Найти в Дзене
Мысли человека

#1. Они не знали, что война закончилась

1951 год. Весна. Заречье — маленькая деревня: две улицы, пруд, заброшенная ферма и тридцать семь домов, если считать крайние, что у леса. Жили здесь в основном старики и бабы. Молодёжи почти не осталось — кого унесло временем, кого городом, кого тюрьмой. Дед Матвей жил на краю, у воды. Шестьдесят четыре года. Под иконой — две похоронки, зачитанные до дыр. Бабка Агафья каждый вечер зажигала лампадку и шептала одно и то же: «Спаси и сохрани». Хотя кого спасать — уже непонятно. В ту ночь спали крепко. Намаялись за день: огороды, крыши, валежник. Зима была длинная, печи жрали дрова, как голодные. Луна висела над прудом круглая и холодная. Даже собаки не брехали — попрятались по будкам, нос в хвост. Только у Петровича в крайней избе светился огонёк. Петрович с сорок четвёртого без ног, лежал на печи и курил. Смотрел на дорогу. Ждал кого-то, хотя знал: ждать некого. А потом началось. Сначала бабы запричитали где-то в конце улицы — тонко, надрывно. Так причитают, когда землю на крышку кидают

1951 год. Весна.

Заречье — маленькая деревня: две улицы, пруд, заброшенная ферма и тридцать семь домов, если считать крайние, что у леса. Жили здесь в основном старики и бабы. Молодёжи почти не осталось — кого унесло временем, кого городом, кого тюрьмой.

Дед Матвей жил на краю, у воды. Шестьдесят четыре года. Под иконой — две похоронки, зачитанные до дыр. Бабка Агафья каждый вечер зажигала лампадку и шептала одно и то же: «Спаси и сохрани». Хотя кого спасать — уже непонятно.

В ту ночь спали крепко. Намаялись за день: огороды, крыши, валежник. Зима была длинная, печи жрали дрова, как голодные. Луна висела над прудом круглая и холодная. Даже собаки не брехали — попрятались по будкам, нос в хвост.

Только у Петровича в крайней избе светился огонёк. Петрович с сорок четвёртого без ног, лежал на печи и курил. Смотрел на дорогу. Ждал кого-то, хотя знал: ждать некого.

А потом началось.

Сначала бабы запричитали где-то в конце улицы — тонко, надрывно. Так причитают, когда землю на крышку кидают впервые. И сразу следом ударило — часто, сухо, очередями. А потом стекло: дзынь слева, дзынь справа — будто кто-то камни в окна швырял.

И запах пошёл. Не сено. Не дрова. Не печная гарь. А чужая — горькая, едкая, войсковая. От неё першило в горле и слезились глаза. Матвей помнил этот запах с сорок первого: так пахло, когда деревню подожгли и не давали тушить.

Он проснулся сразу, без раскачки. Не включая свет, нашарил одностволку. Пальцы легли на железо уверенно — будто не старик, а тот, прежний.

Агафья уже не спала. Лежала ничком и шептала молитву быстро-быстро, так что слова слипались в один тягучий звук — как вой.

— Лежи. Не выходи. Не смотри, — сказал Матвей. Он подошёл к окну и раздвинул ставни на палец.

Луна висела над Заречьем, как разбитое зеркало: белая, в мелких трещинах облаков. Свет был густой, холодный. Улица видна до самой околицы, до чёрного леса, до осоки в пруду — сухой, как пальцы.

И по этой улице шли.

Матвей сначала подумал: показалось. Мало ли ночью чего померещится, давление, бессонница. Но шаги он слышал отчётливо — тяжёлые, вколоченные. Будто кто-то забивал сваи в землю. Хотя апрель давно развёз грязь по колено.

Они выходили из-за поворота ровной цепью. Серо-зелёные мундиры, плотные, будто с хранения. Пуговицы поблёскивали. На головах каски с высоким гребнем, такие Матвей видел только на старых снимках и вживую — в сорок первом.

Шли не быстро и не медленно. Шли так, как ходят солдаты на марше: экономя, но не сбавляя.

Впереди — офицер. Невысокий, сухой. Лицо не разобрать — только белая полоса шрама через левую щёку. Шрам блестел в лунном свете, как рыбья чешуя.

В руке офицер держал пистолет. Металл был тёмный, маслянистый. Ствол двигался вправо-влево, будто искал цель не глазами — самим железом.

Офицер поднял руку. Без крика. Без команды. Просто короткий рубящий взмах: туда. И цепь послушно перестроилась, словно внутри у них был один общий механизм.

Матвей смотрел на лица — и понял, почему у деревни начались крики. Лица у них были молодые. Гладкие. Без щетины, без морщин. Словно только что из казармы, из-под холодной воды. Но глаза… Глаза были пустые. Не злые. Не усталые. Не испуганные. Пустые — как у рыбы на дне пруда. Как у покойника, которому забыли закрыть веки. Они смотрели сквозь дома, сквозь окна, сквозь Матвея — куда-то дальше, где уже нет ничего человеческого.

Один солдат прошёл совсем близко — в двух шагах от крыльца. Матвей разглядел ремень с медной пряжкой, белые пальцы на прикладе, чистые ногти. Солдат не повернул головы. Не замедлил шага. Шёл ровно.

