые, правильные привычки.
Она была не злым человеком. Это важно понимать. Она искренне верила, что делает внукам хорошо.
Моя мама, Надежда Степановна, жила в селе Красном под Тюменью. Дом с огородом, три курицы, огромная русская печь, которую мама топила каждое утро. Она работала почтальоном тридцать лет, знала всех в округе по именам, пекла хлеб по пятницам и закатывала на зиму столько банок, что кладовка трещала по швам.
Две бабушки. Два мира. Дети любили обеих.
Пока одна из них не решила, что любить обеих — неправильно.
Поправки шли одна за другой. Сначала редко, потом чаще, потом это стало фоном — постоянным, привычным, от которого я научилась отмахиваться, но который всё равно действовал.
— Миша, не бегай по квартире. Это некрасиво.
— Даша, не говори «ага». Говори «да».
— Миша, не ешь руками. Мы не в деревне.
Это последнее — «мы не в деревне» — появилось само собой и закрепилось. Алевтина Борисовна использовала его как мерку. Деревня была точкой отсчёта, от которой нужно держаться как можно дальше.
— Даша, зачем ты так громко смеёшься? Это по-деревенски.
— Миша, не свисти в помещении. По-деревенски.
— Дети, вы чего в грязи? Деревенские что ли?
Антон иногда возражал. Слабо, вполголоса — он умел только так с матерью.
— Мам, ну они же дети.
— Дети, которых нужно воспитывать, — отвечала она неизменно.
Я несколько раз пыталась поговорить серьёзно.
— Алевтина Борисовна, моя мама живёт в деревне. Когда вы так говорите при детях...
— Оля, я ничего не имею против твоей мамы, — она смотрела на меня с выражением человека, объясняющего очевидное. — Я говорю о манерах. О культуре поведения. Дети должны понимать, как принято в обществе.
— В каком обществе?
— В приличном, — отвечала она просто.
После таких разговоров я замолкала. Не потому что она меня убеждала. Потому что понимала: мы говорим на разных языках, и переводчика нет.
Поездки к маме становились всё реже.
Раньше мы ездили каждое лето — на месяц, иногда на полтора. Дети носились по огороду, собирали малину прямо с куста, купались в речке, ходили с дедом — мамин сосед Василий Николаевич принял на себя эту роль добровольно и с удовольствием — за грибами. Возвращались загорелые, шумные, с банками варенья и букетами полевых цветов.
Потом что-то начало меняться.
— Оля, — говорила Алевтина Борисовна, — я понимаю, что тебе хочется видеть маму. Но подумай о детях. Они каждый раз возвращаются оттуда такие... разболтанные. Несколько недель потом приходится приводить в порядок.
— В порядок?
— Ну, привычки. Едят как попало, бегают, кричат.
— Они отдыхали.
— Оля, отдых не значит распущенность.
Однажды Антон — под влиянием этих разговоров или сам додумался, я до сих пор не знаю — сказал:
— Слушай, может, в этом году не поедем? Дети в лагерь записаны, потом к маме — всё равно в июле у неё жара, комары... В следующем году съездим.
В следующем году нашлась другая причина.
Дети перестали ездить к моей маме.
Я замечала, как меняются дети. Медленно, незаметно — как меняется всё, что происходит постепенно.
Миша стал осторожнее. Он думал перед тем, как что-то сказать — даже дома, даже в безопасности. Ловил слова, подбирал правильные. В восемь лет.
Даша — ей было шесть — перестала громко смеяться. У неё был смех как колокольчик, который слышно было в соседней комнате. Я любила этот смех. Потом он стал тише. Потом совсем тихим.
Я понимала, что происходит. И не могла остановить.
Потом случился разговор, который я не забуду.
Мама позвонила в октябре — просто так, как она звонила каждую неделю. Дети были рядом, я передала трубку Даше.
— Бабуля, привет! — сказала Даша. Потом что-то послушала. Потом сказала: — Бабуля, мы, наверное, не приедем на каникулы. У нас в деревне... ну там... — она замялась, покосилась на меня и сказала тихо: — Неудобно там.
