Однажды Лев Толстой записал в дневнике про двухлетнюю дочь: «Слабый, болезненный ребенок. Как молоко белое тело, курчавые белые волосики; большие странные голубые глаза, странные по глубокому серьезному выражению. Очень умна и некрасива. Эта — будет одна из загадок…»
Сегодня у этой девочки, Марии Львовны Толстой, День рождения. Ей исполнилось бы 155 лет. У ее комнаты в Усадьбе Толстого в Хамовниках экскурсоводы обычно немного понижают голос — есть здесь что-то, чему слова проигрывают неизбежно. У нас нет дневников Марии Львовны, о средней дочери Толстого мы знаем не из ее слов, а из дел и писем — отца к ней, ее к отцу. В фондах музея хранятся эти письма, личные вещи Марии, ее фотографии. Вглядываемся в старые карточки и пытаемся разгадать отцовскую загадку «голубых странных глаз».
Маша стала секретарем Льва Николаевича в 17 лет. Переписывала черновики, много переводила, разбирала почту, отвечала на письма. Хорошо образованная, она выдержала экзамен на диплом домашней учительницы, основала собственную школу, где объясняла крестьянским детям письмо и чтение. Не было для нее «грязной» работы — при уборке ржи, по воспоминаниям, «ни на один сноп» не отставала от крестьянок. Павел Иванович Бирюков, первый биограф Толстого, приводил воспоминание одного яснополянского крестьянина о таком поступке Марии Львовны: «Однажды Мария Львовна с крестьянином из Ясной Поляны Осипом Макаровым свозили с поля хлеб. Едва повозка двинулась с места, как у Макарова сломалась передняя ось. Мария Львовна сняла свои полусапожки и побежала, быстро, как только могла, через жнивье к господскому дому. Там она достала из сарая ось, положила ее себе на плечи и понесла туда, где со своей телегой остался Макаров. Ось была вымазана дегтем, но Мария Львовна не обращала на это внимания, принесла ее и попросила стоящих вокруг крестьян поднять повозку и помочь с заменой оси. До самой смерти мой отец вспоминал о том, как Мария Львовна, босая, мчалась через сжатое поле, и при этом любил говорить: «Никакая крестьянка не побежала бы босиком по колючему полю, как это сделала Мария Львовна».
Она не боялась крови: училась на сестру милосердия, лечила крестьян — и сама ходила к ним, и к себе принимала. Во время голода 1891–1892 годов вместе с родными открыла десять пекарен, а зимой одна, правя лошадью, ездила по занесенным снегом деревням — домашние с тревогой ждали ее возвращения.
А еще Мария Львовна ткала соломенные ковры. Толстой строил для погорелицы новый дом и хотел покрыть его огнеупорной крышей: солому нужно было вымочить в жидкой глине, для чего выкопали яму и развели глиняную жижу, и надо было залезть туда босиком и топтать солому ногами, чтобы как следует пропиталась. Для Марии было само собой разумеющимся, кому это делать. Она соткала несколько ковров на большом станке, потом спустилась в яму. Один из знакомых, работавший рядом, вспоминал: «Для Марии не существовало грязной, тяжелой, неприятной работы — была только работа необходимая и полезная для окружающих».
Лев Николаевич отправлял Маше много писем: «Ты есть мой хороший, верный друг»; «Твое письмецо, милый друг, такое светлое, духовное, точно с того света». Слова Марии для отца тоже были от сердца: «Не знаю почему, но все это время я мысленно возвращаюсь к тому, как мы вместе работали и как много прекрасного пережили, и меня охватывает чувство глубокой благодарности за все твои поучения и за все чудесные воспоминания — самые прекрасные и дорогие в моей жизни, не только сами по себе, но и потому что связаны они с тобой». Он никому не поверял столько, сколько ей, и даже свое завещание передал Маше.
Когда она решила выйти замуж, Толстой не смог скрыть горечи. Ее избранником стал двоюродный племянник Николай Оболенский. Лев Николаевич записал в дневнике слова, которые потом будут повторять как упрек: «Маша вышла замуж, а жалко ее, как жалко высоких кровей лошадь, на которой стали возить воду. <…> Что-то уродливо неестественное, как из детей пирожки делать». Это была не ревность собственника, скорее страх потерять такого близкого человека.
Но любовь никуда не делась — она росла, переписка продолжалась. В начале 1903 года, совсем обессилев, Мария Львовна уехала с мужем в Швейцарию, в санаторий доктора Видмера в Ла Коллине. И даже там, в окружении чужих людей, больных и усталых, она умудрилась стать центром интернационального кружка.
В ноябре 1906 года они с мужем гостили в Ясной Поляне. Мария простудилась, началось воспаление легких. Толстой писал: «Маша сильно волнует меня. Я очень, очень люблю ее». Отец сидел у ее постели почти неотлучно, Мария Львовна ему однажды сказала: «Я счастлива, что умру раньше тебя. Твою смерть я бы не пережила».
В день, когда дочери не стало, Толстой оставил в дневнике такую запись: «Странное дело. Я не испытывал ни ужаса, ни страха, ни сознания совершающегося чего-то исключительного, ни даже жалости, горя». А через несколько дней: «Снова и снова думаю о Маше, но с добрыми слезами умиления — не о том думаю, что она потеряна для меня; думаю просто о праздничных мгновениях, прожитых с нею, — благодаря любви к ней».
Брат Илья, приехавший в Ясную Поляну на следующий день, вспоминал: «Я почувствовал какое-то повышенное молитвенно-умиленное настроение всей семьи. Я ясно понял, что своей смертью Маша не только не ушла от нас, а, напротив, навсегда приблизилась и спаялась со всеми нами так, как это никогда не могло бы быть при ее жизни». Он говорил о сестре: «она одна умела дать отцу то, чего никто не мог — подойдет, погладит по руке, скажет ласковое слово, и «точно с ней он делался другим человеком». И еще: «Маша умела все и всех умиротворить».
На фотокарточках она сидит обычно с прямой спиной, волосы гладко зачесаны, платье темное, закрытое. Смотрит чуть исподлобья, без улыбки, но и без напряжения — просто смотрит. Глаза, в которых что-то не то чтобы спрятано, а наоборот — все сразу видно, только назвать трудно. Мы перебираем эти карточки, вглядываемся, а потом откладываем и думаем: прошло больше века, а она все бежит через жнивье.