В домах не спали. За ставнями, за занавесками — везде были глаза. Варвара крестилась на икону, не разбирая слов. Михей, её муж, сжимал вилы так, будто мог ими остановить историю. Бабка Нюра прижала к груди старую гимнастёрку сына и шевелила губами, беззвучно. А Колька сидел под столом и закрывал уши — чтобы не слышать шум шагов, которые утрамбовывают землю.

У дома Петровича хлопнул выстрел. Старый звук, тяжёлый, "по-стариковски": не резкий, а гулкий, будто обухом по бревну. Петрович стрелял из окна — перезаряжал, снова стрелял. Руки дрожали не от страха — от злости. Он целился в офицера, в грудь, в шрам. Но цепь не дрогнула. Никто не упал. Шли как шли. Будто выстрел был для них ветром. Петрович выстрелил ещё раз. Потом ещё.

И тогда из цепи ответили. Очередь — короткая, сухая: тра-та-та. Звук был такой, будто кто-то разодрал мокрую мешковину. Матвей увидел, как в доме Петровича "вспыхнули" окна — брызнули стекла, осыпались на подоконник, на герань. Кошка, что спала в ногах, метнулась чёрной молнией и исчезла.

Петрович охнул, отшатнулся — но не упал. Схватился за подоконник, зашарил рукой, выругался хрипло:

— Гады…

И выстрелил снова.

И снова ответили — длиннее. Пули выбили искру из колодезного сруба, вспороли воздух у берёзы на околице. Кора будто должна была разлететься — Матвею даже показалось, что дерево застонало.

Кто-то закричал. Крик захлебнулся быстро — будто человек побежал и споткнулся, и уже не поднялся.

Матвей вцепился в ружьё так, что побелели костяшки. Он хотел стрелять. Он должен был стрелять. Но пальцы не слушались, а в горле стоял сухой ком — колючий, как ёж.

Офицер поравнялся с домом Матвея. И повернул голову. Медленно. Как поворачивается башня танка. Он смотрел прямо в щель. Прямо в Матвея. Матвей не дышал. Глаза у офицера были такие же — пустые, без дна. Он смотрел на Матвея не как на врага. И не как на человека. Как на вещь у дороги. Как на камень. Как на могилу. Потом офицер отвернулся. Махнул рукой — коротко, рубяще. И цепь двинулась дальше. К пруду. К чёрной воде. К осоке. К лесу.

Матвей смотрел им вслед. Они подошли к берегу — и пошли в воду. Не вплавь. Пешком. Будто под ногами была не глубина, а твёрдая сухая земля. Вода сомкнулась над касками. Без всплеска. Без звука.

И стало тихо.

Матвей простоял у окна до рассвета. Ружьё дрожало мелко и противно. Агафья уже не молилась — только дышала часто, в его плечо.

— Матвей… кто это был? — прошептала она.

Он не ответил.

Утром все вышли. Тишина стояла звенящая. Только петухи орали, да колодезный журавль скрипел на одной ноте — как предупреждение. Соседи высыпали из калиток, крестились, смотрели на дорогу, на лес, друг на друга. Михей вышел с вилами — так и не выпустив их за ночь. Варвара держала Кольку за плечо, не отпускала. Петрович не показывался — сидел у себя.

И вот тут деревня остыла второй раз. Стёкла были целые. Ни одной трещины. Ни одной царапины. У Петровича — целые. У Варвары — целые. У всех — целые. Будто ночью не сыпались осколки. Будто не свистели пули. Будто не было ничего.

Матвей пошёл к дому Петровича. Петрович сидел на крыльце в старой гимнастёрке, бледный, с подсохшей кровью на щеке. Крутил в пальцах окурок уже погасший, размякший.

— Ты стрелял, — сказал Матвей. — Я слышал. Три выстрела.

— Четыре, — тихо ответил Петрович. — У меня четыре патрона было. Все высадил. Вон в ту берёзу. Он кивнул на околицу. Матвей посмотрел на берёзу. Кора была целая. Ни одной свежей зарубки. Пошли по улице — искать следы.

Апрельская земля жирная, мягкая — должна была сохранить каждый сапог. Особенно такой, с подковкой. Не спутаешь. Земля была пустая. Только куриные лапки, кошачьи, грачиные и старая колея от телеги.

Ни отпечатка. Ни гильзы. Ни окурка. Ни клочка сукна. Даже у пруда — ничего. Осока стояла нетронутая, вода чернела гладко, и старый плот качался на мелкой волне, все как обычно.

— Привиделось… — сказала Варвара и заплакала, закрыв лицо фартуком. — Ночное. Всем привиделось. Матвей посмотрел на пруд.

— Не привиделось, — сказал он. — Слышали все. Видели все.

Петрович долго смотрел на дорогу. Потом перевёл взгляд на Матвея. Губы у него дрожали, будто он не мог решить — спрашивать или молчать.

— Дед… — выдавил он наконец. — А война-то… точно кончилась?

Матвей молчал долго. Потом сказал глухо:

— Кончилась. Давно.

Петрович кивнул. Закурил новую папиросу.

— А они? — спросил он, не глядя.

Матвей смотрел на пруд. На осоку. На чёрную воду.

— А они не знают, — прошептал он.

И в этот момент журавль у колодца скрипнул так, будто кто-то где-то повернул ржавый замок.