Я почувствовала, как что-то обрывается внутри.
Неудобно. Моя мама. Её дом с печью, с огородом, с малиной у забора. Дом, где я выросла, куда я ездила каждое лето всё детство.
Неудобно там.
Шестилетняя Даша повторила слова, которые слышала не от меня.
Я забрала трубку. Поговорила с мамой — сказала, что всё хорошо, что приедем обязательно, что дети соскучились. Мама отвечала ровно, как всегда. Только в конце сказала:
— Оля, ты звони. Просто звони, хорошо?
Я позвонила Антону сразу после.
— Антон, твоя мать сказала нашей дочери, что к моей маме ехать «неудобно».
Молчание.
— Оль, ты уверена, что это мама? Может, Даша сама...
— Антон.
— Ладно. Я поговорю.
Разговор, если и состоялся, ничего не изменил. Потому что система Алевтины Борисовны не разрушается от одного разговора. Она строится годами и разрушается тоже не быстро.
В феврале у нас случилась непредвиденная ситуация.
Антон попал в больницу — аппендицит, осложнение, операция, потом ещё две недели на восстановлении. Я разрывалась между больницей, работой и детьми. Алевтина Борисовна взяла детей на первые три дня, потом позвонила и сказала:
— Оля, я больше не могу. У меня давление, Аркадий приболел. Придумай что-нибудь.
Придумай что-нибудь. Муж в больнице, я на работе, дети без присмотра.
Я позвонила маме.
— Мама, я не знаю, что делать. Антон в больнице, мне нужно работать, детей...
— Я выезжаю, — сказала мама.
— Мам, это далеко...
— Выезжаю завтра утром. Во сколько тебе нужно уходить на работу?
Мама приехала на следующий день — с сумкой, с баночками чего-то домашнего, с пирогом, завёрнутым в полотенце. Вошла в нашу квартиру, огляделась, поставила сумку.
— Ну, показывайте, где что.
Дети смотрели на неё настороженно. Миша — особенно. Я видела, как он оценивает — правильно ли она держит сумку, правильно ли разговаривает, правильно ли всё.
Мама не заметила или сделала вид.
— Миша, ты поможешь мне разобрать сумку? Там что-то тяжёлое, одной не справиться.
Он пошёл помогать.
Мама прожила у нас три недели.
Я уходила рано, возвращалась поздно. Мама была с детьми. Я не знала, что происходит днём — только видела результат вечером.
На третий день Даша громко засмеялась в коридоре. Тот самый смех — колокольчиком, на всю квартиру. Я остановилась у двери и просто стояла, слушала.
На пятый день Миша пришёл на кухню с грязными руками после того, как лепил что-то из пластилина.
— Миш, руки, — сказала я.
— Бабуля говорит, что от пластилина руки так просто не отмываются, надо сначала подсолнечным маслом, — объяснил он серьёзно.
Бабуля. Он снова говорил «бабуля».
Через неделю я пришла домой и обнаружила их всех троих на кухне. Мама учила детей лепить вареники. Мука была везде — на столе, на полу, на носу у Даши. Миша раскатывал тесто с видом человека, занятого важным делом.
— Мам, тут грязно, — сказала я автоматически.
— Мы уберём, — ответила мама спокойно. — Зато вареники будут свои.
Дети не оглянулись. Они лепили вареники.
Я прислонилась к дверному косяку и почувствовала что-то странное. Что-то, что давно не чувствовала в собственном доме. Тепло. Просто тепло.
В конце второй недели Миша подошёл ко мне вечером, когда я укладывала его спать.
— Мам, — сказал он. — А почему мы не ездим к бабуле Наде?
Я погладила его по голове.
— Далеко. Папа болеет.
— Бабуля Надя говорит, что у неё в огороде сейчас зимой ничего нет, но если мы приедем летом, она покажет, как сажают семена. — Он помолчал. — Я хочу посмотреть, как сажают семена.
— Приедем летом.
— Точно?
— Точно.
Он помолчал ещё.
— Мам, а почему бабушка Аля говорит, что в деревне дурные привычки?
Я не ответила сразу. Думала, как объяснить восьмилетнему человеку то, что сама с трудом формулировала.
— Разные люди думают по-разному, Миш, — сказала я наконец. — Бабушка Аля думает, что правильное — это одно. Бабуля Надя думает, что правильное — это другое.
— А ты как думаешь?
— Я думаю, — сказала я медленно, — что правильное — это когда тебе хорошо и другим не плохо. Лепить вареники с мукой на носу — это правильно. Помогать маме разбирать сумку — правильно. Смеяться громко, когда смешно — правильно.
Он обдумывал это.
— А бегать?
— Бегать тоже правильно. Если не по чужой квартире.
— А свистеть?
— На улице — можно.
Он кивнул, как будто что-то встало на место внутри.
— Бабуля Надя хорошая, — сказал он.
— Очень хорошая.
— Я соскучился.
— Я тоже, — сказала я. — Я тоже.
Антон вышел из больницы в начале марта. Мама уехала через два дня после его возвращения — не хотела мешать.
Мы провожали её на вокзале. Дети обнимали её долго — Даша не отпускала.
— Бабуля, ты приедешь ещё?
— Приеду, — обещала мама. — Летом вы ко мне, да?
— Да! — Даша оглянулась на меня. — Мам, да?
— Да, — сказала я. — Обязательно.
Поезд ушёл. Мы стояли на перроне. Антон взял меня за руку.
— Оля, я...
— Не сейчас, — сказала я. — Потом.
Потом был долгий разговор. Один из тех, которые не решают всё сразу, но сдвигают что-то важное. Антон слушал. Не перебивал.
— Я поговорю с мамой, — сказал он.
— Антон, с твоей мамой нужно не просто поговорить. Нужно сказать ей чётко: наши дети не будут выбирать между двумя бабушками. Они не будут стесняться одной из них. Это не обсуждается.
Он помолчал.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Хорошо.
Я не знаю, что он сказал Алевтине Борисовне. Знаю, что разговор был. Знаю, что она обиделась и несколько недель звонила реже. Знаю, что когда звонки возобновились, в них что-то изменилось — не сильно, но заметно.
Она всё ещё поправляла детей иногда. Но слово «деревня» исчезло из её лексикона. Или стало реже. Достаточно реже, чтобы я это заметила.
Летом мы поехали к маме.
На три недели, как раньше. Антон взял отпуск. Я взяла отпуск. Дети сидели в машине четыре часа и задавали вопросы — что там? А речка есть? А можно будет в огород?
Мама встретила нас у ворот. В переднике, с руками в муке — пекла к нашему приезду.
Даша побежала к ней через двор — не сдерживаясь, во весь рост, с криком «бабуля!» — и врезалась в объятия. Мама засмеялась. Тот же смех, что у Даши — громкий, настоящий.
Миша шёл медленнее. Остановился у ворот, оглядел двор — огород, яблони, кур у забора. Потом посмотрел на маму.
— Бабуля, — сказал он, — ты обещала показать, как сажают семена.
— Обещала, — кивнула мама. — Сейчас июль, семена уже в земле. Но покажу, как поливать правильно. И как собирать, когда созреет. Это тоже наука.
— Хорошо, — сказал Миша серьёзно. — Я запомню.
Антон стоял рядом со мной. Смотрел на это всё.
— Знаешь, — сказал он тихо, — я не понимал. Правда не понимал, что мы им давали и что забрали.
Я взяла его за руку.
— Теперь понимаешь.
— Теперь да.
С огорода слышался голос Даши — она что-то рассказывала маме, громко, перескакивая с темы на тему. Мама отвечала, не перебивая.
Никто не говорил ей, что это по-деревенски.
И это, наконец, было правильно.
❤️ Спасибо, что дочитали. Спасибо за ваше внимание и время.
Если вам понравилось, то ваша подписка будет лучшей поддержкой.